Всей землёй володеть - Олег Яковлев 4 стр.


Следом за митрополитом, будто ветер в поле, ворвался встревоженный Всеволод, на ходу стряхивая с кожуха[79] и шапки снег и бросая их в руки челядинца.

Нервно теребя перстом длинный ус, предстал перед отцом Изяслав в тёмно-коричневого цвета зипуне[80] с золотой прошвой.

За ним явились молодшие – Вячеслав с Игорем, испуганные, нахохлившиеся, как воробьи.

Собирались видные бояре, все в тёмных зипунах, кафтанах, ферязях[81] (знали: не на празднество едут), рассаживались по обитым бархатом и парчой лавкам, стоящим возле стен по обе стороны от княжеского кресла.

Последним, весь в поту, вбежал Святослав.

– Трёх коней загнал, отец! – тяжело, с присвистом, дыша, выпалил он.

Его рыжие космы разметались во все стороны, светлые глаза на молочной белизны лице смотрели из-под насупленных широких бровей прямо, жёстко и холодно. Это были глаза воина, готового в любой миг ринуться в яростную, смертельную схватку.

Ярослав недовольно поморщился. Отчего-то он недолюбливал Святослава. То ли за легкомыслие его, за дурь молодецкую, то ли за то, что общению с монахами и книжному чтенью предпочитал этот сын охотничьи забавы, пиры, шумные застолья. Вот покойная княгиня любила Святослава паче прочих детей, да и был он весь в мать, такой же резкий, гневливый, порывистый, скорый на руку.

Старый князь окинул сумрачным, колючим взглядом сыновей, вымученно улыбнулся митрополиту и властно махнул десницей стоящему за спиной гридню.

Гридень опрометью бросился за дверь и через несколько мгновений воротился, неся в руках обитый красным сукном ларец.

– Изяслав! – подозвал Ярослав старшего сына, дрожащей дланью снимая с пояса и протягивая ему ключ. – Открой. Там… завещание. Достань.

Сжав в руке массивный медный ключ, Изяслав несмело ступил вперёд. Внезапно всем существом его овладел страх, он срывающимся робким голосом с трудом выдавил из себя:

– Нет, не возмогу… Может, иной кто… Не я… Нет.

Ключ вывалился из дрогнувшей десницы и с глухим стуком ударился о деревянный пол.

– О, Господи! За что мне такая кара?! – прошептал Ярослав.

Набрав в рот побольше воздуха, он гневно крикнул сыну:

– Князь! Что же ты, недостойный, позоришь меня перед боярами и митрополитом? О, сын мой, чадо возлюбленное, Владимир! Боже, за какие грехи ты его прибрал к себе?! Ему бы Киев отдал!

Изяслав, весь в холодном поту, стуча зубами от волнения, прижался спиной к стене.

Власть! Он страшился её, этой власти над людьми, боялся братьев, смердов, бояр – всех, кем должен будет теперь повелевать. Да и как могло быть иначе, если вовсе не готовился он занять отцово место, и в мыслях не допускал такого поворота дел? Ну, пусть дали бы ему какой-нибудь небольшой городок, жил бы он там, охотился, любил, тихо и спокойно, не ощущая на плечах тяжкого бремени первенства. Какое несчастье, что умер старший брат Владимир, что при смерти отец и что ему отныне надлежит сесть на великий стол! Как завидовал он младшим братьям, сам хотел быть младшим, далёким от этих властных, суровых киевских бояр, которые, конечно же, станут требовать от него походов, даней, вир[82], земель, от этих простолюдинов, вечно чем-то недовольных, иереев с длинными речами о Боге, нравоучениями, молитвами. Сколь счастливы мастера, кладущие мусию или пишущие фрески – кроме мира красок, ничего не существует для них, нет в их жизни тяжких и нудных державных забот!

Захотелось Изяславу бежать отсюда, из дворца, сесть на коня, махнуть куда-нибудь в дальнее Залесье, облачиться в простые одежды. Только ведь сыщут – никуда не денешься.

С нескрываемым презрением смотрел на него Святослав, на устах одного младшего из братьев, Игоря, извечного острослова и весельчака, играла злорадная усмешка, с недоумением взирали на растерянность наследника киевского великого стола ближние бояре. Один только Всеволод казался бесстрастным и равнодушным.

«Всё это – суета сует», – словно бы говорил его скучающий, холодный взгляд.

Но вот вдруг в глазах Всеволода вспыхнул живой огонёк, он подался всем телом вперёд и решительно сделал шаг. Шаг в неведомое будущее.

Всеволод и сам не понимал, зачем он сейчас шагнул вперёд. Ну, стоял бы себе, как другие братья, как рыжеусый верзила Святослав, тихий Вячеслав, насмешливый Игорь – так нет же, проснулся в нём некий внутренний голос, который будто нашёптывал ему: «Иди, княже. Покажи себя. Пусть знают, кто великого стола более достоин».

– Дозволь мне, отец, – промолвил Всеволод тихо, едва шевельнув губами.

– Добро, сынок, – прошептал со слабой, вымученной улыбкой Ярослав.

Всеволод наклонился и взял в руку упавший ключ, почувствовав внезапно со всей отчётливостью, какая великая тяжесть заключена в нём – тяжесть власти.

В горнице воцарилась тишина. Бояре одобрительно закивали головами, а на лице Изяслава, как почудилось Всеволоду, промелькнула даже некая благодарность – спасибо, мол, выручил, братец.

Всеволод чуть заметно усмехнулся и, открыв ларец, достал из него пергаментный свиток, туго перевязанный шёлковым шнурком и увенчанный вислой серебряной печатью.

С низким поклоном принял его из Всеволодовых рук боярин Чудин.

– Прочти! – Велел ему Ярослав.

Чудин прокашлялся и, с шуршанием разворачивая свиток, громким голосом начал читать. Сыновья Ярослава стояли, стараясь не шелохнуться, и, затаив дыхание, вслушивались в каждое слово.

– «Скоро выпадет преставиться мне. Молю вас, дети мои, сыны одного отца и одной матери, всем сердцем любите друг друга. Ведайте, что междоусобье гибельно не только для вас, оно губит величие Руси, счастье коей принесли деяния отцов и дедов наших. Мир же и согласие меж вами утвердят славу земли Русской. Изяслав, старший сын, заступит на моё место и сядет на столе киевском. Повинуйтесь отныне ему, как вы мне повиновались. Придаю Изяславу также Новгород, Плесков и Туров. Святославу даю Чернигов, Муром и Тмутаракань[83], Всеволоду – Переяславль[84], Ростов, Суздаль, Белоозеро. Вячеславу – Смоленск, Игорю – Владимир. Каждый да будет доволен землёю своею, или старший брат да судит вас, как великий князь. Да защитит он утеснённого и наказует виновного!»

Ярослав поднял вверх дрожащую десницу. Чудин замолк.

– Да будете вы княжить в земле Русской по закону, по ряду. Кто же этот ряд порушит, да проклят будет! – торжественно изрёк он, превозмогая слабость, с тяжёлым старческим хрипом.

Отчего-то последние слова – о проклятии, сказанные как-то зловеще, глухим, но твёрдым голосом, заставили Всеволода содрогнуться. Он размашисто перекрестился и устремил взор на стоящую на ставнике[85] икону с ликом святого Климента.

– Стол киевский – старшему в роду, – продолжал тем временем Ярослав. – О том помните. Иначе рати и усобья пойдут по Руси, не братьями – врагами, волками лютыми станете вы друг дружке, и не добро – семена зла и лжи посеете.

– Может, довольно, отец? – вдруг перебил его Святослав. – Тебе ль думать топерича о нас? Сами мы промеж собою уладим. Не малые дети, чай.

– А ты слушай, да помалкивай! – прикрикнул на всегда столь непослушного, несогласного с ним сына Ярослав и, не выдержав, громко закашлялся. – Ну вот, снова кровь ртом пошла, – с трудом прохрипел он, вытирая губы. – Теперь святой крест целуйте в том, что не порушите ряда. Иларион, прими целование крестное.

Митрополит Иларион торжественно поднёс к устам каждого из княжеских сыновей большой золотой крест.

Святослав приложился к кресту с явной неохотой, Игорь и Вячеслав лобызали энколпион равнодушно, Всеволод – с робостью и нежданным волнением, аж ком подкатил к горлу, в очах же Изяслава – Иларион заметил – исчез страх и вспыхнули искорки гнева. Всегда, как видел Изяслав митрополита, овладевало им раздражение. И стоял теперь перед братьями и боярами уже вовсе не тот робкий, дрожащий от страха ничтожный человек – стоял охваченный гневом, готовый к первому в своей жизни значительному действию властитель. Пусть слабый, неумелый, невеликий разумом, но – властитель. Правда, ни бояре, ни братья Изяслава, ни сам Ярослав не обратили на эту внезапную перемену внимания. Да и как могли они увидеть этот исполненный мгновенно полыхнувшей ярости и ненависти взгляд, ведь обращён он был только на Илариона?!

– Изяслав не по своей голове шапку надел, – улучив мгновение, шепнул Всеволод на ухо Святославу, и тот, разглаживая густые рыжие усы, с одобрением согласно кивнул.

«Хорошо, что Святослав так. Тоже, верно, думает о ничтожности Изяслава, – пронеслось в голове у Всеволода. – Вместе удержим его от глупостей, обережём от дурных советчиков. А так… Ну какой из Изяслава великий князь? На поле сражения всегда позади рати, хоронится в веже[86] походной, боится, что убьют. На княжьих советах всё время молчит, а как испросят его, так ляпнет какую-нибудь несуразицу. Ему не то что Киева – деревни никакой в удел не дал бы на месте отца. В монахи бы постриг или прогнал бы взашей. Всё ведь погубит, народ изведёт! Вон в Турове да в Новгороде люди поборами замучены, тиуны всюду лихоимствуют, бояре самовластвуют, нужда царит, болезни, голод, а Изяславу и невдомёк, что людьми правит, но не теремом своим. Эх, кабы мне киевский стол, не стал бы я робеть, в каждом деле испрашивать совета, на свою голову полагался бы. Не слабой рукой взнуздал бы непокорных! А так… князь Переяславский!» – с грустной усмешкой передразнил Всеволод сам себя.

Сразу после целования креста Ярослав закончил свещанье. Бояре отвесили ему поклоны и, тихо перешёптываясь, один за другим покинули горницу. За ними следом потянулись княжьи сыновья и митрополит со своими слугами. Всеволод выходил последним, и уже в дверях отец окликнул его и жестом привлёк к себе.

– Останься. Подойди. Сядь рядом.

Всеволод взглянул в окно. За слюдяными стёклами горела багрянцем вечерняя заря. Челядинец торопливо закрыл ставни и зажёг свечи в узорчатом семисвечнике тонкой восточной работы. Худое скуластое лицо Ярослава озарилось тусклым переливчатым светом.

– Пойдём в опочивальню. Лягу я. – Старый князь, опираясь на плечо любимца, тяжело поднялся и, медленно ступая и часто останавливаясь по пути, прошёл через длинный переход в ложницу.

Разоболочённый холопами, он лёг на широкую постель. Всеволод присел на низкую кленовую скамью у изголовья. Внезапно молодого князя охватило некое жуткое и страшное оцепенение, он почувствовал, что не в силах даже шевельнуть рукой.

Ярослав задул свечу, и опочивальня погрузилась в кромешную тьму.

Когда понемногу глаза привыкли к темноте, Всеволод заметил, как пристально, словно бы испытующе, смотрит на него отец. Ярослав тихо зашептал, и шёпот этот вывел Всеволода из оцепенения. Прильнув к отцову лицу, он услышал:

– Словно сквозь лета, вижу я, чадо моё: станешь ты князем в Киеве. Ясно узрел тебя на столе великокняжеском. Уже немолод ты, голова седа. А сын твой Владимир будет велик. Слышишь? Славен он будет более, чем и ты, и я. Знай. И помни: против братьев идти не смей! Поберегись, ибо гордыня непомерная к гибели тебя приведёт. Погубишь душу свою, сыне! Ведомо мне: мечтаешь ты первым быть князем на Руси. Понятно это, ибо и я таким же вот был когда-то. Всё хотел переменить, переустроить. Но… О, Господи! Изыди, сатана! Уйди, нечестивец! Как посмел, на брата меч поднять!

Всеволод в ужасе вскочил, отпрянул от ложа и попятился к двери покоя.

– Уходи! Прощай, чудо пятиязычное! И помни! Помни! – раздался, будто бы откуда-то сверху, жаркий, прерывистый отцовский шёпот.

Стуча зубами от нахлынувшего страха, Всеволод вылетел в переход и, к удивлению стоявшего со свечами у дверей постельничего, стремглав метнулся прочь.

Бешено стучало в груди молодого князя сердце.

«Что привиделось отцу? – лихорадочно размышлял он. – Почему прогнал меня? Ужель… это правда? Я буду киевским князем?! – Он круто остановился посреди перехода. – Да, отец же сказал: будешь. О, Боже, дай же мне больше власти!»

Немного отдышавшись, Всеволод постарался успокоиться и унять охватившую всё тело дрожь.

«Так вот почему Переяславль! Как же я раньше не догадался! Торки! Каждое лето приходят туда, – стукнуло ему в голову. – Я один не смогу с ними сладить. Хитёр отец, ох, хитёр! А чересполосица? Даёт земли кусками, в разных частях Руси. Так что, хочешь, не хочешь, а придётся соуза у братьев искать. Но это только пока. А потом… Что потом?»

Всеволод резко вскинул голову.

«Я молод, мне всего двадцать три года, я смогу, смогу свершить!»

Чувствуя небывалый прилив сил, он медленно побрёл дальше по переходу. На душе стало как-то одновременно спокойно, тихо и радостно.

Дойдя до своего ложа, Всеволод уже совсем уверовал в отцово пророчество. Быстро раздевшись, он повалился на мягкие пуховики. Заснул молодой князь почти мгновенно, глубоко и беззаботно.

Рано утром его разбудил громкий стук. В ложницу вбежал взволнованный гридень.

– Княже Всеволод! Отец твой преставился!

…В великокняжеской опочивальне стояла гнетущая, тягостная тишина. Жёлтое, сморщенное лицо Ярослава казалось жалким, не верилось, что лежит это, уже обмытый и одетый в чистое, великий человек, чьими тяжкими трудами и пóтом укреплена была могучая, огромная держава. Сыновья и бояре стояли возле тела в скорбном молчании, опустив головы. Тихий, болезненный Вячеслав, не выдержав, разрыдался. Боярин Чудин, утешая, ласково положил длань на его вздрагивающее плечо.

Всеволод, пошатнувшись, прислонился спиной к стене. Весь вчерашний разговор в этой опочивальне вмиг всплыл в его памяти.

«Изыди, сатана! На брата! Меч поднял!»

Молодой князь возвёл очи горе и зашептал молитву.

…Тело великого князя Ярослава положили во гроб и повезли на санях в киевский Софийский собор. Сыновья следовали за гробом, а митрополит Иларион читал заупокойную молитву и призывал их быть достойными своего отца, укреплявшего землю Русскую, «братолюбца и нищелюбца и доброго страдальца».

В соборе возле мраморной корсты[87], как полагалось по старинному славянскому обычаю, поставили копьё – символ воина, и повесили меч – знак княжеского достоинства.

«Весь народ и все дети плакали по нему, как по отцу или по матери, – напишет после летописец. – И разошлись люди в жалости великой».

Разошлись и сыновья его, каждый в ту волость, что дал ему отец.

Глава 3. Рубиновые серьги

В каменной палате пахло сыростью. Холодные стены были серы и мрачны. За широким столом, крытым скатертью из дорогого фландрского сукна, сидели двое: невзрачный прелат в тёмной сутане, с капюшоном за спиной, и молодая княгиня Гертруда, облачённая в длинную, до пят, бобровую шубу. В ушах её переливались багрянцем серьги с крупными рубинами, на парчовой шапочке качались на тонких золотых нитях подвески, сверкающие разноцветьем драгоценных каменьев. Густые белокурые локоны непокорно струились из-под надетого под шапку шёлкового плата. Красивое румяное лицо с чувственными, немного припухлыми губами дышало здоровьем и молодостью. Во взгляде серых глаз Гертруды читались ум, воля, решительность.

Прелат, маленький, худой старичок с гладко выбритым подбородком, говорил не спеша, ровно и бесстрастно.

– Гертруда, дочь моя, сегодня ты должна решить, с кем ты. Не время теперь предаваться веселью, пирам, утехам любви. Все эти грехи можно простить и искупить. Но подумай, что ты дочь римской Святой церкви, и интересы Церкви ты должна теперь представлять и достойно защищать в этой чужой и дикой стране, в окружении варваров и нечестивых схизматиков[88].

– Что я должна делать, отец Мартин? Говори. – Голос у княгини Гертруды мягкий и тонкий, но в нём слышатся нотки твёрдости.

Её унизанная золотыми перстнями холёная рука нервно скользит по белой скатерти.

– Первое, – загибает скрюченный хирагрой[89] уродливый перст прелат. – Ты должна помочь убрать Илариона с кафедры митрополита. Пусть сядет на его место грек.

– Мой муж ненавидит Илариона. Это будет нетрудно.

Назад Дальше