Опечаленная подобными размышлениями, я покинула зал, едва закончилась последняя полька. Джон Индеец оказался слишком занят, чтобы заметить мой уход, но позже он неожиданно догнал меня.
Снаружи черная струна ночи сжимала горло острова, намереваясь разрезать его. Безветрие. Деревья неподвижны, будто застыли в немой молитве. На память мне пришли жалобные слова матери:
– Почему женщины не могут обойтись без мужчин?
Да, почему?
– Я не дикарь из леса! Я никогда не приду жить в кроличий ящик[15], который у тебя там в зарослях. Если хочешь жить со мной, тебе нужно перебраться ко мне в Бриджтаун! – заявил Джон Индеец.
– К тебе?
Усмехнувшись, я добавила:
– У раба нет никакого «ко мне»! Разве ты не принадлежишь Сюзанне Эндикотт?
Он казался недовольным:
– Да, я принадлежу госпоже Сюзанне Эндикотт, но хозяйка добра…
Я перебила его:
– Как хозяйка может быть доброй? Разве раб может любить хозяина?
Сделав вид, словно не услышал моих слов, Индеец продолжил:
– У меня собственная хижина за ее домом, в ней я могу делать все, что хочу.
Он взял меня за руку:
– Титуба, знаешь, что о тебе говорят? Что ты ведьма.
Снова это слово!
– …я хочу доказать всем, что это не так, и открыто взять тебя в законные спутницы жизни. Мы вместе пойдем в церковь, я научу тебя молитвам…
Мне следовало сбежать, верно? Вместо этого я осталась стоять, полная бездействия и обожания.
– Молитвы знаешь?
Я покачала головой.
– Как мир был создан на седьмой день? Как отец наш Адам был изгнан из земного рая из-за проступка матери нашей Евы…
Что за странную историю он мне тут плетет? Однако я была не в состоянии возражать. Вытащив руку из его руки, я повернулась спиной. Он шепнул прямо мне в затылок:
– Титуба, разве ты меня не хочешь?
В этом и состояло все несчастье. Я хотела этого мужчину так, как до этого ничего никогда не хотела. Я желала его любви так, как никогда не желала ничьей другой. Даже любви матери. Я хотела, чтоб он до меня дотронулся. Хотела, чтобы он меня ласкал. Я только и ждала того мгновения, когда он меня возьмет и задвижки моего тела откроются, освободив воды удовольствия.
Он снова заговорил, поднеся рот к самой моей коже:
– Разве ты не хочешь быть со мной с того мгновения, когда глупые петухи встопорщивают перья на птичьем дворе, и до того, когда солнце тонет в море и начинаются самые жаркие часы?
У меня нашлись силы, чтобы подняться на ноги.
– Сейчас ты просишь меня об очень важной вещи. Дай мне восемь дней, чтобы поразмышлять. Ответ я дам тебе прямо на этом самом месте.
Он в бешенстве подхватил свою соломенную шляпу. Что в нем, в этом Джоне Индейце, было такого, что я была буквально больна им? Не такой уж высокий, точнее, среднего роста – 170 сантиметров, – не самый крепкий, не урод, но в то же время и не красавец! Великолепные зубы, глаза, полные огня! Должна признаться, что, задавая себе этот вопрос, я определенно лицемерила. Я прекрасно знала, в чем заключается его главное достоинство, и не осмеливалась устремлять взор ниже джутовой веревочки, удерживавшей его коноко[16], где под белой тканью вырисовывался величественный холм, обозначающий принадлежность его пола.
Я сказала:
– Итак, до воскресенья.
Едва вернувшись домой, я призвала Ман Яя; та появилась с угрюмым видом и не желала меня выслушать.
– Что ты еще хочешь? Разве ты не удовлетворена? Вот он тебе и поселиться у него предлагает…
Я еле слышно произнесла:
– Ты хорошо знаешь, что я не хочу возвращаться в мир белых.
– И все же надо, чтобы ты прошла через это.
– Почему?
Я почти выкрикнула:
– Почему? Ты не можешь привести его сюда? Или это означает, что твоя власть имеет пределы?
Она не рассердилась и посмотрела на меня с самым нежным состраданием.
– Я всегда тебе это говорила. У Вселенной свои правила, которые я не могу полностью переиначивать. Иначе я уничтожила бы этот мир, переделав его в другой, где наши были бы свободны. Свободны в свою очередь поработить белых. Увы! Я этого не могу!
Я не нашла слов возражения, и Ман Яя исчезла так же, как и появилась, оставив после себя запах эвкалипта, обозначавший недолгое присутствие гостя из мира невидимых.
Оставшись одна, я зажгла огонь между четырьмя камнями, установила свой канари[17] и бросила в воду кусок свиного сала и острый перец, чтобы приготовить рагу. Однако к еде у меня душа совсем не лежала.
Моя мать когда-то была изнасилована белым. Она была повешена из-за белого. Я тогда увидела язык, который чуть высовывался у него изо рта, набухший фиолетовый член Дарнелла. Мой приемный отец покончил с собой из-за белого. И, несмотря на все это, я собиралась снова жить среди них, в их среде, в подчинении им. И все это – из-за необузданной страсти смертного. Разве это не безумие? Безумие и предательство?
Я боролась сама с собой и в ту ночь, и в следующие семь дней и ночей. В конце концов я признала поражение. Никому из живущих не пожелаю терзаний, через которые я прошла. Угрызений совести. Состояния, когда стыдишься сама себя. Панического страха.
В следующее воскресенье я впихнула в доминиканскую[18] корзину несколько платьев матери и три нижние юбки. Намертво заклинила дверь хижины. Выпустила живность. Кур и цесарок, которые столько времени кормили меня яйцами. Корову, которая давала мне молоко. Свинью, которую я откармливала уже год и которую мне так и не хватило решимости убить.
Я прошептала бесконечную молитву обитателям этого места, которое я покидала.
И затем направилась в Карлайл Бэй.
3
Сюзанна Эндикотт была миниатюрной женщиной примерно пятидесяти лет с седеющими волосами, разделенными посредине пробором и собранными в такой тугой пучок, что тот стягивал кожу на лбу и на висках. В ее глазах цвета морской волны я прочла все отвращение, которое ей внушала. Она разглядывала меня так, словно я была омерзительной вещью.
– Титуба? Откуда это имя?
Я холодно произнесла:
– Мне его дал отец.
Она покраснела от гнева.
– Опускай глаза, когда со мной разговариваешь.
Ради любви к Джону Индейцу я подчинилась. Она продолжила:
– Ты христианка?
Джон Индеец поспешил вмешаться:
– Я обязательно научу ее молитвам, хозяйка! И я скоро поговорю с кюре прихода Бриджтауна, чтобы она получила святое крещение, как только это станет возможно.
Сюзанна Эндикотт снова в упор посмотрела на меня.
– Будешь убирать дом. Раз в неделю будешь скрести пол. Будешь стирать и гладить белье. Но готовить еду ты не будешь. Я и дальше буду заниматься этим сама, так как не выношу, чтобы всякие негры притрагивались к моей пище своими руками, с внутренней стороны бесцветными, будто воск.
Я посмотрела на свои ладони – серо-розовые, словно морские раковины.
Пока Джон Индеец приветствовал эти слова раскатами смеха, я стояла в полном ошеломлении. Никто никогда не говорил со мной в таком унизительном тоне!
– А теперь идите!
Джон принялся переминаться с одной ноги на другую и произнес одновременно плаксивым, нежным и нарочито скромным голосом, будто ребенок, выпрашивающий поблажку:
– Хозяйка, когда негр решает взять себе жену, разве он не заслуживает двух дней отдыха? Ну хозяйка…
Глаза Сюзанны Эндикотт стали цвета моря в очень ветреный день. Она отрывисто бросила:
– Хорошую же супругу ты себе выбрал, и дай бог, чтобы тебе не пришлось в этом раскаяться!
Джон снова рассмеялся, пролепетав между двумя звучными нотами:
– Дай бог! Дай бог!
Сюзанна Эндикотт резко смягчилась:
– Убирайся, появишься во вторник.
Джон продолжил настаивать в той же комической и карикатурной манере:
– Два дня, хозяйка! Два дня!
Она бросила:
– Ладно, уговорил! Как и всегда со мной! Появишься в среду. Но смотри, не забудь, что это почтовый день.
Он с гордостью произнес:
– Разве я когда-нибудь об этом забывал?
Затем он бросился на пол, чтобы схватить ее руку и поцеловать. Вместо того чтобы позволить это сделать, хозяйка ударила его по лицу.
– Проваливай, черномазый!
Внутри меня кипела вся кровь. Джон Индеец, знавший, что я чувствую, поспешил меня увести. В это мгновение голос Сюзанны пригвоздил нас к полу:
– Ну а ты, Титуба, не поблагодаришь меня?
Джон сжал мои пальцы, едва не раздавив их. Мне удалось выдавить:
– Спасибо, хозяйка.
Сюзанна Эндикотт была вдовой богатого плантатора, одного из тех, кто первым научил голландцев искусству извлечения сахара из тростника. После смерти мужа она продала плантацию и освободила всех рабов, так как, согласно непонятному мне противоречию, ненавидела негров, в то же время яростно выступая против рабства. При себе она оставила только Джона Индейца, при рождении которого присутствовала. Ее просторный красивый дом в Карлайл Бэй располагался посреди парка, засаженного деревьями, в чаще которых стояла хижина – право же, достаточно нарядная – Джона Индейца. Ее плетеные стены были побелены известью, словно это небольшая веранда, на столбах которой висит гамак.
Джон Индеец запер дверь на деревянную защелку и заключил меня в объятия, шепча:
– Долг раба – выжить. Слышишь? Выжить.
Его слова напомнили мне о Ман Яя, и по моим щекам потекли слезы. Джон Индеец выпил их одну за другой, проводя языком по каждой соленой струйке и заканчивая движение внутри моего рта. Я рыдала. Досада, стыд, который я испытала от его поведения перед Сюзанной Эндикотт, не исчезли, сменившись чем-то вроде ярости, подхлестнувшей мою страсть. Я жестоко укусила Джона Индейца за шею. Он рассмеялся своим красивым смехом и воскликнул:
– Иди сюда, кобылка, я объезжу тебя.
Он поднял меня с земли и унес в комнату, где совершенно неожиданно, будто причудливо украшенная крепость, стояла кровать с балдахином. Мысль, что я лежу на кровати, по всей вероятности, подаренной Сюзанной Эндикотт, удесятерила мой пыл. Первые мгновения нашей любви больше походили на сражение.
Я так долго ждала этого. Я была ублаготворена.
Когда, вся разбитая от усталости, я повернулась на бок в поисках сна, то услышала горький вздох. Это, без сомнения, была мать, но я отказалась с ней говорить.
Эти два дня были сплошным волшебством. Не властный и не ворчливый, Джон Индеец привык все делать самостоятельно и обращался со мной как с богиней. Именно он замесил маисовый хлеб, приготовил рагу, нарезал ломтиками авокадо, гуавы с розовой кожицей и папайи со слабым запахом гнили. Он подал мне все это в кровать на тарелке из половинки тыквы вместе с ложкой, которую сам вырезал и украсил узором из треугольников. Джон Индеец превратился в рассказчика, пританцовывающего посреди воображаемого круга.
– Тим, тим, сухой лес! Двор спит?
Он растрепал мои волосы и причесал по-своему. Он натер мое тело кокосовым молоком, благоухающим иланг-илангом.
Но два дня длились всего лишь два дня. Ни часом больше. В среду утром Сюзанна Эндикотт забарабанила в дверь, и мы услышали ее голос злобной мегеры:
– Джон Индеец, ты помнишь, что сегодня почтовый день? А ты здесь с женой милуешься!
Джон соскочил с кровати.
Я же оделась не так поспешно. Когда я пришла в особняк, Сюзанна Эндикотт завтракала на кухне. Миска овсянки и ломтик гречишного хлеба. Она указала мне на висевший на стене круглый предмет и спросила:
– Умеешь определять время?
– Время?
– Да, несчастная, это стенные часы. И ты должна каждое утро начинать работу в шесть часов!
Затем она показала мне ведро, метелку и щетку для чистки:
– За работу!
В особняке насчитывалось двенадцать комнат и чердак, где громоздились кожаные чемоданы с одеждой покойного Джозефа Эндикотта. По-видимому, этот мужчина любил хорошее белье.
Когда я снова спустилась вниз, шатаясь от усталости, в грязном промокшем платье, Сюзанна Эндикотт пила чай с подругами, полудюжиной женщин, таких же, как она сама: кожа цвета прокисшего молока, зачесанные назад волосы, концы шали завязаны на уровне талии. Все они уставились на меня: в глазах всех цветов ясно читалось смятение.
– Откуда она?
Сюзанна Эндикотт произнесла с шутливой торжественностью:
– Это супруга Джона Индейца!
Женщины хором воскликнули; одна из них запротестовала:
– Под вашей крышей! Я считаю, Сюзанна Эндикотт, вы даете этому парню слишком много свободы. Вы забываете, что это негр.
Сюзанна Эндикотт снисходительно пожала плечами:
– Что же, я предпочитаю, чтобы все, что ему нужно, было в доме. Так лучше, чем бегать через всю страну, теряя силы и проливая семя!
– Она, по крайней мере, христианка?
– Джон Индеец скоро научит ее молитвам.
– И вы собираетесь их поженить?
Больше всего меня ошеломили и возмутили даже не сами слова, а то, каким образом они произносились. Можно было подумать, что меня нет, что я не стою на пороге этой самой комнаты. Они говорили обо мне и в то же время не считались со мной. Они будто вычеркивали меня из числа людей. Я была никем. Невидимкой. Более невидимой, чем невидимые: те, по крайней мере, обладают силой, которой все боятся. У Титубы теперь оставалась только та реальность, которую хотели предоставить ей эти женщины.
Это было невыносимо.
Титуба становилась отвратительной, грубой, приниженной потому, что так за нее решили они. Я вышла в сад и услышала их замечания, свидетельствовавшие, как тщательно они успели меня рассмотреть, пока делали вид, будто я не достойна внимания.
– У нее взгляд, от которого кровь стынет в жилах. Глаза ведьмы. Сюзанна Эндикотт, будьте осторожны.
Вернувшись к своей хижине я, совершенно подавленная, уселась на веранде.
Некоторое время спустя я услышала вздох. Это снова была моя мать. На этот раз я повернулась к ней и спросила со свирепой злобой в голосе:
– Когда ты была на этой земле, то не знала любви?
Она покачала головой.
– Меня он не унизил. Напротив. Любовь Яо вернула мне самоуважение и веру в себя.
Сказав это, она печально присела на землю у куста кайенской розы. Я оставалась в полной неподвижности. Мне нужно было сделать лишь несколько движений. Встать, взять свой тощий узелок с бельем, закрыть за собой дверь и направиться на реку Ормонд. Увы! Так поступить мне помешали.
Рабы, которых целыми партиями выводили работорговцы и смотреть на которых собиралось все высшее общество Бриджтауна, чтобы хором высмеивать их походку, черты лица и осанку, – даже они были куда свободнее меня. Они не выбирали свои цепи. Они не шли по собственной воле к огромному бушующему морю, чтобы сдаться работорговцам и подставить спины для клеймения.
А вот я все это как раз и сделала.
– Верую в бога-отца всемогущего, создателя неба и земли и в Иисуса Христа, его единственного сына, господа нашего…
Я неистово замотала головой:
– Джон Индеец, я не могу этого повторить!
– Повторяй, любовь моя! Для раба важнее всего выжить! Повторяй, моя королева. Ты, может, вообразила, будто я сам верю в их сказку о святой троице? В единого бога, существующего в виде трех отдельных людей? Но это не так важно. Достаточно сделать вид. Повторяй!
– Не могу!
– Повторяй, моя любовь, моя кобылка с гривой из листвы! Единственное, что имеет значение: разве мы будем не вдвоем в этой большой кровати, похожей на плот, на котором словно поплывешь сквозь пороги?
– Не знаю! Я больше не знаю!
– Уверяю тебя, моя любовь, моя королева, – это единственное, что имеет значение! Ну же, повторяй за мной!
Джон Индеец насильно соединил мои руки, и я повторила вслед за ним:
– Верую в бога, всемогущего отца, создателя неба и земли…
Но эти слова ничего для меня не значили. Это не имело ничего общего с тем, чему учила Ман Яя.