– Замолчи, презренный трус! – не сдержавшись, заорал Роман.
Отстранив девушку, он выхватил плеть и с яростью полоснул ею Авраамку по лицу.
Молодой грек, закрывая ладонью окровавленную щёку, бросился прочь, стеная от невыносимой боли и обиды. Надо же, советовал, хотел как лучше, был верен Роману во всём, старался исполнять все его прихоти, и вот: получил награду!
Не разбирая дороги, бежал Авраамка, приподняв полы долгой грубой свиты, прямо через поле, спотыкаясь о кочки, раня руки об острые стебли травы.
Наконец, устав, он сел, прислонился спиной к каменному истукану на кургане и горько разрыдался.
Тем временем Роман, багровый от гнева, мчался на коне через Сулу. Сельга спешила за ним, крича вослед:
– Не нада! Не езди! Стой! Тебя убьют!
Конь вынес всадника в половецкий стан. Спрыгнув наземь возле ханского шатра, Роман оттолкнул стражника и отдёрнул войлочную занавесь.
– Садись, каназ, – доброжелательно улыбаясь, сказал Осулук. – Давно жду тебя.
– Ты сидишь здесь, а киевские рати выстроились уже на том брегу! Пора идти в бой, хан! Ведь ты клялся помочь мне! – крикнул в ярости Роман.
Он отказался сесть и стоял перед ханом, красивый, гордый, широкоплечий, охваченный безудержным гневом.
Осулук спокойно отхлебнул из золотой чаши кумыс.
– Ты нехорошо поступил, каназ. Ты обманул меня. Зачем ты проводишь ночи с Сельгой? Ты не платил за неё калым, не говорил с её отцом. Она – не твоя!
– Не о Сельге пришёл говорить! Потом, после с ней разберёмся!
– Мы взяли с каназом Всеволодом мир. Много золота дал каназ.
– Что?! Как смел ты, хан?! – вне себя от злобы, заорал Роман.
Он вырвал из отделанных серебром ножен харалужный меч, замахнулся на Осулука, но в тот же миг один из ханских телохранителей, застывших у входа, кривой саблей рассёк ему голову. Обливаясь кровью, Роман упал на хорезмийский дорогой ковёр.
– Уберите отсюда эту собаку! – приказал своим слугам Осулук. – Выбросьте его в поле, пусть голодные волки и птицы жрут его!
Он презрительно усмехнулся, глядя на красивое мёртвое лицо Романа, по которому густо сочилась кровь.
– Горячий был батыр! – вздохнул кто-то из телохранителей.
За занавесью закричала, забилась в рыданиях обезумевшая от горя Сельга.
Глава 19. Сардониксовый орёл
Выложенный из красного кирпича большой дом со стрельчатыми окнами и круглыми башенками, устремлёнными в голубой небесный простор, окружала высокая каменная ограда. Отделанные мрамором провозные ворота украшал затейливый меандр[115], слева и справа от них тянулась кружевная чугунная решётка, к крутому крыльцу вела дорожка из гранитных плит.
Авраамка несмело потоптался под окном и вопросительно оглянулся на усатого стража.
– Княгиня тут?
– Тут, тут. Сей же часец доложат о тебе. Сожидай, – буркнул страж. – И чё от её нать?
– Да она меня узнает. С Нова города ещё, давние мы знакомцы. Чай, не забыла списателя Авраамку.
Распахнулась дощатая дверь. Дворский окликнул нежданного гостя:
– Входи. Княгиня Роксана хощет тя зреть. В палату ступай.
Авраамку провели в горницу с высоким побеленным потолком. На стенах висело оружие, серебрилась боевая кольчуга, в кожаном колчане виднелись оперения стрел.
Вдовая княгиня Роксана, в чёрном вдовьем платье и повое на голове, стояла посреди горницы. Прекрасное лицо её было бледно, кожа имела мертвенный желтоватый оттенок, большие, привычные к работе ладони нервно сжимали разноцветные чётки, на белках воспалённых глаз краснели тонкие жилки.
Авраамка молча рухнул перед красавицей на колени.
– Сей же час встань! – властно прикрикнула на него Роксана. – Говори, почто пришёл?! Какую весть недобрую несёшь, чёрный ворон?!
– Скажи, прекрасноликая, в чём моя вина пред тобой?! Княгиня, жалимая, лада моя! До скончания дней… – Авраамка упал перед ней ниц, ударившись лбом о пол.
– Перестань! Подымайся, кому сказано! – Роксана гневно топнула ногой в чёрном выступке[116]. – Да кто ты таков?! Червь книжный! Кознодей зловредный! Помню, как уговаривал ты меня передаться Всеволоду. Вопрошаешь, в чём вина твоя?! Так вот, ежель люба я тебе, поведай, как погиб муж мой, князь Глеб. Ничего не сокрывай! И поклянись на кресте святом, что не солжёшь! И помни: того, кто роту порушит, адские муки сожидают! Не будет тому спасенья!
– Хорошо, я скажу! Клянусь на святом кресте, только слова правды сойдут с моих уст! – Авраамка приложился губами к холодному серебру большого креста, поданного Роксаной.
– Сядь! – указала вдовая княгиня на скамью.
Авраамка несмело опустился на рытый иноземный бархат. Княгиня, положив руки на колени, села на лавку напротив.
– В глаза гляди! – резко прикрикнула она.
Их взоры встретились. О Боже! Как два кинжала, пронзают сердце Авраамки эти лучистые серо-голубоватые очи с долгими бархатными ресницами. Они прозрачны, как северные озёра в лесной русской глуши, в них – вся прелесть жизни, вся земная краса, величавость и строгость, смешинка и укор, гнев и пламень!
– Я знал, что Глеба хотят убить… – начал хриплым голосом грек.
– Знал – и не упредил меня! Ничего не сказал! – воскликнула Роксана. – И ещё о любви тут лопочешь?! Да как ты смеешь!
Глаза её полыхнули огнём.
И тут уже не сдержался Авраамка. Он вскочил со скамьи и заходил по горнице, размахивая руками; в голосе его слышалось едва скрываемое возмущение.
– Да, не упредил! И сейчас так же бы поступил! Ибо что Глеб был за князь?! Что сделал он доброго – для Новгорода, для Руси?! Ничем не славен был, кроме жестокости звериной! Отец мой, списатель церковный, стар и полуслеп был, переписывал Евангелие, сделал две ошибки, так он его пороть велел, на дворе, прилюдно! Отец позора не вынес, испустил дух! И что, я после этого князя Глеба возлюбить, возблагодарить должен был?! Прямо скажу, Роксана, лада милая: недостоин тебя этот князь, был он гневлив и чванлив, и крут не в меру! И не отца он моего опозорил там, на дворе красном, – себя!
Поднявшаяся с лавки Роксана испуганно отшатнулась.
– Не ведала я того, – прошептала она, бледнея, чуть шевельнув сухими устами.
– Нет в том твоей вины, – немного утишив клокотавший в душе гнев, Авраамка сел обратно на скамью и, смягчившись, продолжил: – В Новгороде все были против князя Глеба – и бояре, и купцы, и ремественный люд. Потом пришла весть: едет к нам князь Святополк, а с ним вместе Всеволодов боярин, Яровит. Ну, меня и уговорили ворота крепостные тайком им отпереть. Славята, боярин, всё говорил: «Спасёшь княгиню Роксану от Глеба». Не знали тогда ещё, что князь Глеб в чудь бежал. А после… Сговорились убить князя.
– Кто велел убить?! – К Роксане вернулась прежняя твёрдость, она горделиво вскинула голову в повойнике.
– Славята и Яровит. Князь Святополк тоже ведал. Не хотел он поначалу смерти Глеба, Яровит его уговорил. А Яровиту, думаю, князь Всеволод повелел. Сам бы он на такое не осмелился.
– Почто тако мыслишь?! – Роксана гневно сдвинула соболиные брови.
– Убил князя Глеба Всеволодов гридень, Бьерн, нурман. В селе одном дальнем, на болоте, за Корелой.
– Тако и я мыслила. Всеволод! Одни несчастья принёс он дому нашему, – задумчиво, обращаясь словно бы сама к себе, сказала Роксана.
– Бьерна потом Славята зарубил…
– Хватит! Довольно! – поморщилась княгиня. – Противно слушать тя!
– Всё как на духу, одну правду тебе поведал. – Авраамка размашисто положил крест. – Потом за тобой следом в степи я ускакал, с тобой вместе до Тмутаракани добрался. Услыхал, ты на Русь вернулась. Ну а я к Роману вот пристал.
– Есть кара Божья! Постигнет она тебя, Ярославич! – зловеще шептала Роксана, смотря куда-то в темноту мимо растерянного Авраамки. – Глеб! Роман! Борис!
– Романа не хотел никто убивать. Он сам виноват. Я не смог его удержать и спасти. Каюсь в том.
– Неповинен ты в смертях сих, – внезапно потеплевшим голосом промолвила княгиня. – Спаси тя Бог, Авраамка! Открыл мне истину. Теперь уйду я…
– Куда, прекрасноликая?! Хочешь, я увезу тебя отсюда, из этого дома?! Далеко, за степи и горы! Туда, где не будут мучить тебя горестные воспоминанья!
– Нет, списатель, – грустно улыбнулась Роксана. – Путь мой в монастырь лежит. Княжна Янка в Царьград поплыла, толковала с митрополитом. Воротиться должна вот. И будет у нас на Руси своя обитель женская.
– Но ты молода, красна собою. Зачем губить свою красу за монастырской стеной?! – вскричал, снова вскочив на ноги, Авраамка.
Будто только сейчас заметил он красные жилки у неё на белках, увидел желтизну кожи, крохотные точечки угрей на тонком иконописном носу, морщины, седую прядь выбившихся из-под повойника шелковистых волос.
– Ты больна? Тебе нужен покой? – озабоченно спросил он.
– Нет, я болела, но Бог помог мне. Не отговаривай. Твёрдо умыслила я уйти от мира. В келье спокойней будет век свой доживать.
Сам не зная как, Авраамка порывисто обхватил Роксану за тонкий стан.
– Пусти! – Роксана попыталась вырваться. – Грех творишь, Авраамка!
– Хоть напоследок, на прощанье, дай расцелую тебя, лада!
Сладостный жаркий поцелуй ожёг уста женщины, она с приглушённым смешком ответила тем же. В эти мгновения Роксана вдруг поняла: есть в мире иная любовь, не такая, как была у них с Глебом – приземлённая, простая, без затей и красивых слов, немного даже грязная, полная пламенных страстей, но лишённая высокого полёта. Любовь гречина была совсем какая-то другая – ясная, чистая, как росинка.
– Не верила, а ныне вижу: правду баил ты. Велика любовь твоя, безудержна и безгрешна она! – изумлённо, с нежностью и лаской в голосе промолвила вдовая княгиня.
Да, Авраамка любил её, любил сильно, как не любил никто другой и не полюбит уже никогда. И разве вина его в том, что обстоятельства, судьба оказались выше их обоих? Что же, не выпало им счастье, но они пронесут в своих сердцах до скончания лет это чистое и светлое чувство, и этот поцелуй, его пламя будет согревать их в тяжкие часы.
– Куда ж ты топерича? – шёпотом спросила Роксана.
– В угры, в Эстергом. Софья Изяславна, королева вдовая, звала вот. Латынь я знаю, буду церковные книги списывать, переводить для королевичей. Может, ещё на что сгожусь.
– Ну, тогда прощай. Не свидимся, верно, боле. Вот тебе от меня. Помни, носи у сердца.
Она вынула из резной деревянной шкатулки маленькую камею[117] на серебряной цепочке. Сардониксовый[118] орёл простирал над морской пучиной широкие крыла.
– Да хранит тя Господь, Авраамка, – со вздохом вымолвила Роксана, повесив камею ему на шею.
Они долго стояли друг против друга на крыльце, не в силах отвести взоры. В глазах у обоих стояли чистые прозрачные слёзы.
Наконец Авраамка решительно поворотился, опрометью сбежал с крыльца и выскочил за ограду. Закрывая глаза руками, мчался он по пыльной улочке знакомым путём, горестно вздыхая. Навсегда угасла, истлела в душе где-то ещё теплившаяся доселе надежда на любовь и земное счастье. Только маленькая камея из сардоникса согревала его своим теплом, он чувствовал на своей шее любимые пальцы, ощущал прикосновение трепетных уст, видел как наяву потускневшее от горестей, но по-прежнему прекрасное лицо.
…Утром соловый иноходец унёс Авраамку в неведомую даль, за широкие поля, туда, где заходило каждый вечер солнце и пламенела багряная заря.
Уходил, истаивал в густом тумане одинокий всадник. А в высокой башне кирпичного дома тихо вздыхала, взглядывая вдаль, одинокая молодая женщина в чёрном вдовьем повойнике.
Глава 20. Свеи под Ладогой
Солнце стояло в зените над Святой Софией, золочёный главный купол собора, видный на многие вёрсты, слепил глаза. Обширные неохватные поля открывались за городом, ни пригорка никакого не было вокруг – только островки леса, да болота, да снова поля и поля до самого окоёма. Лишь у берега Волхова нестройной цепочкой шли пологие пригорки и холмики, то исчезали они, терялись посреди равнины, то возникали вновь. Ближе к Ильменю берег становился круче, и здесь, на самом высоком месте, располагалось обнесённое тыном Городище. Дома дружинников долгой чередой спускались к вымолу; наверху, за изгородью стояли бретьяницы[119], оружейни, кузницы. И загородный терем княжой со въездными воротами, крутым крыльцом и гульбищем, немного простоватый, без украс и разноцветья, мрачной громадой раскинулся над Городищем, как хищный орёл, разбросавший крылья.
…В хоромах с утра царила суматоха, комонные[120] гонцы сновали по пыльной дороге так часто, что дружинники-англы и ворота не успевали иной раз закрыть.
Душно в княжеских палатах. Посадник Яровит, уже с раннего утра бывший у князя, вытирает с чела пот, хмурит смоляные брови, исподлобья глядит на шагающего в волнении из угла в угол Святополка.
Гонец-ладожанин, сжимая в руках шапку, сбивчиво рассказывал:
– Свеи… В озеро Невское[121] вошли… Сёла мечу и огню предали… Кораблей у их с полсотни. С рассветом на пристань двинули… Ну, мы посад выжгли, в крепости затворились, отбили их покудова.
Святополк резко повернулся и застыл у окна, оцепенело стиснув пальцы.
– Что делать будем, боярин? – спросил, глядя на Яровита, и со вздохом добавил: – Покоя нет грешным! То встань, то чудины, то свеи теперича!
– Да, видно, крепкая брань нас ждёт, – раздумчиво промолвил Яровит. – Вот что, князь. Ты вели Магнусу дружину готовить. Всех, кого можно собрать, чтоб собрал. А мы с тобою – в город, на вече.
– Вече?! – удивлённо пожал плечами Святополк. – До него ли сейчас?
Яровит невольно улыбнулся.
– Привыкай, князь. Новгород – не Киев, не Волынь. Порядки тут не те. Читал ведь леготные грамоты. Без веча никакого дела не делается.
…Внизу гудела многолюдная толпа. Стоя на степени, Святополк сжимал бледные уста. И страшно было, и горько, и гнев накатывал. Что он, в конце концов, мальчишка какой-то – торчит тут перед чернью и перед боярами, выслушивает их речи, их упрёки, терпит их наглость?!
– Поцто, княже, не посторожил свеев?!
– Поцто дружину малую в Ладоге держишь?!
– С этакою силищею не совладать ладожанам?! – неслось со всех сторон.
Только и видел Святополк разверстые рты и всклокоченные бороды. Шум, гам, драки уже кое-где вспыхивали.
Выручил – в который раз – посадник Яровит. Встал рядом с князем, поднял вверх десницу, промолвил веско:
– Не время спорить нам, мужи новгородские! Ворог стоит под Ладогой в великой силе. Дружина княжеская уже готова. Если не поможете вы ладожанам и дружине – быть беде! Потому всякий, кто оружие в руках держать способен, пусть меч берёт, добрую кольчугу, копьё, щит. И ступает на ладьи под начало тысяцкого и сотских. Только всем миром, купно одолеем мы свеев!
Посадника, по всему видно было, в Новгороде уважали. Тотчас прошёл по толпе одобрительный гул. Споры и упрёки как-то вмиг, разом оборвались. Люди плотными рядами двинулись в сторону вымолов.
На дальнем краю площади, возле Ярославова дворища, молодая жёнка с задумчивым бледным лицом, в цветастом платье и в парчовом убрусе на голове, долго стояла у ограды. Она видела, как Яровит сошёл со степени, сказал что-то князю, сел на коня и рысью помчал к мосту. Была в посаднике какая-то завораживающая сила, словно был он неким волшбитом-чародеем, в словах его, в каждом движении сквозила убедительная спокойная мудрость.
Своего состояния Милана-Гликерия понять не могла. Вот хотела ведь намедни, упрятавшись, пустить в него стрелу – за Ратшу, за вдовство своё постылое! А теперь сомнения тяжкие обуревают Миланину душу, всё спрашивает она себя – верно ли умыслила?! Так и стояла, задумавшись, не зная, как быть, покуда не окликнул её знакомый купец: