Бес, творящий мечту - Наживин Иван Федорович 13 стр.


Охваченный ужасом перед тем, что он наделал не только над соседней Рязанью, но и над своей землей, князь Георгий поскакал с племянниками своими на Волгу собирать воев. В Володимире он оставил двух молоденьких сыновей, Всеволода и Мстислава, с воеводой Петром Ослядюковичем. По дороге он присоединил к себе трех племянников, князей ростовских, с их ополчением. Но что была вся эта ничтожная горсточка людей в сравнении с грозными силами Батыя, который вел за собой полумиллионную, связанную железной дисциплиной рать? Вокруг все оцепенело в ужасе. Не оцепенел только епископ Ростовский Кирилл: он спешно укладывал свои богатства на подводы, чтобы, как и епископ Рязанский, «избыть татар». А когда епископа упрекали, что нельзя же бросать так в беде свое духовное стадо, он, брызгая слюнями, зло огрызался:

– А ежели нас, епископов, всех перебьют, откуда станет брать иереев земля Суздальская?!

Перед таким соображением должны были замолчать все. Но все же лица паствы были сумрачны…

Берегом Волги, собирая повсюду все, что можно, князь Георгий прошел почти к самой грани своего княжества и остановился на берегу Сити, правого притока тихой лесной Мологи, чтобы подождать здесь, среди непролазных снегов, подхода дружин братьев своих, Святослава Юрьевского и Ярослава Переяславского. Полетели гонцы в Великий Новгород, в Киев, в Полоцк, в Смоленск, всюду: князь окончательно проснулся. Но рать его, заносимая январскими метелями, неделями не раздевавшаяся и немывшаяся, съедаемая вшами, болела и гибла…

И вдруг 3 февраля – было солнечное радостное утро, первая робкая улыбка еще далекой весны – володимирцы, уже знавшие от дозоров о приближении Батыя, увидали со стен дымы пожаров, а потом услышали и этот страшный отдаленный шум, подобный шуму наступающего моря. Золотые ворота, от которых начиналась московская дорога, были наглухо заперты. Попы служили по церквам молебны. Все вои стояли по стенам в полном вооружении. И большинство жителей было там, бледные, не отрывающие больших, полных ужаса глаз от белых пустынных полей, над которыми тучами вились вороньи стаи, то припадая к самой земле, то взмывая в атласно-голубое небо…

И вот показалась вдали страшная, ровно шумящая лавина. Еще немного, стали видны отдельные всадники, и вскоре, все заливая, татарское море охватило Володимир со всех сторон. Скрип телег, ржание коней, крики поганых, рев никогда володимирцами невиданых и потому страшных, верблюдов, нетерпеливое карканье воронья – все это сливалось в один непрерывный, дикий звук, от которого леденела душа…

К Золотым воротам подъехало несколько всадников.

– Эй, там!.. – крикнул кто-то из отряда на стену на русском языке. – Отпирайте ворота…

Со стен полетело несколько стрел. Один татарин свалился с коня. Остальные быстро отпрянули назад, и двое из них понеслись к войску, ставшему в некотором отдалении. Через немного времени они вернулись, ведя на аркане какого-то полоняника. Они выставили перед собой оборванного, изможденного человека с измазанным кровью лицом.

– Узнаете? – крикнул снизу опять тот же голос на стены. – Это ваш княжич Володимир…

На стене раздались вдруг рыдания: то заплакала молоденькая, тоненькая княгиня, жена Володимира, только недавно с ним обвенчанная. Братья пленника, Всеволод и Мстислав, румяные, крепкие юнцы, заметались по заборалу.

– Воевода, прикажи отворить ворота и ударить на поганых… – насели они жарко на Петра Ослядюковича. – Как же можно оставить брата в руках татар? Лучше умереть, чем воли быти поганых…

Старый воин только печально усмехнулся и показал на стан татарский, который покрыл собой всю Студеную гору.

– Немысленное это дело, княжичи… – вздохнул он, истово перекрестился и крикнул воям: – Ну-ка, отпугните мне это воронье…

Со стен полетели стрелы…

Снизу ответили крепким ругательством. И татары, волоча за собой на аркане измученного и обессилевшего княжича, отъехали к стану…

И тотчас же закипели там приготовления к осаде: разбивались шатры, для скота налаживали «загоны», а на Студеной горе уже взялись ладить тараны и пороки. По городу от слез и рыданий просто стон стоял. И епископ Митрофан, исхудавший за эти страшные дни ожидания, дни, полные самых зловещих слухов, ходил среди смятенных толп и увещевал перепуганных и уже отчаявшихся.

– Не убоимся смерти, чада, не примем себе во ум сего пленного и скоро минующего жития, – говорил он, – но о том нескоро минующем житее попечемся, еже со ангелы жити… Поручник я вам, аще и град наш пленше копием возьмут, и смерти нас предадут, получим венцы нетленные на том свете от Христа Бога…

И торжественные слова эти укрепляли смятенные души, и горожане снова и снова подымались на стены, чтобы видеть, что у поганых делается. Среди круглых шатров уже дымили костры. Ветер доносил до осажденных отвратительную вонь варившейся конины, от которой православные отплевывались и еще более укреплялись в мысли, что поганые действительно поганые. В лесу, который, перебросившись через Клязьму, подступал к самому городу, слышен был немолчный стук топоров и хряст падающих деревьев, и маленькие, злые лошаденки истово подтаскивали к стенам бревна: по своему обычаю, татары готовились поставить вокруг всего города тын…

Ночь володимирцы не спали. Одни молились, другие изнемогали от страхования. В княжьем тереме слышался надрывный плач тоненькой княгини. Внизу, за Клязьмой, раздавался вой волчьих стай. Вдали, среди лесов, поднялось зарево: то мещерцы, пользуясь случаем, зажгли опустевшее Буланово…

А рано поутру истомленные страшной ночью володимирцы увидели большой отряд татар, которые, скаля на стены белые зубы, поскакали к Суздалю. К вечеру багровое зарево, поднявшееся в той стороне, сказало володимирцам о страшной судьбе старого Суздаля все, а на другое утро со стен, вокруг которых кипела горячая работа татар, володимирцы увидали толпы пленных, которых волокли татары в свое становище…

Ужас нарастал. Каким-то чудом пробравшийся ночью в осажденный город старый доместик – уставщик по крылосу – сообщил володимирцам, что от всего Суздаля, чудом Божиим, уцелел только девичий монастырь, в котором иноческое борение страдально проходила юная Ефросинья, дочь Михаила Черниговского.

– Черньцы и черницы старые, и попы старые, и люди слепые, и хромые, и глухие, и трудоватые44, и люди все старые иссекоша, – говорил старый уставщик, и его корявые руки тряслись и в глазах стоял холод. – А что чернец уных и черниц, и попов, и попадий уных, и дьяконы, и жены их и дчери, и сыны их, и иные уные люди все, то все ведоша в станы своя…

Ему представлялось, что в гибели Суздаля самое страшное было то, что случилось с духовенством…

Ужас нарастал… Татары лютовали уже по всей Суздальской земле. А тут, под стенами, уже поставлены были тараны, которые громили крепкие стены день и ночь. Пороки бросали в город камни невероятной величины и тяжести, которые все сокрушали, и целые бревна. И все время, неустанно, постоянно меняя штурмующие отряды, татары вели приступы, чтобы скорее лишить сил отбивающихся без смены воев. Князь и княгини – семья Георгия была немалая – и многие бояре, уже не чая себе спасения, приняли от епископа Митрофана пострижение в иноческий сан и в неустанных молитвах готовились к смерти.

Ужас нарастал в одном стане и воинское одушевление – в другом. Над окаменевшим в страхе городом длинными полосами тянулось от шатров татарских нестерпимое зловоние. По ночам жутко светились вдали багровые зарева, от которых снег был розовый. И так были истомлены души людей, что уже многие молили Господа о скорейшем конце: что бы там ни было, только бы конец – бояться больше не было сил!..

И вот, наконец, 8 февраля, в день мученика Федора Стратилата, татары сразу со всех сторон повели на острог бешеный приступ. По примету – так назывался хворост, набрасываемый в крепостные рвы, – они взмыли на валы и сразу прорвали их в нескольких местах: у Золотых ворот вломились они в острог со стороны Москвы, через ворота Медные и Оринины – со стороны Лыбеди, а от Клязьмы через ворота Волжские. И сейчас же весь внешний город был разграблен и зажжен. Князья с дружиной, ожесточенно отбиваясь, в дыму отступили во внутренний город, в детинец, который во Володимире в память о первопрестольном Киеве назывался Печерским городом, а епископ Митрофан с семьей князя и многими боярынями заперся в храме Богородицы Златоверхой, на полатях…

Среди огня и дыма, яростным смерчем татары обрушились на последний оплот Суздальской земли. Дьявольский шум битвы опьянял степняков. Опьяняла и близкая уже и богатая добыча. Несмотря на стрелы, копья и мечи осажденных, которые гибли по стенам, они с дикими криками рвались через трупы в город, и всякий успех их сопровождался каким-то сладострастным воем. И, наконец, неизбежное совершилось: молодые князья, воевода, бояре, дружина, всё легло, и по трупам их татары ворвались в Печерский город. Выломав железные двери Богородицы Златоверхой и оставляя по плитам церкви кровавые отпечатки ног, они бросились на грабеж ее сокровищ: грабили богатейшую ризницу церкви, отрывали драгоценные оклады с икон, со стен сдирали порты блаженных первых князей, тащили кресты, сосуды, все. А другие уже спели в храм с соломой, дровами, бревнами для поджога. То же шло на княжьем дворе, в Дмитровском соборе, в монастырях Рождественском и Княгинине – в Рождественском на растопку были взяты книги владыки Митрофана, которые он так берег, – и по всем церквам. А вокруг уже ревело и хлестало своими красно-золотистыми полотнищами пламя, тучами поднимался в серенькое небо густой дым и, точно огневой дождь, сыпались сверху огненные балки. Детей со смехом бросали в огонь, тащили девушек за косы, чтобы тут же, на глазах всех, изнасиловать их, стариков резали, как баранов, вдоль дымных улиц.

Запылала и Богородица Златоверхая. Спрятавшиеся на полатях – на хорах – задыхались в едком дыму. Владыка, с крестом в руках, стоял над распростертой, воющей толпой женщин и детей, пока, задохнувшись, не рухнул среди них. Некоторые, не в силах вынести пытки удушения, бросились было, обеспамятев, вниз, но тотчас же были изрублены татарами же в горящей церкви. Радость разрушения и крови пьянила степняков, как никакое вино в мире…

И сейчас же, едва передохнув, татарские отряды хлынули от черных, мертвых, переполненных обнаженными трупами развалин Володимира во все стороны Суздальской земли. Одни бросились прямо на север и, начиная с Ярославля, разнесли и пустили по ветру все Поволжье, вплоть до Галича-Мерского, другие грабили и палили Юрьев-Польской, Дмитров, Переяславль, Ростов, Волоколамск, Тверь. Вся Суздальская земля пылала и захлебывалась в крови и слезах, принесенная в жертву тупому и жадному княжью, которое терзало Русь беспощадно и в сварах своих не знало никакой меры и никакого стыда…

Бродники

Тихое, сытое, живописное Боголюбово опустело. Среди обгоревших развалин княжеских хором, монастыря, церквей валялись трупы людей и коней, и одичавшие собаки и стаи воронья – разжирев, они едва летали, – терзали их. Плоскиня на лихом скакуне шагом ездил по теперь мертвой вотчине князя Андрея Боголюбского туда и сюда, и сумрачно глядели на все это страшное разрушение его смелые глаза… Но они не видели того, что было перед ними, – они видели те светлые, радостные дни, когда бегал он тут мальчугашкой, которому казалось, что жизнь – это только радостный праздник…

И, постояв с поникшей головой среди тихо воняющих развалин, он тяжело вздохнул и, понурившись, поехал по уже почерневшей – стояли оттепели – дороге к Володимиру. Он ехал и не видел ни пустынных полей, ни многочисленных истерзанных трупов, ни жирного, наглого воронья, ни сгоревших сел княжеских Доброго и Красного, которые исстари славились своими кулачными боями «стенка на стенку», ничего… А вот и Володимир – черные развалины, прикрытые недавно выпавшим снегом, и странно звучащая среди жутко-пустых улиц чужая речь, и опять эти истерзанные трупы, которые провожали его своими страшными оскалами и черными впадинами выклеванных глаз, и опять это противное, разжиревшее воронье, и вонь. И тоской сжималось сердце старика – точно какая-то хитрая колдунья, все обещая ему утоление оскорбленного сердца, водила его долгие годы по жизни, а теперь вдруг отдернула завесу пестрых обманов, и он увидал себя среди мертвых развалин родного города… Он проехал через Золотые ворота, – они закоптились от дыма, были забрызганы кровью и мозгами, примерзшими к каменным стенам, а церковка Ризоположения сверху была вся разграблена и огажена, – и повернул к стану бродников на Студеную гору.

И в их стане господствовало тяжелое уныние. Как и на Калку, на его зов они стекались и теперь под татарские стяги со всех концов Руси и бились со своими – за право жить и дышать: холопы, кабальные, изгои, нищета всякая и просто сбившиеся с панталыку люди, которым в кровавых водоворотах этих потерять можно было только свою тяжкую, ненужную жизнь, а выиграть, как им казалось, можно было все… И вот над смрадными развалинами русского города они начали вдруг понимать, что они как будто заблудились в дремучем лесу жизни. И ничего не говоря один другому о тяжелых думах своих, которые не давали им спать, они были сумрачны, часто по пустякам ссорились и подумывали, как бы от поганых тайком отстать. А некоторые уже и скрылись. Были и такие, которые уже раскидывали умом, как бы по поганым половчее да пожестче ударить… Но говорить боялись…

– А тут от Субудая татарин прибегал… – угрюмо проговорил, встречая воеводу, Самка, правая рука Плоскини, рыжий детина в косую сажень с умным, хмурым лицом и бородой во всю грудь. – Велел Субудай тебе к походу на Новгород готовиться. Они, вишь, пойдут великого князя добывать, а нам, чтобы для них дорожку на Новгород проторить…

– Гм… – неопределенно проговорил Плоскиня.

– А в городе наши молодцы какого-то полоумного попа пымали… – продолжал Самка. – Твоего суда ждет… Чертище такой, едва сладили: чистый вот ведьмедь…

– Где он?

– Эй, ребята!.. – вместо ответа крикнул Самка. – Приведите-ка попа к воеводе…

Плоскиня слез с коня, бросил кому-то из своих лапотников поводья и вошел в свой шатер. Посередине мирно тлел огонек, и сизый дымок, курчавясь, тянул в волоковое отверстие. Через некоторое время за стеной раздались голоса, и в шатер шагнул связанный, дикий, с сумасшедшими глазами Упирь. Князь Роман Рязанский, уходя с суздальскими полками на Коломну, взял с него слово, чтобы он обязательно сбегал на Исехру и все обсказал бы раненому Коловрату как и что. Отец Упирь, довольный, что у него есть добрый предлог пошататься по милым его сердцу лесам и избыть владыки еще на некоторое время, – он решил рукописание его, так уж и быть, отдать старику… – побежал на лыжах в леса. Но когда захотел вернуться, по лесам поднялась мещера и начала жечь русские деревни, а потом и татарская сила тучей грозной надвинулась, и раз ночью над лесами, к Володимиру, такое зарево поднялось, что все уже думали, что Страшный суд идет… И вот когда наконец полный тревоги отец Упирь пробрался в Володимир, он не нашел ни хибарки своей, ни Миколы Мокрого, ни попадьи, ни Володимира… И сразу он точно в уме тронулся. Татарские стражники – их звали по-татарски «дарогами» – с удивлением смотрели на великана, который бестолково шатался среди развалин, но не тронули его…

– Ты кто? – сумрачно спросил его воевода.

– А ты кто? – дерзко отвечал поп.

Раньше за такой ответ Плоскине разом голова с плеч слетела бы, но теперь у старого сердца уже не было сил сердиться: туга45 полонила бродника.

– Не хочешь, не говори, пес с тобой!.. – отвечал он, внимательно рассматривая свою только что отточенную саблю. – Я не знаю, на кой леший такого облома и привели в стан…

– А на то, чтобы сказать тебе, что ты сукин сын, Иуда-христопродавец…

– Дурак!.. – пробормотал Плоскиня. – Эй, там!.. – своим глубоким басом крикнул он за шатер. – Возьмите отсюда этого черта и пустите его на все четыре стороны. И на что вы взяли его? Пущай бы шатался как хочет…

– Да что ж зря шататься-то?.. – сказал Самка. – Налетит на какого поганого, тот ни за что его прикончит с его дурью-то, а у нас, глядишь, такой богатырь и на дело пригодиться может… – глядя в сторону, как-то загадочно сказал он.

– Хочет, пущай остается, а не хочет, пес с ним… – решил воевода. – Ну, идите…

Назад Дальше