Бес, творящий мечту - Наживин Иван Федорович 10 стр.


– Великий вождь наш, наследник великого хана, Батый, велел тебе сказывать, чтобы весь народ твой дал татарам десятину во всем: и в князьях, и в людях, и в конях… – глядя на князей своими равнодушными звериными глазками, проговорила она. – Десятое в белых конях, десятое в вороных, десятое в бурых, десятое в рыжих, десятое в пегих…

Князья смутились: раз сказано: десятина во всем, так на кой пес пересчитывает еще эта ведьма пегих, да вороных, да рыжих? Что-то тут должно быть. Они смущенно молчали.

– А духовита окаянная!.. – сказал кто-то сзади. – На две сажени несет…

– Это оттого, верно, что стерво, сказывают, жрут…

– Неча сказать, достукались… – вздохнул кто-то. – Зря тогда на Калку-то мы не пошли: всем миром набили бы морды-то им косоглазые, так второй раз, глядишь, и не явились бы…

Несмотря на все слухи, враг страшным все же не показался. И томила обида, что с ними, мужами, Батый послал говорить какую-то стерву. Переглянулись. Воспрянули духом, положили руки на мечи. И князь Юрий, угадав общее настроение, проговорил:

– Передай своему Батыю, что когда нас не будет, тогда он не десятину, а все возьмет…

Плоскиня перевел. Татары тоже переглянулись, побормотали что-то промежду собой потушенными голосами и тронули своих маленьких, злобных коньков. И на заборале загудели тревожные голоса:

– Ох, быть беде!.. Нет, а баба-то, баба-то, стерва, верхом сидит и ничего, не срамно… Неужели у них, братцы, и бабы воюют?.. Неча сказать: гожа!.. А смердит от всех их, индо голова кругом идет, – недаром, знать, погаными-то их зовут… Ну, дожили!..

Князья и воеводы собрались на совет в сенях у князя Юрия. Но ни на чем не порешили: что еще Чернигов скажет. А Чернигов молчал. Посланный туда Коловрат все уговаривал черниговцев постоять за общее дело, но те уперлись: Рязань о русском деле не думала, когда все на Калку шли головы класть. Горячий боярин бился, как в тенетах, в бесконечных разговорах и отговорах этих и в княжеском недомыслии, но ничего не выходило.

А в Рязани с каждым днем нарастал страх. Сидеть сложа руки и ждать было просто мучительно: лучше делать что-нибудь, чем ничего. Страшная Калка стояла перед глазами день и ночь, как жуткий сон, от которого надо было скорее освободиться, проснуться, забыть его. И наконец второпях было решено выступить против поганых с одними рязанскими силами.

В яркий солнечный день, когда пахучий снег играл мириадами многоцветных искр, рязанская рать выступила к реке Воронежу и, выступив, оторвавшись от стен города, смутилась: проклятая Калка не выходила из ума ни у князей, ни у воев и точно к земле всех гнула. И с каждым шагом крепла мысль войти скорее с татарами в переговоры.

– Зря мы им ответ такой дерзкий дали, – смущенно сказал князь Юрий. – Пожалуй, теперь ломаться, поганые, будут…

Повесив головы, все молчали. И еще больше смутило всех, когда, уже на Воронеже, Плоскиня со своими конниками ушел в разведку и – не вернулся. Не то в сече с погаными погибли, не то в полон попали, Господь ведает. И когда на снежных берегах реки был разбит русский стан, князья тотчас же собрались в шатре великого князя на совет. Те сведения, которые только что были привезены лазутчиками – «видимо-невидимо», – смутили даже смелые души. И быстро решили послать к Батыю старшего сына великого князя Федора с самыми богатыми дарами. Тут было и оружие дорогое, и меха редкостные, и аксамиты бесценные из Цареграда. Феодор, бледный, поскакал пустынными лесами и полями в стан Батыя. В душе его неотступно стоял образ любимой жены его, красавицы Евпраксии, и маленького сынишки, так на нее похожего: что-то теперь с ними будет? Живым вернуться в Рязань он не чаял. И те, что остались в стане, тревожились не меньше. Тайные сторонники Плоскини незаметно сеяли страх. И князь Юрий приказал выдвинуть дальше и усилить сторожевое охранение…

Батый, узнав о прибытии княжича Федора, блеснул своей белой улыбкой. Сейчас же были созваны все его воеводы, жены и приближенные, и князь Федор вошел в шатер его с богатыми дарами. Батый, развалившись, полулежал на мягких подушках. В ответ на приветствие князя он благосклонно наклонил голову. Князь смутился чрезвычайно: сзади хана стоял и смотрел на него своими большими смелыми глазами Плоскиня.

– Благодарим… – сказал Батый. – Но было бы лучше, если бы ты привез мне твою жену. Она, сказывают, у тебя большая красавица…

Князь Федор, бледный, сжав кулаки, бросил в плоское, ко всему на свете как будто равнодушное лицо только одно слово:

– Собака!..

Батый засмеялся, довольный, кивнул страже, и в одно мгновение князь Федор был изрублен.

– Выбросьте тело его псам… – равнодушно сказал Батый. – А вы, – обратился он к спутникам князя, – скачите домой и скажите там, как поступают татары с теми, которые не умеют держать себя перед слугами великого хана.

Из посольства князя Федора татары ясно поняли одно: Русь сознает свою слабость. И в тот же день Батый двинул свои полчища вперед. Полки поплыли, как всегда, широкой лавой, «загоном», и жуток был в тишине лесов и полей этот дробный звук бесчисленных лошадиных ног по замерзшим дорогам. Но весело трепались на длинных пиках лохматые пучки волос, точно обещая какой-то радостный праздник…

Русские сторожа в ужасе принеслись в стан: идут!.. Князья быстро исполчили воев своих к бою. По своему обычаю, татары сразу охватили русскую рать со всех сторон, и началась злая сеча. Бежать было некуда. Но мысль, что будет с Рязанской землей и близкими, если они полягут тут все головами, подсказала решение: во что бы то ни стало пробиться и лететь к своим. Может быть, подойдут черниговцы, суздальцы, другие князья, а не подойдут – сердце сжалось в отчаянии, – так легче умереть со своими… Прорыв удался – и князья с уцелевшими дружинниками бросились «кийждо в свой град». Только Федор Красный, тяжело раненный, попал в руки к татарам. Батый посмотрел на истекавшего кровью князя и «дохнул огнем от мерзкого сердца своего»: спокойно приказал его тут же прикончить. Его правилом на войне всегда было ужаснуть так, чтобы при одном имени его все вокруг цепенело.

И опять широким «загоном» татары двинулись вперед, и опять этот жуткий дробный звук бесчисленных копыт наполнил белую тишину, и, слушая его, спрятавшиеся по лесным трущобам посели холодели от жуткого ужаса. Темные столпы дыма над белыми полями днем и багровые зарева по ночам указывали путь татарский. Встречные городки – Пронск, Белгород, Ижеславль, Борисоглебск… – в одном вихревом ударе брались на копье и через несколько часов превращались в груду дымящихся развалин, среди которых валялись убитые и умирающие. И надвинувшиеся с запада тучи тихо одевали все: и черные развалины, и окоченевшие трупы, и кровавый снег – белым саваном… Стаи волков сбегались на пиршество и отъедались так, что едва ходили. Воронье тучами носилось с радостно-возбужденными криками над землей Рязанской, вдруг опустевшей…

16 декабря татары подступили к Рязани и обложили ее со всех сторон. Город заперся и не сдавался. Татары, еще в Азии научившиеся брать города, сейчас же наладили огромные тараны, которые начали громить стены, и пороки41, посылавшие в город не только огромные камни, но и тяжелые бревна и пылающую, пропитанную смолой паклю. Нa заборале стояли рев ожесточившихся воев и женский плач. Всем смотрела смерть в глаза, и все понимали, что оставшуюся жизнь надо было считать уже только часами. Вои и горожане стояли на заборале бессменно, и у них от ужаса и усталости уже не подымались руки, а татары, по своей привычке, быстро сменяли штурмующие отряды, и так как азиаты видели, что город теряет последние силы, то их усилия нарастали. Казалось, что смерть для них – пустяк, о котором не стоит и думать, и души их были – один сплошной опаляющий вихрь боевого огня…

Ад продолжался пятеро суток. Еще больше встряхнуло всех ужасом, когда красавица княгиня Евпраксия, узнав о страшной смерти своего мужа, князя Федора, с маленьким сыном своим на руках на глазах всех бросилась из высокого терема на камни и оба разбились на смерть. Тайные пособники Плоскини продолжали сеять в умирающем городе страх и мутящие слухи о каких-то таинственных изменах. И когда на шестые сутки татары бросились на стены с диким воплем, от которого застыла у всех в жилах кровь, когда запылали сразу в нескольких местах подожженные ими дома и церкви, сопротивление рязанцев было сломлено, и в раскрытые изменниками ворота и прямо через залитые кровью и усеянные трупами стены, как потоп всепоглощающий, устремились полчища степняков… Большинство, оцепенев от страха, даже и не сопротивлялось, и только немногие горсточки храбрецов и просто людей исступленных, уже не понимавших, что они, собственно, делают, бились смертным боем с татарами, со всех сторон обступившими их. Спастись удалось только очень немногим. Одним из первых благополучно «избыл татар» епископ Рязанский. Князь Роман Ингварович да молодой, раненный татарской саблей в голову Коловрат понеслись на ретивых фарях своих в Володимир, чтобы известить великого князя о гибели Рязани.

«Взяша град Рязань, – рассказывает летописец, – и пожгоша весь и князя Юрия их убита и княгиню его, а иных же емше мужей и жен, и детей, и черниц и ерея – оных рассекаху мечом, а других стрелами стреляху, те в огонь вметаху, иные имаше вязаху и груди взрезаваху, и желчь вынимаху, а с иных кожу сдираху, и иным иглы и щепы за ногти забияху, и поругание черницам и попадьям и добрым женам и девицам перед матерьми и сестрами чиняху…» И когда отошли татары от города погибшего, некому было стенать и плакать…

Покончив с Рязанью, татары сейчас же двинулись кружным путем, через Москву, на Володимир. И опять этот шум их – дробный звук бесчисленных ног лошадиных, брязг оружия, чуждая речь – наполнил глубокое молчание белых полей и лесов…

И вдруг, еще недалеко от Рязани, на стоянке – татары прямо глазам своим не верили – на них ударили из лесов неведомо откуда взявшиеся русские конники. По стану победителей холодной волной пробежал ужас: откуда взялись эти вои? Уж не встали ли для мести из праха побитые рязанцы?.. И, охваченные суеверным ужасом, татары заметались. Особенный страх внушал им седой великан, который несся во главе своих конников и богатырскими ударами крушил бегущих татар направо и налево…

Это был старый Коловрат. Ничего не добившись от князей черниговских, он возвращался уже в Рязань, когда до него долетела страшная весть… Собрав все, что только можно было, воевода бросился в погоню, и, несмотря на то что у него было всего 1700 воев против полумиллионной татарской орды, он, ни мгновения не колеблясь, ударил на татар…

Началась исступленная сеча. Оправившиеся полки татарские под предводительством Таврула, шурина Батыева, окружили горсть ополоумевших русских, но точно на железную стену – стену отчаяния – наткнулись. Терять рязанцам было нечего, потеряно было уже все, и они плечом к плечу разили татар. Когда мечи отказывались им служить или не хватало стрел, они бросались за помощью к мертвым и, схватив окровавленное оружие их, снова рубились, не помня ничего, кроме одного своего желания: мстить. Таврул, видя тяжелые потери, которые несли его татары, приказал отступить и тотчас же выставил против горсти спаянных отчаянием рязанцев пороки. И в ряды рязанцев, все сокрушая, полетели огромной величины камни и бревна… Рязанцы бросились на пороки. Татары кинулись с боков на рязанцев. Таврул в вихре ярости налетел на могучего Коловрата, и тот одним ударом своего страшного меча распластал татарина почти до седла… И опять сбили татары рязанцев в плотный комок бешенства и отчаяния, и опять пороки покрыли их тучей камней и бревен. Старый Коловрат был раздавлен тяжелым бревном, вои его дрогнули, и в бешеном шквале татары точно спалили рязанских храбрецов…

Вороны с хриплыми криками кружились над побоищем, а к ночи из лесов и оврагов повылезли на небывалый пир волки и лисицы; полчища Батыя неудержимо текли дальше и дальше, и снова страшный, странный, подобный наступающему потопу шум наполнил русскую бездонную тишь, и темные столпы дымов днем и багровые зарева по ночам потрясли ужасом все живое…

Злоключения отца Упиря

В Володимире решительно никто не верил в возможность нашествия татар: куды их черт середь зимы, под самые морозы, понесет? Слух о взятии Рязани до володимирцев еще не долетел, и жизнь шла над Клязьмой своей обычной чередой. И отец Упирь был от всяких татар за тридевять земель. У него была одна страсть, которую он никак не мог победить, и все делали вид, что никто о ней ничего не знает. Страсть эта была – запретная для лица духовного – охота. Еще рыбкой побаловаться попу по бедности и можно, но охота, пролитие теплой крови, нет, это решительно не подобало. И вот Упирь навострился так, что шел будто бы окуньков через прорубь поблеснить, а на самом деле, откопав где-нибудь в трущобе в снегу спрятанную снасть, он бежал в леса…

Так было и теперь: сказав попадье, что идет по рыбу, Упирь ударился в леса. На этот раз охота предстояла ему не совсем обыкновенная: еще по первому снежку высмотрел он медведя, а теперь, когда тот, сукин кот, в берлоге теплой уже разоспался, Упирь решил взять его. Рогатина у него была добрая, охотницкая, нож хороший, секира отточенная, – можно было померяться силами с лесным богатырем вполне, тем более что это было ему и не впервые. Оно, конечно, с товарищем каким было бы лучше, но ему, отцу духовному, с этим делом приходилось от православных прятаться. А зверь, судя по следу, был матерый…

И вот отец Упирь заложился по снежной дороге, которая лесами на Рязань бежала. Сзади него на бечевке лыжи его погромыхивали. Вправо, среди синих лесов, виднелся одинокий погост Борис-Глеба. Пройдя еще версты две, Упирь свернул направо в леса. Медведь от рязанской дороги лежал недалеко – может, с полверсты. Упирь, весь в поту, добрался осторожно до берлоги. На берлоге все было, по-видимому, благополучно, и сердце Упиря загорелось страстью охотницкой. Он оттоптал перед челом берлоги снег, чтобы тверже на ногах, в случае чего, стоять, и легонько эдак попробовал рогатиной, как зверь. Тот сразу отозвался ему недовольным рыком… Совсем не ладно было одному и будить зверя, и подымать его на рогатину, да что ты тут поделаешь? И на этот случай Упирь давно уже средство свое придумал: дымом зверя выгонять. И вот он, все осмотрев и приготовив, стал добывать огнивом огонь. Загорелся трут, и дым едкий от него пошел. И сотворив молитовку на случай какого злого обстояния, отец Упирь стал, как полагается, с рогатиной перед берлогой и – бросил дымящийся трут в черную дыру, под кобель. Медведь опять взрычал. У Упиря замерло сердце: ежели зверь это настоящий, то он, выскочив, тотчас же встанет на задние лапы и пойдет на драку, но бывают ведь и такие подлецы, что как только из берлоги вылезет, так сейчас и ходу: ау, поминай как звали!.. Таких гоже собакой задерживать, но опять-таки звание духовное не позволяло ему с собаками расхаживать…

Медведь, недовольный, снова подал голос. Упирь, бледный, с рогатиной в руке ждал. И вдруг зверь бешено рявкнул – должно быть, о трут ожегся, – и в облаке холодной снежной пыли вылетел из берлоги. «Ну, Господи благослови…» – истово прошептал Упирь. Одно короткое мгновение медведь смотрел на него сердитыми, сразу налившимися кровью глазками, и вдруг с ревом поднялся на дыбы, протянул передние, с огромными когтями лапы вперед и, приложив уши и фыркая, пошел на Упиря. Тот упер рогатину древком в снег и в нужный момент ловко подставил ее прямо в грудь зверю. Медведь осерчал, рванул к Упирю с ревом, но острое холодное железо сразу вошло ему в сердце, и он тяжело рухнул на притоптанный снег. Снег покраснел. Медведь дрожал последней дрожью, а Упирь вытирал пот с просиявшего лица.

Победа Упиря была двойной: идя на берлогу, он загадал, что ежели зверя возьмет, то владыка простит ему пропажу «Слова о полку Игореве», а уйдет медведь, тогда и от владыки попадет. Владыка уже два раза вызывал его, но он все отделывался: смерть не хотелось ему отдавать книгу, а списать ежели, и время не позволяло, да и «какой он писец». В случае чего, ежели старик очень уж вязнуть будет, можно будет ему медвежьей шкурой поклониться. Можно будет сказать, что у мужиков выменял…

Упирь снял шкуру с могутного зверя – мех был не бурый, как это большей частью бывает, а черный, просто не наглядишься!.. – вымыл снегом руки, благословясь, подкрепился, чем попадья его в путь снабдила, и, взвалив тяжелую шкуру на спину, пошел к дороге. Были уже сумерки. Но это было только лучше: никто ночью не увидит. Но только ткнулся он было в мелколесье, что на месте недавнего пожара поднялось, как сразу напоролся на лосиху с двумя телятами. Сердце Упиря загорелось: неужели ж не взять? В одно мгновение подвесил он шкуру на сучок огромной сосны и за лосихой ударился. Она сразу повела на Борис-Глеба, но, недоходя погоста, свернула влево, к глухой лесной деревеньке Вошелово. Отец Упирь обрадовался: в Вошелове жил дружок его, Гаврик, пардусник, который тоже обмирал об охоте. У него можно будет и лук прихватить, а то и его самого с собой забрать. Он едва ли крещен, да чего тут больно разбирать-то? А мужик хороший, не выдаст: они уж не раз вместе в дальние леса закатывались… Лосиха шла медленно – телята мешали, – и Упирь часто видел ее в отдалении…

Назад Дальше