Всей землёй володеть - Олег Яковлев 6 стр.


Всеволод, никак не ожидавший такого, в изумлении уставился на старшего брата.

«Прав Иларион был! – пронеслось у него в голове. – Но как же Изяслав осмелился?! А впрочем, что тут смелого? Бояре с ним заодно. И со Святославом небось уже сговорено. Святослав греками себя окружил. Ясно дело, он Изяслава поддержал. И если я с ним не соглашусь, то они оба против меня будут. Плохо тогда мне придётся. Что же делать? Отступиться от Илариона?! Иного нет?!»

– Верно ты… порешил, – с трудом, после долгого молчания, выдавил из себя Всеволод.

– Ну вот и добре! Ведал, разумен ты вельми, братец, – заулыбался, обрадованно потирая руки, Изяслав. – Приходи ноне ко мне. Попируем.

– После, Изяславе, – с усталым вздохом отозвался Всеволод. – Ты уж прости, уморился, устал с дороги. Да вчера ещё пир этот…

– Да, да, брате. Воистину, тако, – закивал одобрительно довольный Изяслав.

Когда он вышел, Всеволод, повалившись на обитую рытым бархатом[104] лавку, в отчаянии бессильно уронил голову на руки.

Иларион – любимый учитель, столь много сделал для него доброго, а он, выходит, предал его, не защитил, не избавил от незаслуженной опалы. До чего же он слаб и ничтожен!

Так впервые переяславский князь Всеволод, любимый сын великого Ярослава, князь Хольти, «пятиязычное чудо» пошёл на сделку со своей совестью.

* * *

Как и везде на Руси в то время, в Переяславле широко велось церковное строительство. Множество храмов, деревянных и каменных, словно грибы после дождя, вырастали на улицах города. Среди прочих строений в детинце выделялся каменный епископский дворец, возведённый зодчими-ромеями. Дворец украшен был дивными фресками и мозаикой и словно соперничал красотой и с княжьими хоромами, и с палатами митрополита в Киеве.

Со временем Всеволоду полюбился Переяславль – город, где многие постройки связывались уже с его именем, любил он просто так, без всякой надобности, пешком, препоручив коня гридню, ходить по узким переяславским улочкам. Неизменно приковывала его взор надвратная церковь Святого Феодора. Каждый раз останавливался он у ворот детинца, задирал голову и с восторгом смотрел на свинцовый купол с золотым крестом и розовые нарядные стены церкви.

Странно, но здесь, в Переяславле, среди этих соборов, церквей, рядом с новыми, незнакомыми доселе людьми, почувствовал молодой князь, впервые и со всей остротой, своё одиночество. Люди вокруг жили совсем иной жизнью, иными заботами, будь то закупы[105] и смерды с их нелёгким трудом или бояре с роскошными пирами, обжорством, леностью, чванством и невежеством. Он, Всеволод, всегда был один, у него не было друзей, да и не могло быть, ни с кем не мог он поделиться сокровенными мыслями и мечтами, никому не хотел раскрывать душу и только свято верил, что впереди ждут его слава, власть, почести. Иначе зачем жить? Иногда закрадывались в душу, терзали её глубокие сомнения, думалось почти с отчаянием: а вдруг всё так и останется – беспокойный пограничный город, переливы колоколов, и это до скончания земных дней?! Но гнал молодой князь прочь сомнения: неслучайно ведь отцу привиделось перед смертью будущее, то Бог решил поддержать его, Всеволода, сказать ему: «Ничего, княже, потерпи, пробьёт твой час. Сбудется всё, чего жаждешь вкусить ты в жизни бренной».

…Однажды поутру дворский с недоумением доложил князю:

– Некий монах на крыльце. Хощет зреть тя, княже.

– Что за монах? – удивился Всеволод. – Ладно, зови.

Перед Всеволодом возник… Иларион в чёрной монашеской рясе с куколем, весь какой-то потускневший, постаревший, с сединой в долгой бороде.

– Отче! – Всеволод повалился на колени и, рыдая, припал к стопам святого отца. – Отче! Прости! Умоляю! Не смог! Не посмел! Слаб! Недостоин! Ничтожен!

Иларион грустно улыбнулся, с любовью положил десницу на плечо питомца и ласково сказал:

– Не кори себя, Всеволод. Праведно створил ты, что не стал ссориться с Изяславом. Иначе усобица, крамола пошла б по Руси. Люду невесть сколь погибло бы. Да и не выдюжить тебе супротив старших братьев. А что меня снял Изяслав, в Печеры велел удалиться, а топерича и вовсе в Тмутаракань гонит, дак на то воля Божья. Ты же, Всеволод, одно постигни: как бы лихо ни было, завет отцов помни и блюди свято. Всё тогда лепо будет.

Всеволод, встав с колен и сдержав рыдания, сдавленным голосом спросил:

– Чего ж тебя в Тмутаракань? Близкий ли свет?

– Тако велено. Ныне уж не Иларион аз есмь, но мних Никон. Тако зови.

– Нет, отче. Воротить тебя Изяслава просить буду.

– Не надобно, княже. Гнев вызовешь, недовольство. Слаб ты покудова. Об ином прошу тя. – Иларион выглянул в окно и знаком подозвал стоящего посреди двора возле возка дрожащего от холода маленького монашка в низко надвинутом на глаза куколе.

Несмело поднялся монашек на мраморное крыльцо, прошёл в сени, в сопровождении дворского и оружного гридня направил стопы в горницу.

Увидев перед собой князя, облачённого в шёлковую пурпурную рубаху с золотым шитьём, он упал ниц и троекратно отвесил ему земной поклон.

– Встань, чадо, – строго сказал ему Иларион.

Монашек отбросил назад куколь. Перед Всеволодом возникло совсем юное, худое, истощённое строгим постом лицо. Бескровные уста, редкая русая бородёнка, тонкий, как у ромея, нос, глубоко посаженные глаза, ясно выражающие твёрдость духа и решимость идти на подвиги ради торжества истинной веры, – что-то высокое, неотмирное читалось в облике молодого монашка.

– Се Иаков-мних, постриженец монастыря на Льтеце. Ученик мой первый, – говорил Иларион. – Оставляю его на Руси, княже, заместо себя. Был он мне помочником верным, советником в делах многих. Не гляди, что молод. Разумом немалым наделил его Господь. Вот, мыслит летопись вести. Уж ты, княже, аще[106] что, в беде его не оставь.

– Не оставлю, отче, – хрипло выдавил из себя Всеволод.

К горлу его подкатил тяжёлый ком: «Неужели никогда не увидимся больше? Иларион, отец мой духовный! Этого Изяславу ни за что не прощу!» Тёмные глаза князя полыхнули огнём.

– На Изяслава обиду за меня не таи, – словно догадался о его помыслах Иларион. – Помни: на всё воля Божья. Ну, прощай. Сподобит Господь, свидимся.

Они троекратно облобызались. Иларион, вздохнув, поспешил во двор.

…Всеволод, в одной шёлковой рубахе, без шапки и кожуха, невзирая на холод, выскочил на крыльцо. Он круто остановился на верхних ступенях высокой лестницы и со слезами в глазах пристально смотрел вслед возку, запряжённому тройкой ретивых жеребцов, который быстро мчал по снежной дороге. И стоял так молодой князь, недвижимо, оцепенело, до тех пор, пока возок не скрылся из виду посреди воя степной пурги.

Глава 6. Степное пограничье

С заборолов[107] переяславской стены за гладью Трубежа открывался вид на бескрайние степные просторы. Высокая трава тянулась к палящему солнцу, зеленела весной, желтела к лету, высыхая и громко шурша под бешеными порывами лихого южного ветра. Ветер носил по полям невесомые шары перекати-поля, в воздухе стоял терпкий запах полыни вперемежку с гарью.

Вдоль Альты и Трубежа вереницей убегали вдаль сёла и пригородные слободы, на возделанных полосах жирной сочной земли, отвоёванной у степи, росли колосья пшеницы и ржи. И степь мстила… ураганами, тучами саранчи, сжирающей посевы, дикими ордами кочевников-торков, налетающих со стремительной внезапностью. И горели хаты, возведённые с любовью и тщанием, угонялся скот, а сами крестьяне, повязанные верёвками и арканами, уныло брели по невольничьим дорогам на далёкие рынки Сурожа[108] и Корсуня[109]. И кружили над тлеющими развалинами, над трупами со зловещим карканьем хищные птицы.

Жизнь на беспокойном пограничье не щадила никого. Бесконечные стычки со свирепым врагом утомляли, надоедали, но и закаляли, прививали привычку к постоянной опасности.

Как в омут головой, окунулся в этот новый для себя мир молодой Всеволод. Дня не проходило, чтоб не случалось беды: то угоняли за Сулой[110] табун коней, то жгли деревни на Ворскле[111], то обстреливали отряд сторóжи[112] на Правобережье Днепра у Заруба.

Перья, книги, учёные беседы откладывались в сторону, десница привыкала к рукояти отливающей серебром харалужной[113] сабли. Стремя, седло, неистовая скачка, ломота в теле от непрерывной тряски, ночи в степи, у ярко взметающихся в тёмное, усеянное россыпью звёзд небо костров; пот, грязь, смерть рядом, в двух шагах; неприятный холодок, бегущий по спине – всё это ворвалось в жизнь молодого князя бешеным галопом. Спокойно было только в Переяславле, за крепкими стенами, земляным валом и наполненным грязной болотистой водой рвом. Впрочем, и здесь, что ни день, приходилось заниматься делами: слушать доклады тиунов о собранной дани, разбирать запутанные судебные споры, надзирать за хозяйством в хоромах. Лишь вечерами, при свете свечи, удавалось иной раз раскрыть книгу в тяжёлом окладе, обитом серебром, и с наслаждением вчитаться в изречения мудрецов. А утром всё начиналось снова…

Отряд оружных воинов Всеволод заметил ещё за рекой, с заборола. Резво летели по степи низкорослые мохноногие кони. Передний всадник был в русской дощатой броне[114] и в шишаке, затылок его закрывала кольчужная бармица[115]. Облачение его спутников – полукруглые шлемы – аварские[116] и мисюрки[117], калантыри[118], юшманы[119], узорчатые колчаны и тугие луки за спинами – выдавало в них степняков-торков.

Вот передний круто остановился у рва, задрал вверх голову и, сложив руки лодочкой, звонко прокричал:

– Други! Дружина переславска! Княже Всеволод! Се я, Хомуня, сакмагон[120]! Отворите! Вести везу важные!

– Что содеем, княже? – спросил Всеволода тучный боярин Никифор.

Старому боярину опостылело степное пограничье, так хотелось махнуть куда-нибудь подальше, в свои вотчины, но что поделать, если покойный князь Ярослав, полагаясь на его опыт, поручил ему заботу о любимом своём сыне.

– Откроем. Послушаем, какие вести несёт нам Хомуня. Может, в самом деле что важное скажет.

– На забороле ратников выставь поболе. И пред вратами такожде[121], – стал советовать Никифор. – Не дай бог, что створить измыслят. Сам ко вратам не ходи, сожидай Хомуню в тереме. Не верую я вон тем. – Он указал унизанной перстнями дланью на степняков, сбившихся в кучу, словно им не хватало места, около Хомуни.

Всеволод согласно кивнул.

– Вели отворять, – коротко приказал он стоящему за спиной воеводе Ивану и поспешил вниз.

…В горнице, украшенной золотыми подсвечниками, оправленными в серебро турьими рогами и майоликовыми[122] щитами, царило напряжённое ожидание. Хомуня, светло-русый, с пшеничного цвета усами, молодой, с тёмным от пыли и загара лицом, на котором ярко и лихорадочно блестели белки глаз, сидя напротив князя, говорил отрывисто, тяжело дыша:

– Племя несметное идёт… Издалече… За Волгой, за Яиком жили ране… Имя им – кипчаки… Живут дико… Сырое мясо едят… Кони, как ветер… На Дону… печенежьи вежи… грабили… разоряли… Торков притеснили… ко Днепру… Торчин сказал… Наш, соузный… Кунтувдиевой орды… Примчал… Вот.

Всеволод в тревоге вскочил со стольца[123]. Хмуро провёл рукой по широким усам воевода Иван. Чуть заметно улыбнулся, предвкушая яростную сабельную сшибку, молодой, порывистый боярин Ратибор – лихой рубака и удалец. Никифор аж потемнел, стал мрачнее тучи.

И разом все заговорили, забросали сакмагона вопросами.

– Какова сила их?

– Оружны чем?

– Где ныне? Верны ли вести?

Хомуня, стараясь держаться спокойно, переведя дух, отвечал теперь скоро и точно.

– Сила несметная. Рать неисчислимая. Перешли Орель[124], Ворсклу. Лтаву[125] обошли стороною. Сейчас за Хоролом[126]. Идут к устью Сулы, к Воиню[127]. Другая орда ушла за Днепр, к киевским волостям. Переднюю орду ведёт хан Болуш. Оружье, как и у всех степняков, сабли, стрелы, луки. Все комонные[128]. На лицо схожи с торчинами. Хотя у иных, бают, и власы светлые, яко солома, и очи голубые. Переяславской дружине одной с ими не совладать.

Выслушав грозные известия, Всеволод вдруг как-то обмяк, ссутулился и устало опустился обратно на столец. «Не совладать», – звенели в ушах сказанные Хомуней слова. Душу князя охватило отчаяние, он со слабой надеждой оглядел собравшихся бояр и тихо спросил:

– Как думаете, что нам делать? Как поступим?

Заговорил воевода Иван.

– Я мыслю тако, княже. Перво-наперво гонцов шли ко братьям – в Киев, в Чернигов. А сам не стряпая[129] наряжай сторóжи, собирай дружину – и встречь ворогу, к Воиню. И мужиков с поля оторви и оборужи. Дело святое.

Бояре одобрительно затрясли бородами.

Воевода Иван продолжил:

– Коли узрим – прут на нас степняки – примем бой, иного не дано. Коли они поворотят – не помчим за ими. Знаю их повадки – заманят в засаду да перестреляют.

– Кто ещё сказать хочет? – Всеволод обвёл взглядом примолкших советников. – Ты, Хомуня, что думаешь?

Хомуня, прокашлявшись, прохрипел:

– Прав Иван Жирославич. Здесь, в Переяславле, сожидать ворога нечего. Ибо покуда мы тут будем сидеть, сёла, нивы наши огню предадут! Выступать надоть[130].

– На том и порешим. – Всеволод хлопнул ладонями по подлокотникам стольца. – Грамоты князьям Изяславу и Святославу тотчас же, с печатями вислыми, с гонцами пошлю. А ты, воевода, – обратился он к Ивану. – Дружину готовь. Ты, Хомуня, и ты, Ратибор, нарядите сторóжу. Пошлите людей в степь, за Сулу, за Хорол. Ну, с Богом.

Проводив взглядом уходящих бояр, Всеволод приказал принести перо, чернила и пергамент.

Быстрые, неровные строки побежали по тонкому листу.

Глава 7. Во вражьем стане

Над Хоролом рассеивался утренний туман. Жёлтый слепящий глаза диск солнца пробивался через густую пелену, яркие копья-лучи прорезали своими остриями непрочную белесую дымку. Ясно стал виден левый берег реки – низкий, обрамлённый нестройной цепочкой крутых холмов, что высились у самого окоёма.

Вдоль холмов неторопливо разъезжали вереницы степных всадников – вражеская сторóжа. На равнине, перед холмами раскинулся лагерь кипчаков – всюду сверкали на солнце наконечники копий, доносились громкие гортанные крики. Посреди лагеря стояли огромные шатры на столбах, возле них виднелись тьмочисленные обозы, телеги, сюда же согнаны были стада овец, кони, двугорбые великаны-верблюды.

Ближе, у песчаного берега, с диким свистом проносились конные разъезды. Толпы степняков собирались у кизячных костров, пили кумыс, жевали сырое или слегка поджаренное мясо.

Назад Дальше