– Нет, не слышал.
– Александр воистину Александр – защитник людей. Он сказал: «Большая часть крестьян в России рабы. Считаю лишним распространяться о несчастии подобного состояния. Я дал обет не раздавать крестьян в собственность, дабы не увеличивать числа рабов».
У Жуковского перестали блестеть глаза.
– А сколько у вас душ, Блудов?
– Много. А у вас?
– Я тоже рабовладелец. У меня – Максим. Бабушка одарила. Мы все повязаны рабством. И еще службой. Служба – такое же рабство. Начальник моей конторы готов меня цепью приковать к столу.
– А где вы служите?
– В Главной Соляной конторе. Ненавижу! Ненавижу мою службу до такой степени, что, любя все соленое, не прикасаюсь к солонкам.
Блудов засмеялся.
– Да как же вам любить крепкосоленую контору, коли правит ею Пресмыкающееся животное?
– Вы знаете прозвище господина Мясоедова?
– Москва любят зубоскальство. Но, драгоценный друг мой, выше голову! Наш вождь – Александр. Имя гордое, зовущее за собою. Не берусь предсказывать, благословит ли Бог нашего государя на подвиги, достойные славы Македонского, но наше с вами завтра – пусть не близкое – блистательно! Александр каждого рожденного в России одарит будущим. Я уже говорил вам это.
Жуковский промолчал: коллежского асессора шестнадцати лет от роду в двадцать станут величать «ваше высокородие». А статскому советнику далеко ли до тайного?
– Я вижу сомнение на вашем лице, Жуковский! Быть нам при государях! Быть!
– Друг мой, Дмитрий! Я – прапорщик. Сержант – в два года, в семь – прапорщик, но я и в восемнадцать – прапорщик.
– Вы, Жуковский, поэт, а поэты в России – ближайшие к трону люди. Поэт в России, Жуковский, звание генеральское.
Бармы пиита
Новый друг – праздник. Дружба пьянит. Андрей и Александр Тургеневы, Жуковский, Блудов стали неразлучными. Дружество их было отчаянно сладостным, тем более что разлука уже на пороге: Андрею нашли место в Петербурге, в Иностранной коллегии.
Шатаясь по Москве, по гостям, друзья нагрянули к великому Дмитриеву. Иван Иванович жил в собственном доме у Красных ворот. Дом был с виду вполне обывательский, внутри тоже ничем не поражал: уютно, светло, в кабинете вместо стен книги.
Иван Иванович давно уже приглашал младую поросль на книжный свой пир. На Андрея Тургенева, на Жуковского смотрел с ласковой влюбленностью.
– Ах, славные мои! Как вовремя-то пожаловали. Сижу и плачу! Боже, как хорошо! Теперь вместе поплачем.
– «Слово о полку Игореве»! – узнал Жуковский раскрытую на столе книгу.
– Сколько раз, Василий Андреевич, сие читано тобою?
– Не менее десяти.
– В сотый раз прочтешь, а сердце будет биться, словно впервой чудо сие открыл: «О, Руская земле! Уже за шеломянемъ еси! Длъго ночь мркнетъ. Заря светъ запала, мъгла поля покрыла. Щекотъ славил успе; говор галичь убуди. Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша, ищучи себе чти, а князю – славы». – Будто на скрижалях писано!
– Жуковский подумывает сделать перевод «Слова», – сказал Андрей.
– Желание весьма похвальное. Всякий русский пиит должен сделать, хотя бы для самого себя, перевод «Слова». Се – профессор, коему равных нет. «Слово» учит видеть, а не скользить очесами вокруг себя. Учит слышать. Нам ведь постоянно долбит свое внутренний голос, а надобно слышать, что в мире делается… «Уже бо беды его пасетъ птицъ по дубию; влъци грозу въсрожатъ по яругамъ; орли клектомъ на кости звери зовутъ; лисици брешутъ на чръленыя щиты».
– Иван Иванович, что до точности слова в стихах, то вы и сами мастер первейший! – сказал Жуковский.
Дмитриев глянул быстро, остро.
– Льстишь старику?
– А вспомнить хотя бы, как у вас о поэтах современных сказано:
Всё в точку.
прочитал Блудов, сияя глазами, – Ни единого лишнего слова! Колет, длинные сапоги – эпоха! А дрожащая чашка с чаем?!
– Какие же вы молодцы! – возрадовался Дмитриев. – Вы же совсем зеленые отрочата, но проникли в саму суть поэзии!
Кликнул слугу, велел подать вина и кофею. Ходил по кабинету порозовевший, ворот на рубахе расстегнул. Ивану Ивановичу было чуть за сорок, но – он казался гостям самой историей. Головой вдруг тряхнул:
– Должно быть, чародей наш Ломоносов добыл для русской поэзии семимильные сапоги. Позавчера благозвучный Сумароков, вчера громовержец Державин, но ведь Карамзин-то уже не сегодняшний день! Сегодняшний день поэзии нашей – это вы, господа!.. Вы превознесли мою точность в слове. Се дар нашего поколения – вашему. Точное слово, по Божьей милости, внедряется в русский стих. Хотя бы тот же Клушин, слывущий заурядным:
Безыскусно вроде бы – да капитан как на картине. Вот он, весь! А с ним и большинство дворянства нашего.
Слуга ставил на стол чашки для кофе, бутылки, бокалы и, наконец, поднос с закусками, поднос с калачами.
– Люблю московские калачики! – Иван Иванович поднял бокал. – За нашу любовь и преданность русскому слову.
Выпили здравицу Державину, Карамзину.
– Иван Иванович! – спросил Андрей Тургенев. – Говорят, вы чудом спаслись от гнева императора Павла.
– Придумают – чудо! Божья милость! Да ведь и гнева-то не было. Получивши капитанский чин в последний год царствования матушки Екатерины, я тотчас взял отпуск, с твердым намерением выйти в отставку. И вдруг шестое ноября! Прискакал в Петербург и, зная уже о множестве перемен в гвардии, среди высшего чиновничества, тотчас и подал прошение на высочайшее имя об увольнении от службы. Прождал всего две недели. Получаю жданное, да с благословением! Чин полковника, право ношения нового мундира, стало быть, немецкого. Большинство капитанов капитанами и увольняли или же надворными советниками. От радости решил я представиться императору, благодарить. И на тебе! В самое Рождество является ко мне полицмейстер Чулков с приглашением к Их Величеству, а в сенях часовой: стало быть, арест. Надел я мундир полковничий, впервой, и поскакали. Привели нас к императору вместе с Лихачёвым, другом моим, штабс-капитаном. Вводят прямо в кабинет, а там все высшие вельможи, все генералы. Павел Петрович указал нам место против себя и достает письмо из своей шляпы. На столе. «Сие письмо, – говорит, – оставлено неизвестным человеком будочнику. В письме извещается, будто полковник Дмитриев и штабс-капитан Лихачев умышляют на мою жизнь. Слушайте!» Прочитал письмо и показывает на Архарова: «Отдаю вас в руки военному губернатору, коему поручил отыскать доносителя. Мне приятно думать, что все это клевета, но не могу оставить такого случая без уважения. Государь такой же человек, как и все, он может иметь слабости и пороки, но я так еще мало царствую, что едва ли мог успеть сделать кому-либо какое зло».
Бог не оставил нас. Клеветника, слугу брата Лихачева, сыскали на другой уже день. Павел Петрович к руке допустил и сам нас поцеловал. Меня так и словцом удостоил: «Твое имя, Дмитриев, давно мною затвержено. Кажется, без ошибки могу сказать, сколько раз ты был в Адмиралтействе на карауле. Бывало, когда ни получу рапорт: всё Дмитриев или Лецано». Ну а кончилось тем, что я удостоился места за обер-прокурорским столом в Сенате, а после коронации звания товарища министра в Департаменте удельных имений… Такова она, правда, о моих бедах при Павле Петровиче.
– Ах, как же я сердился на Хераскова за его «Царя», – признался Андрей. – Хвалы Павлу Петровичу казались мне благословением тирании. Все эти жуткие указы, все эти полосатые будки, шлагбаумы, перегородившие город. Все эти вахт-вахтеры с их ором: пробило девять часов, пробило десять! Гасите огонь! Запирайте ворота! Ложитесь спать! А указ – обедать всем в час дня?! Вас я люблю, Иван Иванович! Но тот же Державин! Славил Екатерину, славил Павла, ныне катает оды Александру!
Дмитриев рассмеялся.
– За иную хвальбу пиитов жаловали генеральскими чинами, табакерками с алмазами, деревеньками… Есть у меня стишата «На случай од, сочиненных в Москве в коронацию».
– И себя не пощадили! – удивился Блудов.
– Да ведь я такой же!
За кофе гости стали просить Ивана Ивановича почитать новые, еще никому не ведомые стихи.
– Редко ныне Муза меня посещает, – признался поэт. – Видно, от чиновничьей службы никак не отойду. За весь нынешний год сочинил басню «Петух, Кот и Мышонок» да сказку про царя и двух пастухов. Прочту прошлогоднее:
Улыбнулся. Взял со стола «Слово о полку Игореве» и подал Жуковскому:
– С самого начала давай!
А когда уже прощались, вдруг прочитал, положа руки на плечи Василия Андреевича:
и весело посмотрел на его друзей: – Достоин барм русского пиита сей сочинитель?
Василий Андреевич вспыхнул, как маков цвет, но Андрей сказал:
– Они его по призванию!
Элегия
У Соковниных на свечах не экономят. На дворе октябрь, близится ноябрьская вселенская тьма, а здесь – Дом Света!
Андрей Тургенев наконец-то согласился читать свои стихи. Пылкий ниспровергатель Карамзина, он Карамзину представил свою «Элегию», и Николай Михайлович благословил в Андрее молодую русскую поэзию. Молодую и – главное – новую.
Гостиная у Соковниных – образ чистоты. Белые стены, белые кресла, белые вазы. На белоснежных драпировках проступают едва уловимые узоры. Не цветы, не изморозь, а что-то древнее. Человеколикие птицы, человеколикие крылатые грифоны. От сей древности, от загадочного, едва проступающего мира сердце щемит сладостной надеждой. Все тут влюблены, и все в отчаяньи, все счастливы, а в груди у каждого слезы. Может быть, всё еще детские.
Андрей – рыцарь Екатерины Михайловны. Екатерина Михайловна боготворит гений Андрея. Анна Михайловна, забываясь, смотрит на Александра и вдруг – платок к глазам и – с глаз долой. Тургеневы – не пара для старого московского барства.
Соковнины – через боярина Бориса Ивановича Морозова, женатого на сестре царицы Марии Ильиничны, в свойстве с Романовыми. Свойство сие оскорблено неистовым супротивничаньем царю Алексею Михайловичу мученицы Федосьи Морозовой – вдовы Глеба Ивановича. Однако ж опала родовитости не умаляет. И увы, ни талант, ни ум, ни великая ученость – мостов над пропастью худородства возвести не в силах. Разве что маршальские чины, но Тургеневы стремятся не в службу, в университеты.
Жуковский приехал с Митей Блудовым, припоздал, Андрей уже начал чтение «Элегии», и Василий Андреевич Марии Николаевны Свечиной не увидел. Она сидела за клавесином. Василий Андреевич даже поклонился ей, но не разглядел, кто это. Андрей читал:
Василий Андреевич встрепенулся, поднял глаза. Мария Николаевна кивнула ему: это про нас.
Он больше ничего не слышал: сердце подкатило под самое горло. Опомнился, когда Андрей читал предпоследнюю строфу:
Все посмотрели на Жуковского.
Чтение было кончено.
– Как грустно! Господи, как грустно! – едва слышно сказала со своего места Мария Николаевна.
Екатерина Михайловна положила ладони на голову Андрея, поцеловала.
– Господа! Мы, слава богу, молоды! Наше отчаянье – это молодость. Нам даровано высшее, что есть у Творца. Наша любовь – святая.
– Позвольте и нам с Жуковским молвить слово о любви! – поклонился девам непроницаемо серьезный Митя Блудов.
Се объяснение портного в любви посвящается надменному тевтону, батюшка коего хлеб добывал иглою, что не стыдно, стыдно открещиванье от родства.
– Да кто же это? – не поняла Екатерина Михайловна.
– К сожалению, птица не знаменитая, один наш знакомый, из немцев, надутый спесивец.
– Господа! Да что же мы! О чем говорим? – Голос Вареньки дрожал. – Мы слушали дивного поэта! Тургенев! Боже мой!
Аннушка опять исчезла, потребовался платочек Екатерине Михайловне, Мария Николаевна смотрела перед собой, всем чужая, несчастная. У Жуковского кривились губы, Андрей побледнел, а братец его бессмысленно водил перстом по узорам на вазе.
Надобно было спасать всех сразу. Блудов вышел на середину гостиной.
– Господа! Узнаете ли вы поэта по двум строкам?
О ком это? Что за вождь?
– Жуковский об АлексАндре, – сказал Андрей.
– Тургенев, с вас фанта не получишь. Сыграем в фанты, господа?
– Блудов, вы все еще мальчик! – Мария Николаевна щелкнула по клавесину веером. – Блудов… что это за фамилия такая? Блудов, блуд.
– Вот именно, Мария Николаевна! – Митя подошел к клавесину. – Мы ведем свой род от Ивещея Блуда – воеводы князя Ярополка. Ивещей Блудов предал своего сюзерена, заманил в западню, устроенную князем Владимиром, но пращуров, как и родителей, не выбирают… Впрочем, другие Блудовы верой и правдой служили Василию III, Иоанну Грозному…