Княгинюшка моя тех же мыслей держалась, только в одном она на любые исхищрения была готова – очень ей ребеночка хотелось, но это уже много позже было. Стремление это святое, поэтому если и перешла она где-то грань дозволенную, то Господь за это не может покарать, только пожурить.
Зато в том, что касалось других людей и событий, к нам непосредственного отношения не имеющих, тут я сдержаться не мог. А княгинюшка в любопытстве своем и фору мне дать могла.
Остальные же члены нашего кружка относились ко всему очень серьезно и чем больше в будущее свое вникали, тем лучезарнее оно им являлось. Уже и шапка Мономахова начинала в воздухе кружить, как бы примериваясь, на чью голову опуститься. От того головы у Романовичей в такт кружиться начинали, под шапку подстраиваясь. Лишь на следующий день, охладившись и опомнившись, они принимались меня уверять, что все это говорит лишь о величии нашего рода, мы-де с ними теперь один род. Вот до чего магия иногда довести может, совсем соображение отшибает, вьюнок с дубом одним целым себя почитает.
Я такого стерпеть не мог и, затворившись вдвоем с княгинюшкой в Коломенском, весь ритуал повторил. А это дело, как вы, может быть, знаете, не быстрое. Одних причиндалов сколько, и что для меня самое трудное – их надо своими руками делать, ну, там всякие шпаги, ножи жертвенные, пантакли. А потом все это освящать надо и не просто так, а в строго определенное время, которое очень хитро высчитывается – целая наука! Помучился я тогда, но зато нож, например, вышел на славу, даже мне самому понравился. Я в него постарался все мои символы заложить, так что рукоятку сделал наборной, из золотых и дубовых пластин, а в верхушку ее вставил крупный гранат, на котором был лев выгравирован, это, понятно, не я делал.
А как все подготовил, то устройством храма занялся. В палате пустой нарисовал круги положенные и квадраты, вписал в них имена, которые я вам, конечно, не назову, а если бы и назвал, вы бы все равно не поняли – они не по-русски звучат. Расставил кадильницы и жертвенник. Ох, и намучился я с ними в свое время. Их же у наших купцов не купишь и у ремесленников не закажешь. Пришлось купца венецианского призывать. Как показал я ему рисунки, мною сделанные, он что-то радостно залопотал, руками, как крыльями, захлопал и пообещал все доставить. Действительно, все в точности исполнил и в очень скором времени, но и цену заломил непомерную.
Наконец, смогли мы с княгинюшкой к действу магическому приступить. Несколько дней мучились, ведь надо было старательно закрывать глаза на то, что хоть какое-то отношение к нашему, действительно нашему, роду имело. На пятьдесят лет вперед заглянули и ничего хорошего для Романовых не узрели, на том и успокоились. Пусть себе тешатся!
Лишь один раз я от правила своего отступил – во время болезни Ивановой. Конечно, в дни кризиса, когда мы безотлучно бдели у его постели, нам было не до того, но в межеумочные месяцы мы из крайности в крайность кидались, из храма к ворожбе. Одно только меня извиняет – такое отчаяние подчас накатывало, что, казалось, душу прозакладываешь, лишь бы Иван выздоровел. А тут еще и трепет за судьбу младенца Димитрия, вокруг которого возводили мы тройную стену защиты. И враги со всех сторон подступали, ведь чье имя ни назовешь, грозный стук предупреждает – враг! Им необходимо руки-ноги невидимой пеленой опутать. Неделями напролет трудились!
Но на жизнь и здоровье других людей, пусть и врагов, мы с княгинюшкой никогда не покушались. Пелена – это пожалуйста, смирится в ней человек и опять в верноподданнический восторг придет. А фигурки восковые иглами колоть, или волосы жечь, или в след плевать – ни Боже мой! О Захарьиных-Юрьевых же ничего не скажу, я плохое о людях говорить не люблю. Бог им судия!
Глава 2
Суд людской
[1554]
Гром грянул как всегда неожиданно и в самый неподходящий момент. Едва мы вернулись с Белозера из нашего скорбного паломничества, как мне доложили, что арестованы братья Башкины и братья Борисовы и розыск ведет Собор Церковный.
Взволнованный и озадаченный, побежал я к митрополиту Макарию. Что случилось? За что?
Макарий был строг и насуплен и вместо ответа протянул мне свиток, правда, после некоторого колебания. В свитке том был донос, дотошный, злобный и длинный, написанный знакомым мне почерком.
«Святые отцы, хранители церкви Христовой, знайте – измена среди нас! – завопил свиток с первой строчки. – Ересь свила гнездо в Кремле и грозит погибелью вере нашей христианской и всей державе Русской!»
И далее все по пунктам. Что не веруют те еретики в божественную сущность Спасителя нашего Иисуса Христа и Пречистой Богородицы, Святую Троицу отвергают, иконы и мощи святых угодников и мучеников хулят, монастыри призывают уничтожить как дело рук человеческих, Богу не угодное, чтут субботу вместо воскресенья. Власти ни царской, ни церковной не признают, говоря, что человек только перед Богом единым ответчик. Призывают всех холопов на волю отпустить и кабальные записи изодрать. Увидел я и до боли знакомые мне слова о единении вер и церквей и о поиске путей к Господу. И еще несколько поленьев в костер: что призывают те еретики ввести в церквях порядок люторский, чтобы молящимся не стоять в церкви, а сидеть; исконно православное единоголосие заменяют многоголосием, а как всяк начнет по своему разумению петь, так держава и порушится; а новые росписи храмов Московских и дворца царского не мысли благочестивые навевают, а лишь соблазн плотский.
«Надо же, – мелькнула у меня отстраненная мысль, – все в кучу без разбору свалил, и субботу, и порядок люторский, и многоголосие римское. А я его за умного человека держал».
Потому как донос был подписан полным именем: Иван Михайлов сын Висковатов, дьяк Посольского приказа.
Но не это меня удивило, а то, что буквально к каждой хуле имя Сильвестра примешивалось и получалось, что он есть главный еретик и потрясатель церкви и державы.
– Неправда то! – воскликнул я.
– Неправда, говоришь, – улыбнулся грустно Макарий, – что ж, тебе, быть может, и виднее, коли ты с теми еретиками дружбу давнюю водишь. Вот только друг твой любезный Матвей Башкин все под пыткой подтвердил и много чего еще добавил, о чем его и не спрашивали.
«Матвей – на дыбе! – скорбно воскликнул я про себя. – О, юноша светлый, не так ты хотел пострадать за людей!»
От Макария побежал я к Сильвестру, надеясь у него новые подробности разузнать, а еще пуще надеясь, что застану его в храме Благовещенья, а не в избе пыточной. Сильвестр был один в храме и пребывал в таком расстройстве, в каком я его никогда более не видел.
– Князь светлый, святая душа, один ты навестил меня в скорби! – с такими словами бросился он ко мне на грудь. – Все отвернулись, лишь заслышав о доносе том злоречивом. Помоги мне, князь! Защити! Не выдержу я пытки, – заскулил он мне в ухо, – боли телесной боюсь, наговорю того, чего и не было. Не за себя, за всех вас страшусь!
– И на старуху бывает проруха! Как же я, дурак старый, раньше-то на сего дьяка внимания не обратил? – запричитал Сильвестр. – Он ведь, окаянный, уже нападал на меня, да я отмахнулся, – Сильвестр заметался по полутемному храму, разжигая свечи, – вот этой иконой, этими росписями меня корил, – поволок он меня в боковой придел, – ну что в этой иконе греховного? Богоматерь как живая и вся радостью материнства светится.
– Не по канону православному написана, – протянул я неуверенно, даже не глядя на икону, знал я ее хорошо и будила она во мне мысли пусть и не низменные, но все же не совсем божественные.
– Не по древнему, это признаю, но по православному, святыми монахами Печерского монастыря написана, и зря Висковатый говорит, что они у италийца Перуджинова обучались. Никогда они из своего угла не вылезали! Да и преподнесена она храму самим Даниилом Романовичем, посмел бы этот шелудивый пес на царского шурина гавкать при живом Иване.
«Жив Иван! – возмутилось все во мне, и от того возмущения мысль родилась: – Он о Захарьине ничего и не говорит, он только тебя обвиняет!» Но я эту мысль притушил, зря, как впоследствии выяснилось.
– Сюда посмотри, – тянул меня за рукав Сильвестр к фреске на стене, – любому же ясно, что это лжепророк, которого бесы корежат, и Иисус тех бесов изгоняет. А Висковатый кричал, что это девка срамная телесами трясет.
– Так это – лжепророк! – вскричал я. – Теперь ясно вижу! Напраслину дьяк навел! – и продолжил спокойно: – Вообще, зря он на художество напал, это все с благословения митрополита делалось, да что там благословения, я ведь сам видел, как Макарий тайком краски брал и фигуры всякие малевал.
– И это верно, – обрадованно подхватил Сильвестр, – Макарий с монашества к этому делу пристрастен.
Тут он на глазах стал успокаиваться, и задумываться, и губами шевелить, а руки между тем свечи непроизвольно гасили, то у него от скаредности.
– Ты, Юрий, домой иди, там тебя, поди, заждались, – выпроводил он меня, – а я к Алексею побреду, посоветоваться надо.
А через день и суд состоялся, с этим на Руси никогда не тянули, либо сразу, либо уж никогда, так и сиди в темнице без суда до самой смерти. Чьей? Это кому как повезет.
Весь Собор Церковный собрался, и все бояре, и весь Двор. Вот только обвиняемых не было, не смогли их по немочи доставить, а еще говорили, что Федор Башкин да старший из братьев Борисовых, Иван, в уме немного тронулись и такую хулу извергали, что для спокойствия душевного лучше никому и не слышать. Зачитывали лишь листы сыскные и из них все всем было ясно.
Святые отцы не преминули всю ересь выявленную по косточкам разобрать и собранию высокому показать, в чем собственно ересь состоит. Без толкования простому человеку в этом ни в жизнь не разобраться. Вот и я с ужасом услышал, что в столь полюбившейся мне мысли: «Бог создал и благословил человека животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна, праведна, безгрешна», – обнаружено ровно семнадцать отклонений от канона, из них три тянут на анафему и вечное проклятие, четыре на отлучение от церкви, остальные – так, по мелочи, от года до пяти, епитимьи, конечно.
И линии жизни, как выяснилось, всего две: духовная и плотская. Первая ведет в рай, вторая – в ад. А как же люди душевные, земные, простые, как я? Получается, им тоже в ад нисходить. Не хочу!
Но из всех присутствовавших только я, кажется, от этого страдал. Остальные тихо зевали и готовились к главному блюду – Сильвестру. Тот в темном и даже несколько потрепанном одеянии сидел с краюшку и тихо поджаривался в огне ненавидящих взглядов. Я и предположить не мог, что у него столько врагов, особенно среди святых отцов, но поразмыслив решил, что нет в том ничего удивительно, обидно многим, что протопоп безвестный такую власть в государстве забрал, что ни одно назначение, даже и первых лиц, мимо него не проходит, и из-за этого всем приходится к нему на поклон ходить. Ладно бы хоть подарки принимал, это дело привычное, понятное и берущего унижающее, так нет же – брезгует дарами нашими чистосердечными и взамен беседами нравоучительными щедро кормит!
Налетели на Сильвестра, как коршуны, но он отвечал твердо, ни капли недавнего страха я в нем не заметил. Почти все обвинения против еретиков признавал, даже исправлял с готовностью всякие несуразности, чтобы картина стройнее выходила, и всякие детали от себя прибавлял, топя обвиняемых еще глубже, – но!
– Делал я то по прямому приказу царя нашего благословенного Ивана Васильевича, для розыску, ибо раньше вас всех нам ведомо стало о той ереси! – говорил Сильвестр, повышая голос. – И князь Юрий Васильевич в том участвовал, и все брату своему венценосному доносил, и при моих докладах едва ли не ежедневных присутствовал.
Тут он перст в меня уставил и очами пламенеющими воззрился, призывая меня свидетельствовать. Вот ведь как повернул, поп лукавый! Меня впутал и тут же спас. Долг платежом красен, я кивнул головой и щеки надул. А вы бы что сделали на моем месте?
Сильвестр увидел, что суд он переломил, и сам в наступление бросился, принялся дьяка Висковатого чихвостить. В этом весь Собор Церковный и митрополит первым оказались вдруг с ним заодно, негоже-де дьяку-невеже о святости рассуждать и церковь учить, как иконы писать.
– Знал бы ты свои дела, которые тебе положены – не разроняй свитков посольских, – припечатал Висковатого митрополит.
А чтобы впредь неповадно было, наложили на Висковатого епитимью: год к святому причастию не ходить, скоромного, включая жену, не потреблять, вина не пить и по сто поклонов земных каждый день класть. Но дьяк тому наказанию малому был даже рад, уж больно отцы святые распалились.
А Сильвестру все мало.
– Я ту ересь изведу! – изрыгал он. – Мы пока головку прихватили, а надобно до корешка дойти! Вестимо нам, откуда ветер дует – с западной стороны! – тут он осекся, будто сболтнул лишнее, что именно, я понять не успел, потому что все накрыл истошный крик: —Продолжать розыск! Я требую! Требую! Требую!
Страшно мне стало от тех криков и ни о чем я думать уже не мог. Но сейчас, вспоминая то дело давнее, интересная мысль мне в голову пришла. Была в том крике не только радость оттого, что вывернулся он, не только жажда расправы над противниками, но и еще что-то. Так кричат люди, на самом деле замаранные, но стремящиеся убедить всех, что они чисты. И оттого кричащие излишне громко.
Прекрасно помню я, что Сильвестр к нам не просто на огонек забегал, но много часов в разговорах разных проводил, особенно же с гостями нашими частыми, поляком Матиасом, дворцовым аптекарем, и Андреем Сутеевым, веру свою люторскую не скрывавшими. Очень Сильвестру та вера была интересной и, как я теперь понимаю, близкой. Это я тогда в вере люторской ничего не смыслил, но потом в странах европейских насмотрелся на нее и вник, и кажется мне, что Сильвестр с его истовой верой в Бога, смешанной с проповедью личной выгоды и аскетизма, очень бы тем еретикам протестантским ко двору пришелся. Ох, не русская вера была у Сильвестра! Не было в ней широты души, полета, надежды на неизбывную доброту Господа, веры в чудо, наконец, хоть и талдычил Сильвестр о чудесах постоянно.
Вообще, чем больше человек о чем-нибудь говорит, тем большие сомнения в своих словах порождает. Невольно хочется те слова вывернуть и с изнанки на них посмотреть. Вот ведь главная забота Сильвестрова, о чем он несколько писаний длинных оставил и о чем в проповедях многократно вещал, – о содомском грехе. Он даже и брата Ивана о том строжайше предупреждал, хотя Иван к этому ни сном ни духом отношения не имел. Если сопоставить это с известным всем женоненавистничеством Сильвестра, то разные мысли в голову приходить начинают. Но – умолкаю! Я и о живых-то плохо говорить не люблю, а тут о покойнике. Упокой, Господи, его душу, где бы она ни находилась!
Следующий суд был через несколько месяцев, уже после рождения второго сына Иванова, сразу за светлым праздником Воскресения Христова. Я уж рассказывал, что эти месяцы как в угаре провел, так что не следил совсем за событиями дворцовыми, и все, что на суде произошло и сразу после него, явилось для меня полнейшей неожиданностью.
Подсудимых опять было немного, человек пятнадцать, и все люди мне неизвестные, то есть мелкие. Лишь одно лицо показалось мне немного знакомым, у Захарьиных я его, что ли, видел? Огляделся вокруг, точно, у Захарьиных, вон Данила Романович с какой-то непонятной мне тревогой посматривает на своего бывшего холопа или служивого обнищавшего сына боярского. Сам-то я пока ни о чем не тревожился, даже когда начали докладывать результаты розыска.
Розыск и на этот раз был церковный, а не государев, но уже чувствовалась в нем рука Сильвестра, который пальцами своими во всякую щель залез и там поковырял. А наковырял он много и совсем не того, чего я ожидал. Ересь жидовствующих холодной закуской проскользнула, а потом стали подавать одно за другим горячие блюда: о волхвовании, о ведовстве, о гаданиях, заклинаниях, наговорах, заговорах и порчах. Каждому сопутствовали разные орудия колдовские, и очередной обвиняемый вставал и с видимой готовностью давал обстоятельный покаянный ответ, что и как он делал. Да, подумал я несколько отстраненно, хорошо поработал с ними Сильвестр, что удивительно, никаких следов побоев и пыток, разве что лица чуть бледноваты.