Революция вступила в Кан в виде трёхцветных знамён, красных фригийских колпаков, патриотических лозунгов и вороха хлёстких брошюр. Слово «аристократ» стало синонимом слову «кровопийца». Городской муниципалитет объявил себя Домом Коммуны, городская милиция – Национальной гвардией, а всё мужское население было приведено к присяге на верность Конституции. Город разбили на пять секций: Свободы, Гражданственности, Стойкости, Равенства и Единства. Почти все улицы были переименованы: улица Сен-Пьер стала улицей Революции, Темничная улица – улицей Свободной Нации, а улица Сен-Жан, на которой проживала Мария, сделалась улицей Равенства. На Королевской площади сбросили статую Людовика XV и посадили Древо Свободы, перед собором Сен-Пьер соорудили Алтарь Отечества, а в каждом учреждении установили бюсты Катона и Брута (позже к ним присоединился бюст Лепелетье).
В конфискованной церкви Сен-Жюльен открылось Общество друзей Конституции, иначе говоря, местный Якобинский клуб, уменьшенная копия знаменитого парижского клуба. Вступительный взнос составлял шесть ливров; женщины не принимались, но им было позволено наблюдать с церковных хоров за шумными сборищами своих революционных мужей и братьев, а иногда даже участвовать в прениях.
В театре шли трагедии: «Коварство бывших королей», «Преступления феодализма», «Жертвы монастырей», комедии: «Королевская оргия или пирушка Австриячки»[13], «Тайные утехи епископов», «Бракосочетание Папы». То, чему вчера ещё поклонялись и перед чем благоговели, было подвергнуто беспощадному бичеванию.
Представления чередовались с выборами: на оглушительных, орущих до хрипа собраниях избирали то заседателей совета Коммуны, то депутатов Законодательного собрания, то членов департаментской директории, окружного и городского суда, то, наконец, попечителей сиротского приюта.
Число торжеств превысило всякие разумные пределы. Помимо общенациональных ежегодных праздников вроде 14 июля[14] и 10 августа[15] департаментские власти учредили собственные праздники и памятные дни; так же поступала городская Коммуна и почти каждая секция. Еженедельно устраивались парадные шествия с барабанным боем, сверкали фейерверки, зажигались бумажные лампионы, мужчины и женщины прогуливались, украшенные трёхцветными республиканскими лентами, танцевали, распевали Карманьолу и заключали друг друга в патриотические объятия (l'accolade patriotique).
Но все эти внешние атрибуты народного счастья не могли ни смягчить людские сердца, ни уменьшить насилия, пустившего в обществе глубокие и прочные корни. 23 августа 91-го года Якобинский клуб Кана опубликовал полный список переехавших в город аристократов, которые в опасении за свою жизнь покинули окрестные поместья. Список сопровождался точным указанием их места жительства и размеров годового дохода. Тем самым была указана цель и дан сигнал к травле.
С тех пор какие только обвинения не звучали в адрес титулованных особ! Это они, подлые кровопийцы и извечные враги народа вызвали дороговизну продуктов, из-за них произошло несколько пожаров, из-за них рухнул во время праздника крытый павильон и побил людей, потому что были подточены его опоры. А когда в городе внезапно распространилась оспа, уже никто не сомневался, что её нарочно занесли вредоносные аристократы. Не проходило недели, чтобы ретивые клубисты не возбуждали судебное преследование против какого-нибудь дворянина, благо городской муниципалитет, то бишь Коммуна, была в их руках.
Преследуемые, в свою очередь, искали поддержки в окружной администрации и в директории департамента, где они имели немало сочувствующих. Бывшие маркизы, бароны и шевалье инстинктивно потянулись друг к другу; у них даже образовалось нечто вроде своего клуба с членскими взносами, печатным органом и вооружённой охраной. На заседаниях этого общества поговаривали, что надо приложить все усилия, чтобы провести в Коммуну своих людей и что прежнее наплевательское отношение к выборам в местные органы власти было непростительной ошибкой. Известие об этом особенно встревожило клубистов: они поняли, что противник не думает капитулировать и даже напротив, готовится перейти в наступление. К ноябрю 91-го года положение обострилось настолько, что открытое столкновение стало неминуемым.
Поводом к нему послужило письмо тогдашнего министра внутренних дел Делесара, направленного городской Коммуне, в котором требовалось неукоснительно соблюдать принцип свободы культов и не чинить никаких притеснений неприсягнувшим священникам[16]. К этому времени большинство непокорных кюре было уже изгнано из своих приходов, и на их месте служили мессу сознательные пастыри, признавшие Революцию.
Письмо Делесара ободрило всех «бывших». На другой день неприсягнувший кюре Бюнель в сопровождении своих каноников, певчих и большой толпы аристократов явился в отобранную у него церковь Сен-Жан, выпроводил из неё конституционного «самозванца» и отслужил торжественную мессу с пением «Te Deum»[17]. Со всех концов города к церкви потянулись верующие, обрадованные возвращением любимого пастыря. Клубисты тут же забили тревогу; не мешкая, собрался генеральный совет Коммуны, в церковь были посланы муниципальные офицеры, следом стали подтягиваться части национальной гвардии. Обстановка накалялась с каждой минутой. Возникшая у дверей церкви перепалка между патриотами и аристократами быстро переросла в кулачный бой, закончившийся перестрелкой на близлежащих улицах и на площади Сен-Совер. С обеих сторон в ход пошли сабли, пистолеты и фузеи. Четверо клубистов получили тяжёлые ранения. Справиться с аристократами смогла лишь подоспевшая национальная гвардия.
Коммуна не сомневалась, что имеет дело с контрреволюционным мятежом. Немедленно начались аресты руководителей путча и просто подозрительных лиц. Облава продолжалась до глубокого вечера; было схвачено до двухсот человек, которых заперли в городской цитадели. Клубисты вкушали победу, но для полного удовлетворения им не хватало лавров спасителей Свободы. Они искали настоящие улики. Когда у одного из задержанных обнаружили письмо под названием «проект объединения (projet de rassemblement)», победители исполнились истинным вдохновением: ещё бы, раскрыт злодейский заговор, направленный на истребление народной власти! Работа Коммуны закипела с новой силой. И не беда, что в пылу следствия главою заговорщиков записали бывшего маркиза, возраст которого перевалил за 77 лет и который едва шевелил языком; главное – теперь есть о чём говорить народу и рапортовать в Париж.
Впрочем, столица не торопилась поздравлять провинциальных героев. Департаментские власти доложили Законодательному собранию иную версию происшедшего, а генеральный прокурор-синдик Кальвадоса мсье Байё прямо обвинил Коммуну Кана в раздувании ажиотажа и превышении своих полномочий. Для обеспечения порядка в Кан были направлены линейные войска, не подчинявшиеся местной Коммуне. Клубисты восприняли это как тяжкое оскорбление, и хотя затем Законодательное собрание декретировало предание суду 84-х арестованных ими заговорщиков, включая и 77-летнего маркиза д'Эрици, обида на парижские власти надолго запала в душу канских патриотов. Не потому ли через полтора года они поддержали бежавших из Парижа депутатов и оказались в авангарде федералистского движения?
Как бы то ни было, первая победа, пусть и не полная, была ими всё же одержана. Город Кан очистился от проклятых аристократов, а в церкви Сен-Жан вновь воцарился конституционный священник (Мария Корде жила напротив этой церкви и прекрасно видела всё происходившее). Теперь на очереди была департаментская администрация, всё это время тайно интриговавшая против истинных патриотов и жаловавшаяся на них в Париж. Революционеры готовились к новым боям.
Из всех народных обществ в лидеры выбились каработы, – лихие парни с городских окраин, гудевшие ещё вчера в кабаках и трактирах, а ныне заседающие в большом зале с колоннами, имеющие собственную форму, оружие и знаки отличия. На их знамени было написано: «Исполнение закона или…», и ниже красовалось изображение человеческого черепа со скрещёнными костями в обрамлении языков пламени. «…Или смерть», – хотели сказать отважные каработы, подчёркивая свой патриотизм, но на деле получилось нечто пиратское.
Новый 92-й год был во всех отношениях выдающимся. Если до сих пор провинциальный город плёлся в хвосте событий, лишь дублируя то, что происходит в столице, то теперь, набравшись опыта, он стал даже опережать Революцию. В Париже ещё только готовились свергать королевскую власть, а в Кане уже вовсю шли аресты, хватали «приспешников венценосного тирана», участников широкого и разветвлённого роялистского заговора. Все аристократы, избежавшие суда в ноябре прошлого года, оказались в застенках того же городского замка.
Но главный удар был нанесён теперь не по ним. Под усиленным конвоем каработы отправили в темницу строптивого прокурора Байё, а заодно перетряхнули всю департаментскую директорию и ввели в неё людей, преданных Революции. Именно в те дни Бугон-Лонгре, до этого незаметный секретарь администрации, пересел в кресло генерального прокурора-синдика. Каработы немедленно создали собственный революционный трибунал, который должен был судить строго и беспристрастно, не давая никакого спуску заговорщикам. Теперь арестованным не могли помочь ни Париж, ни сам Господь Бог.
Впрочем, по-настоящему поработать трибуналу не пришлось. Вскоре пронёсся слух, что в тюрьмах готовится восстание, что из окрестных лесов выбрались разбойничьи шайки, угрожающие городу, а на Шербурском побережье вот-вот высадятся англичане. Все были чрезвычайно напуганы, по улицам бегали ошалелые люди, призывающие вооружаться, – для этого сломали замки арсенала и растащили его содержимое, – по всем дорогам выставили пикеты, в крепости свернули судопроизводство и немедленно казнили Байё и прочих сидящих там «врагов народа».
Спустя немного разбойники действительно появились, только они не выползли из густых лесов и не вырвались из тюремных застенков, а оказались всё теми же местными жителями, вооружившимися за счёт того же арсенала. Теперь редко какая ночь обходилась без происшествий. То грабили какой-либо состоятельный дом, то разворовывали какую-нибудь лавку или склад. От богачей перешли к людям умеренного достатка, а от них – к простым прохожим на улице. С наступлением темноты рекомендовалось не покидать пределы города, а в нём самом – передвигаться с величайшей опаской.
До самого июня 93-го года, до прибытия жирондистских вождей, Кан представлял собою глухую крепость на осадном положении. И только перед взорами столичных гостей, не желая ударить лицом в грязь, город стряхнул с себя тяжёлые путы, быстренько начистил мундир и обязал всех своих граждан радушно улыбаться и выказывать хорошие манеры.
Оттого-то сегодня ярко блистало солнце, прохожие на улице галантно раскланивались, приглашали в гости, оживлённо обсуждали новости и хвалили друг друга за патриотизм.
Кан. 5 часов пополудни
Возвращаясь с парада, Мария и Роза миновали казармы и оказались в секции Равенства, обнимающей обширный квартал Сен-Жан, в те времена называемый ещё островом Сен-Жан, поскольку его со всех сторон омывала речная вода. По пути подруги несколько раз наталкивались на какую-нибудь весёлую группу мужчин и женщин, зазывающую их в свою компанию. Мария вежливо отклоняла приглашения. Что же касается Розы, то ей не терпелось обсудить наедине с подругой ужасно интересное сообщение о её встрече с красавцем Барбару. Подходящим местом для такого разговора был уютный дворик отеля Добиньи на улице Сен-Жан, где в тени роскошных вязов пустовала одна деревянная скамеечка, на которую Роза торжественно усадила свою спутницу.
– А теперь, Мари, давай, рассказывай, что ты делала в Интендантстве. Я сгораю от желания всё знать. Что у тебя с Барбару?
– Ровным счётом ничего. Я приходила по делу.
– По какому делу?
– Это пока секрет, и я не хотела бы, чтобы в городе толковали об этом. – Мария встретила горящие глаза подруги и, подумав, добавила: – Так и быть, тебе я скажу, но с условием, что ты будешь держать язык за зубами.
– О, ведь ты знаешь, какая я скрытная! – воскликнула Роза и произнесла самые страшные клятвы, какие знала.
– Так вот, слушай, – сказала Мария. – В сущности, это не моё дело, а дело Александрины Форбен. Я тебе о ней рассказывала: это родственница покойной матушки Бельзунс, которая была настоятельней нашего монастыря. Два года тому назад Александрина выехала с родителями в Швейцарию. В прошлом месяце я получила от неё письмо, полное слёз, в котором она жалуется на нехватку всего самого необходимого. Они живут там в ужасной нищете и считают каждый ливр. А ведь у Александрины как у канониссы была неплохая пенсия, но наши окружные чиновники отменили её, объявив её эмигранткой-роялисткой. Вот я и ходила к представителям посоветоваться, что можно сделать для семьи Форбен, и нельзя ли вернуть эту пенсию. Ведь Форбены никогда не выступали против Революции, и уехали в Швейцарию единственно потому, что отец Александрины нуждался в лечении на водах.
Мария перевела дух и посмотрела на Розу. Та придвинулась поближе и доверительно спросила:
– А ты не пробовала поговорить об этом деле с Бугоном? Ведь он как-никак прокурор. Он тебе не откажет.
– Нет, к Бугону я не обращалась.
– Понимаю, – кивнула Роза. – Рассказывай дальше.
– Ну, так вот, – продолжала Мария, – я и пошла в Интендантство. Меня сопровождал Леклерк, управляющий моей кузины, очень воспитанный молодой человек. Он вырос в её поместье и теперь ведёт её счета. Впрочем, в дело своё я его не посвящала, а только попросила меня сопровождать, чтобы потом не было кривотолков. Придя, мы спросили, кто сегодня принимает посетителей, и узнали, что это Барбару. Тогда я вошла в зал для приёмов: там сидели Петион, Бюзо, Валади и ещё кто-то, но они тотчас же вышли, оставив меня наедине с Барбару. Когда я показала ему письма Александрины, он воскликнул, что хорошо знает семейство Форбен ещё по тем временам, когда оно проживало в Авиньоне. Оказывается, мать Александрины дружила с его матерью! Так мы разговорились и беседовали примерно полчаса или больше, а Леклерк оставался в коридоре. Барбару обещал помочь в деле Александрины. Я поблагодарила его и ушла. Вот и всё.
– И всё? – подозрительно прищурилась Роза. – И это всё, о чём вы говорили?
– Конечно, мы поговорили немного о политике, об опасности анархии, о том, что угрожает Франции и её народу…
– И договорились встретиться снова?
– Он просил зайти через неделю за ответом.
– Когда опять пойдёшь к нему, возьми с собою меня. Обязательно! Слышишь, Мари?
– Не знаю, как скоро смогу собраться, – ответила та уклончиво. – Сейчас у меня так много дел, так много визитов…
Роза прижалась к плечу подруги и доверительно проворковала:
– Послушай, Мари, что я скажу. Ведь я знаю тебя не первый год, и скажу правду. Ты очень смелая; это у тебя в крови. Мне никогда не быть такой смелой. Ты берёшь людей своей смелостью, но это не бывает надолго. Через некоторое время это заканчивается, и всё идёт по-прежнему. Так вот: тут смелости мало, людей нужно обворожить. Возьми с собою меня, и ты не пожалеешь. Ты увидишь, что дело несчастной Александрины будет решено наилучшим образом. Ведь ты хочешь, чтобы её дело решилось?
Мария хорошо понимала, куда дует ветер. Её подруга, которую как магнитом тянуло к прекрасному марсельцу, готова была воспользоваться любым предлогом, лишь бы попасться ему на глаза. Жеманства и кокетства Розе было не занимать. Она всерьёз надеялась произвести впечатление на молодого южанина, который представлялся ей воплощённым Аполлоном, и о котором она болтала без умолку всю неделю после своего приезда в Кан. Нормандские женщины вообще-то достаточно сдержаны по натуре, но Роза Фужеро являла собою заметное исключение из правила. И отчего она такая ветреная? Может быть, у неё в роду были южане? Мария никогда бы не решилась столь откровенно предлагать себя. Более того, она бы заклеймила презрением ту барышню, которая набивается кому-то в невесты или в любовницы. С её точки зрения у такой барышни просто нет никакого достоинства. Если бы её не связывала с Розой многолетняя дружба, она бы сейчас же высказала бы ей, что думает по этому поводу. Самым решительным образом. Но, поскольку они были подругами, Мария не стала обижать Розу нравоучением. Пусть лучше это сделает кто-нибудь постарше.