– Без охраны-то, дочь, как и ехать?! Тати на дорогах, убивцы! – запричитала мать.
– В Смоленеске ладью найму. А до Смоленеска дорога добрая. Издень мигом домчит, – стала успокаивать её Милана.
Она через силу попыталась улыбнуться, но внезапно не выдержала, всхлипнула и, закусив губу, выскочила в тёмные сени.
…Богатая купецкая вдова Гликерия поселилась в Загородском конце Новгорода, в свежесрубленных двухъярусных хоромах. По весне снарядила она вместе с соседом-купцом торговый корабль на Готланд[99] – благо сребра хватало. Меха и воск повезли в заморские страны прилежные купецкие слуги.
Мысли о мести на время отступили, затаились где-то на самом дне страждущей души. Поразмыслив, Гликерия отписала в Чернигов матери. Просила привезти в Новгород сыновей – без них становилось ей скучно, уныло и одиноко. Вот будут они рядом, жизнь её наладится, а месть – месть подождёт. Не пришёл, не настал ещё её срок.
Гнала прочь Гликерия всякие мысли о прошлом: о Ратше, о Яровите, о смерти. Ведь была она молода, красива, умна.
Как выходила на крытые досками широкие новгородские улицы, в цветастом расписном саяне или в дорогом, саженном жемчугами летнике[100], так ловила повсюду восторженные мужские взоры, слышала за спиной восхищённый шепоток. И становилось почему-то от этого на душе светло и тепло, хотелось беззаботно и весело смеяться, как ребёнку, радуясь солнцу над головой.
А вослед ей неслась звонкая песня:
И всё бы хорошо, да накатывали порой вечерами, бередили душу воспоминания. Перед глазами вставали картины осады Чернигова союзными ратями Изяслава и Всеволода Ярославичей, она видела Ратшу, падающего на жухлую осеннюю траву, Яровита с окровавленной саблей в деснице. Прошлое не хотело отступать, уходить от неё, и она верила: пробьёт, настанет час её сладкой, упоительной, неотвратимой мести.
Так и жила она, тая от всех свои желания, в тревожном терпеливом ожидании грядущих событий.
Глава 15. Новые заботы Мономаха
Вначале князю Владимиру Мономаху было страшно проезжать по пустынным притихшим улицам черниговского посада, осматривать чёрные пепелища на местах былых строений, озирать закопчённые стены крома[101] и покосившийся, пострадавший при пожаре собор Спаса. Думалось со скорбью: неужели это он (он, Владимир Мономах!) велел жечь эти дома, церкви, ломать заборы?! Руки опускались, он не знал, как ему теперь быть, что делать. Ведь даже смотреть в глаза горожанам – и то не мог. Только и слышал за спиной обидные, задевающие за живое слова: «Ворог!», «Кровопивец!», «Злодей!» Упрямо сжимал уста, стискивал руки в кулаки, крепился, терпел.
Первым делом велел подновить собор, собрал лучших камнесечцев из окрестных сёл и городов. Следом стали отстраивать крепостные стены.
Людины и ремественники роптали: Владимир отрывал их от привычных дел, велел валить лес, копать землю, забирал на строительство коней и подводы.
Жужжали пилы, стучали топоры, лопаты. И вот уже, как прежде, вознёсся к небесам собор Спаса с шеломовидным главным куполом на толстом барабане, с боковыми остроглавыми башенками, устремлёнными в голубой небесный простор. Желтели в вышине золотые кресты, а рядом горделиво реяли на вновь отстроенных и подновлённых городских башнях стяги.
Работа спорилась, разрушенный и разграбленный Чернигов оживал. Владимир с утра до ночи пребывал на строительстве, носился как угорелый взад-вперёд, давал короткие наказы, а иной раз и сам с дружинниками брался за бревно. Вечерами, усталый, измождённый, с ломотой в спине, падал он на жёсткое ложе в наскоро срубленной для него избе и мгновенно, не чуя рук и ног, проваливался в глубокий безмятежный сон. А поутру всё начиналось сызнова.
К зиме город был почти отстроен, мало-помалу былая мирная жизнь в нём налаживалась, и это радовало молодого князя. Беспокоило иное – всё-таки Чернигов был и оставался для него чужим, враждебным городом, городом Святослава и Олега. Певцы пели песни, прославляя былых витязей и князей, бояре злобно шептались по углам, простолюдины не могли простить Владимиру своих спалённых жилищ и погибших родичей. Да, дел в Чернигове был у него непочатый край.
По первому снегу прикатил из Киева княжеский поезд. Гида, как всегда, холодная и неулыбчивая на людях, поднялась по ступеням обновлённого дворца. Дядьки вели под руки облачённых в кожушки крохотных княжичей Мстислава и Изяслава. И сразу шумом наполнились тихие доселе палаты. После, в горнице, Гида положила голову мужу на плечо и шёпотом, сдерживая слёзы, сказала:
– Скучала. Ночи не спала… Ждала… Каждой грамоты твоей.
Потом была ночь, объятия в ложнице, скупые слова любви, смущённое признание Владимира:
– Отвык я от этого, лада. – И в ответ шепоток:
– И я тоже.
Уже они лежали, оба успокоенные и умиротворённые, когда Гида вдруг спросила:
– Скажи, как князь Изяслав погиб.
– С чего ты о нём? – встревожился Владимир. – Экие у тебя мысли. Да не думай ты, прошло, схлынуло нахожденье ратное. Одолели мы ворогов. Мир грядёт.
Но Гида упрямо замотала головой.
– Я знаю. Это твой отец, он убил.
– Что ты городишь?! – Владимир в гневе вскочил с постели. – Кто такое сказывал?! Говори! Кто навет сей мерзкий выдумал?! Кто хощет нас с князьями Петром и Святополком рассорить?!
– Я… случайно… Слышала я… Как твой отец… в покое молился… Несла ему книгу… Апостола… Услышала… Говорил он: «Не хотел убивать его! Бес меня попутал! Изяслав, брат!»
Владимир судорожно ухватился пальцами за резную спинку кровати. Стоял, не шелохнувшись, с внезапным ужасом, пронзившим сердце; наконец, выйдя из оцепенения, поспешил успокоить притихшую жену:
– Ты… Верно, ошиблась ты… Не то услыхала.
– Нет, нет! – решительно замотала головой Гида. – Я ясно слышала. Тихо было, ночь… И шёпот жаркий… Не ошиблась я.
– Ну дак, верно, попросту не уразумела ты. – Владимир с усилием преодолел волнение, сел и приобнял дрожащую княгиню за плечи. – Верно, скорбел отец о том, что погиб князь Изяслав за его дело. Ведь вступился он за отца, повёл рать киевскую на Чернигов и вот… сгинул. Потому и корит себя отец, и кается пред Господом.
– Ты… Уверен в этом? – Гида отодвинула его руки и продолжила с внезапной суровой решимостью в голосе: – Владимир, муж мой! Я хочу, чтобы ты поклялся… Поклялся, что ничего не знал! Что в гибели князя Изяслава неповинен! Вот, поцелуй!
Она положила на ладонь нательный Владимиров крестик и поднесла к его лицу.
– Поцелуй, – требовательно повторила шёпотом.
Владимир прикоснулся к кресту губами, прошептал: «Клянусь!» – и Гида, тотчас успокоенная его словами, откинула голову на подушку.
– Ты не обманываешь меня, я знаю, – сказала она. – Ты не такой, как мой отец, король Гарольд. Вот он нарушил клятву, которую дал герцогу Вильгельму. И потом он погиб в бою с ним. Страшно это!
– Страшно, да. Но ты о том не мысли. Нет бо на мне греха сего тяжкого. А отец… Что ж, может, ты не то услыхала, а может… Да кто ведает? Одно скажу: не нам судить отцов наших. Спи давай.
Владимир любовно провёл ладонью по впалой Гидиной щеке.
…Княгиня уже давно безмятежно спала, тихонько посапывая, чуть приоткрыв рот, а Владимир всё лежал в смятении, забросив руки за голову и тупо глядя во тьму.
«Что ж ты наделал, отче?! Как же нам теперича жить?! Как тем же Изяславовым сынам в глаза глядеть?! – Немые отчаянные вопросы один за другим мрачной чередой выстраивались в возбуждённом мозгу. – Ты хотел земле блага?! Но рази ж мочно… рази мочно благие дела кровью, убивством вершить?! Нет, нет, отче! Но мне ли тебя судить, отче, княже великий?! Ты прав! Се страшно, дико, но – прав!!! С таковым бо князем, как Изяслав, не стоять земле Русской!»
Он заснул только перед рассветом, и снились ему объятый огнём черниговский посад и умирающий дядька-вуй его, воевода Иван, шепчущий: «Люби землю нашу! Ворогам ходу не давай!»
…Днём примчал на взмыленном коне нежданный гонец из Смоленска. Под городом объявился Всеслав с полочанами. Горят сёла, деревни.
Тяжкие ночные думы пришлось отложить. Стиснув зубы, вцепившись руками в поводья, летел Владимир по заснеженным приднепровским холмам. Алое корзно колыхалось у него за плечами. Не было мира на земле, только мечтать приходилось о спокойной тихой жизни. Гнев охватывал душу, и не было больше ничего – одно ожесточение, одно желание ответить ударом на удар.
Громыхая оружием, неслась вдоль берега княжеская дружина.
Глава 16. Ударом на удар
Опять всё возвращалось на круги своя: погони, стычки, пожары. Словно и не было прежних миров, утомительных походов и жарких сеч; прошлое повторялось, раз за разом, с пугающим размахом, неподвластное человеческой воле, как-то само по себе, и в дикой стихийной круговерти ломались и обрывались людские жизни.
Ещё издали Владимир узрел под Смоленском багряное зарево. Город, подожжённый с четырёх сторон, весь был охвачен дымом и пламенем. Всеслав, створивши злое дело, уже скрылся в полоцких лесах. Владимир, не мешкая ни часа, приказал дружине пересесть на свежих коней и ринуть в погоню. Скакали через лесные пущи, все в снегу и в поту, бешеным галопом.
Дорóгой дружинники жгли полоцкие сёла. Владимир хмуро и безучастно смотрел на плач и стоны смердов, на пылающие дома и уводимую скотину, на трупы. Уже не казалось творимое, как раньше, ужасным непоправимым грехом – просто он мстил Всеславу за сожжённую Смоленщину, за его волчьи наскоки, за пролитую кровь.
После стало-таки не по себе, подумалось: «Что ж мы, князи, зверей хуже?!» Но то будет после, пока же он не испытывал в душе ничего, кроме гнева, кроме яростного желания ответить на Всеславовы лиходейства той же мерой, разорить и опустошить его волость. Такова была жизнь – жестокая, несправедливая, от которой временами хотелось убежать, упрятаться за стеной монастыря, но которая захватывала, обволакивала, завораживала его, молодого двадцатипятилетнего князя, заставляя снова и снова окунаться в свой бешеный клокочущий круговорот.
…Всеслав бежал, укрывшись в дремучих пущах, перегородив путь преследователям засеками и колючими триболлами[102]. Не один Владимиров конь хромал, иных пришлось убить, оставив на съедение голодным волкам, серые стаи которых упрямо следовали за ратью.
В отместку за Смоленск Владимир сжёг и обратил в пустыню Логожск и Меньск[103]. Ополонившись, дружина поворотила назад, к Чернигову.
За спиной оставались разрушенные и разграбленные города. Мира не было, шла по русским равнинам жестокая, косившая люд брань.
…Людей Владимиру становилось жалко, он не мог смотреть на страдания жёнок, не мог равнодушно слушать душераздирающий детский плач, но когда слышал слово «народ», то исполнялся гневом и презрением. Спрашивал сам себя: что есть этот самый народ? Есть людины[104], есть посадские ремественники, купцы, бояре. Есть полочане, смоляне, вятичи[105], кияне, черниговцы. У них единая молвь, но разные устремления и помыслы. Под народом же Владимир разумел нечто враждебное и стихийное, ту подобную морской буре или всепожирающему пламени силу, которая когда-то свергла с престола Изяслава, а десятью годами позже со стрелами, топорами и дубинами загородила ему путь на черниговских стенах. И с народом таким готов был молодой князь сражаться, не жалея себя.
В будущем ему предстоит увидеть и узнать иной народ.
Глава 17. Красавица Сельга
На степных полях зеленел ковыль, синели васильки, на курганах, покосившись, застыли уродливые каменные изваяния. Стояла весна, степь благоухала травами, негромко токовали перепела, щебетали в чистом безоблачном небе жаворонки; простирая крыла, парил над полями хищный степной орёл.
Заголубел впереди Донец. Широко и привольно разлился он посреди бескрайней равнины. Показалась крепость с невысоким земляным валом, около неё во множестве виднелись разноцветные юрты, слышались удары кузнечного молота и скрип телег.
– Шарукань[106], – указал грязным перстом проводник.
Роман кивнул и, в нетерпении поджав губы, натянул поводья.
– Князь, надо торопиться, – подъехал к нему тонкостанный молодой грек в запылённом дорожном вотоле[107]. Чёрные вьющиеся волосы непокорно спадали ему на лоб из-под плосковерхой войлочной шапки.
– Ханы могут откочевать с зимовий на летние пастбища. Трудно будет потом найти их. Как перекати-поле, носит их по степи.
– Ведаю о том, Авраамка. Эй, отроки! – обратился Роман к ехавшему следом небольшому отряду воинов. – Разобьём тут стан, поставим походные вежи. А ты, – сказал он проводнику, – поезжай в город, поищи там солтана Арсланапу. Или хана Осулука. Или, на худой конец, бека Сакзю. Скажи: князь Роман измыслил идти в Русь.
Проводник поклонился, в знак почтения приложив руку к сердцу, взмыл на коня и галопом помчал к деревянным воротам – только пыль стояла столбом.
– Пустое это дело, князь. – Авраамка спешился, снял шапку и вытер ладонью потное чело. – Ханы не выйдут в Русь весною. Будут ждать осени. Посмотри на их коней – они изголодались за зиму на подножном корму, тощи и худы, скачут медленно. Вот нажрутся свежей травы, тогда, может, пойдут за тобой.
Роман с заметным неудовольствием слушал разумные слова молодого гречина. Красивое лицо его брезгливо поморщилось, уста презрительно скривились.
– Ты говоришь так, потому что ты – трус! – крикнул он, перебивая Авраамку. – Половцы – смелые воины, и за богатой добычей они пойдут хоть на край света! Пообещаю им большой полон, отдам на разор Всеволодовы сёла и деревни!
Авраамка вздохнул. Нет, никак не отговорить ему Романа от этой глупой затеи. Видно, твёрдо решил молодой князь пролить русскую кровь. Нетерпелив и криклив, как боевой петух.
Обернувшись, грек оглядел Романовых воинов. Все, как на подбор, крепкие удальцы. Таким ничего не стоит вмиг снести с плеч чью угодно голову. Все черниговские выкормыши, служили ещё в дружинах Романова отца, князя Святослава, исходили с ним сотни вёрст, за плечами у каждого – десятки кровавых сеч.
«“Под трубами повиты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены”, – вспомнил Авраамка слова старинной песни, взирая на харалужные шеломы и дощатые брони ратников. – Лихие люди. У таких один ветер шумит в головах. Сеча для них – пир и утеха. Мне ли, сыну церковного списателя, с ними по пути?!»
Один из воинов, широкобородый кряжистый мечник, подошёл к Авраамке и хлопнул его по плечу.
– Что, грек, закручинился? Воротимся вборзе[108] в Русь, ещё попируем в Чернигове, Всеволода прогоним с великого стола, посадим князя Романа! Девок красных любить будем! Эх, был у мя друг – Ратша! Силён, скажу вам, браты, – таковых боле не видывал. Зарубил Ратшу прошлым летом лютый ворог, Яровит, Всеволодов прихвостень! Кровник он мой отныне! Встречу где – голову срублю!
– Вот-вот, срублю, – пробормотал, укоризненно качая головой, Авраамка. – Одни помышления у тебя только – рубить, сечь, колоть, резать.
– Такие уж мы люди, – смеясь, молвил другой воин. – Пото и место наше – в поле ратном.
Из ворот крепости выехал, трясясь на тощей кобылёнке, молодой половец. Кольчужный юшман его поблёскивал в лучах вешнего солнца. Следом за ним ехал Романов проводник.
– Эй, каназ Роман! – крикнул половец в юшмане. – Хан Осулук и солтан Арсланапа ждут тебя.