– Ну, оговоришь ты меня, – шептал ему Феофил торопливо, зная, что вот-вот уже явятся слуги Иоанновы, – заберет супостат нас обоих, и казну архиепископскую новгородскую на себя отпишет, кто тогда за нас хлопотать будет? Я за себя-то не боюсь, далее монастырской кельи не ушлют, в худшем случае железа наложат, поделом мне, грехи стану замаливать. Я свое пожил. Мне за город наш, за людей обидно. Тебе все одно терпеть, сдашь меня, не сдашь – одинаково пострадаешь. Если же я останусь – тебе помогу и другим нашим сторонникам. Живота не пожалею, гляди, сын мой!
Юрий лишь молчал, опустив голову. А когда взяли, – и в самом деле смолчал, о Феофиле не обмолвился, взял вину на себя, и допрос, и пытку вынес. Иоанн сделал вид, что поверил, приказал оставить его в покое, в железах. В списке заговорщиков он вновь встретил имена старых своих недоброжелателей – Григория Арбузьева, Окинфа с сыном Романом, Ивана Кузьмина Савелкова. Приказал арестовать всех прежде и ныне уличенных в противодействии ему, в переговорах с Казимиром. 7 февраля всех их заковали и отправили в Москву. Вместе с Марфой-посадницей и ее последней надеждой, внучком Василием Федоровым.
На сей раз и упрашивать за них архиепископ побоялся. Утешал свою совесть тем, что надо подождать подходящего момента. Пока же сам то и дело вздрагивал да на дверь оглядывался, слыша подозрительный шум или чужие шаги, мало ли что может случиться, вдруг Репехов не стерпит, проговорится! Тут уж не других спасать – своя бы шкура уцелела! Кто ж с властью запросто расстается? Разве юродивый какой. Давно Феофил понял, что власть над людьми – самое высшее из всех наслаждений, тем паче в зрелые годы, когда иные утехи становятся недоступными.
Иоанн же продолжал управлять дела Новгородские, назначать наместников на новые свои земли, подсчитывать настоящие и будущие доходы, наказывать виноватых. Сколько проклятий сыпалось в эти дни на его голову – не счесть. Впрочем, он этого не слышал и не думал о них. Не до того было. Кроме новгородских дел свалилось на него и личные: ссора с братьями. Разозлились они на него не на шутку. Глядели, какие дары ему преподносили, прикидывали, сколько он земель новых к своим владениям прибавил, какое богатство в его руки приплыло. Намекнули, что неплохо бы поделиться с родными братьями, вместе ведь в поход ходили, затраты понесли. А врученные им новгородцами подарки даже расходов на поход не покроют! Андрей Большой, матушкин любимчик, прозванный за свою вспыльчивость Горяем, напрямик спросил:
– Неужто ты нам никакого жребия не дашь из своей доли? Мы ведь тоже с тобой тут стояли, все невзгоды вместе терпели. Не по обычаю это!
Иоанн лишь стрельнул на брата своим холодным взглядом:
– Недосуг мне этим теперь заниматься!
– После смерти брата Юрия ты то же самое говорил, – поддержал Андрея Борис. – А потом нам из его уделов так ничего и не выделил. И теперь дело тем же закончится!
Братья явно ожидали твердых обещаний от Иоанна поделиться с ними взятыми новгородскими землями. Но тот не собирался делиться. Не для братьев он единое государство строил, для всех. Отдавать им земли значило – укреплять уделы. А это – путь к разделению. Оттого и молчал он, не желая в неподходящее время выяснять отношения.
Поняв это, Андрей Большой с Борисом заявили, что не желают больше стоять у Новгорода и нести убытки, поднялись со своими людьми и отправились по домам, разоряя по пути города и села якобы для прокорма войск.
Иоанн же терпеливо продолжал утверждать свою власть и свой порядок в Новгороде. Назначил еще двух наместников, на этот раз на владычной, Софийской стороне – бояр Василия Китая и Ивана Зиновьева, которым дал права на все судебные и земские дела. Владыке, которого все-таки подозревал в измене, оставил лишь святительский суд, а местных посадников и тысяцких вообще всех прав лишил.
8 февраля Иоанн вновь приехал к Великой Софии на обедню. На этот раз лишь с одним младшим братом, князем Андреем Меньшим Вологодским. Строптивые братья и его пытались подбить на протест, звали уехать с ними, но получили категорический отказ. Мало того, он и их попытался урезонить. Доля, мол, наша такая – старшему брату, великому князю покоряться, родителем так завещано. Это лишь еще больше разозлило Андрея Горяя с Борисом: «Вот ты и гляди ему в рот, как низкий холоп! Мы же ничем его не хуже, от одного отца-матери родились, не смеет он нас унижать-обделять!»
На том и расстались. Младший, Андрей, не мог пойти против Иоанна. Оставшись с десяти лет сиротой, он рос вместе с сыном великого князя Иваном, случалось, подражая ему, тоже называл старшего брата отцом, да и относился к нему по сыновни. Теперь Андрею стукнуло уже 26 лет, у него был свой удел, свой двор в Москве, свои доходы. Однако он так и не был женат и не торопился, дорожил дружбой с великокняжеской семьей, с племянником-наследником. Жил широко, весело, не забывал молиться, строить храмы и помогать монастырям, нередко залезал в долги, закладывал у ростовщиков наследное серебро и золото, особенно когда надо было срочно собрать свой удельный полк в поход. Над копейкой трястись не хотел, денег не считал, привык доверять своему казначею. Словом, жил беззаботно, о будущем не думал, не желая осложнять себе жизнь. Оттого во всем покорялся Иоанну, навсегда признав его своим государем.
Отстояв обедню, великий князь вновь вернулся в свою ставку, пригласив новгородцев на обед к себе. Угостил их и вновь принялся за дела. Но они были прерваны чрезвычайными событиями. Из Москвы прискакал гонец и сообщил, что жители города, узнав о ссоре великого князя с братьями, об их разбойничьем продвижении по государевым землям, которые они разоряли и грабили, пришли в ужас и затворились. Сразу вспомнились смутные времена, Шемяка, борьба братьев за власть и ослепление великого князя Василия Васильевича. Матушка Мария Ярославна умоляла сына поскорее вернуться в Москву, успокоить народ и помириться с Андреем Горяем и Борисом.
Иоанн заторопился домой. Прощальный обед назначил новгородцам на 12 февраля. Узнав об этом, архиепископ Феофил не на шутку встревожился. Со дня на день собирался он поехать к великому князю, чтобы попытаться умолить его облегчить участь наместника своего Репехова, чтобы отпустили его хоть в монастырь, хоть в заточение, но под его собственную опеку. Собирался и откладывал, ибо боялся даже начинать разговор на эту тему. Московские бояре сказали ему, что Иоанн даже слышать не желает об освобождении арестованных, называя их преступниками и предателями, говорил, что по ним топор плачет, а жизнь их сохранена лишь для того, чтобы выявить сообщников. От таких вестей у архиепископа выступали на коже мурашки, он терял дар речи. Но, все же, решился сделать попытку и начал к ней готовиться.
Владыка знал, что великий князь любит хорошие подарки, что глаза его добреют при виде золота и других ценностей. Стало быть, помочь ему могла лишь общегородская казна, которая хранилась при храме Великой Софии. Феофил приказал позвать казначея и один, с небольшим светильником в руках, спустился в подвал, в тайник, отпер небольшую металлическую дверь, плотно прилегавшую к стене, и зашел в комнату с низкими каменными сводами. Тут он зажег сразу несколько огромных свечей, стоящих в каменных подсвечниках прямо на полу, остановился в центре, оглядел высокие поставцы и большие кованые сундуки, тяжело вздохнул.
За последние годы, а точнее, с 1472 года, с тех пор, как Иоанн начал совершать на Новгород свои походы, эта казна заметно оскудела. То и дело приходилось задабривать его не только серебром и золотом, но другими подношениями, да не какими попало, а лучшими изделиями. При мысли о том, сколько драгоценностей потеряно, сердце Феофила сжималось. Сколько же прекрасных творений перекочевало в великокняжескую казну! Бочка хрустальная в серебре – дар немецких купцов. Как хороша она была при дневном свете, как переливалась, играя под солнечными лучами, да и при свечах, а сколь искусной была ее оправа драгоценная! А кубки золотые да серебряные! Один другого лучше. А ковши, а миски тяжеленные, искусно выделанные. И все из серебра и золота. О Господи! Что уж говорить про старые иконы и книги с оправами из золота и каменьев многоцветных… Ох, горе горькое! Не счесть утрат невосполнимых.
Конечно, казна пополняется, не перевелись еще мастера в Новгороде. И купцы иноземные, и посланники продолжают еще приезжать и подарками радовать. Да разве восстановишь старинную чудотворную икону с изумрудами и рубинами? Разве получишь вновь диковинное яйцо невиданных на Руси размеров в роскошной оправе, на которую ушло семь гривенок серебра? Одно утешение: удивили государя великого князя, порадовали, глядишь, смягчился он к народу, к Великому Новгороду, послабление сделал. Часть земель монастырских, которые хотел поначалу забрать, вернул, половину владений архиепископских оставил, дань уменьшил…
Вот и теперь нужда приспела, надо задобрить злодея ненасытного на прощание, да если размягчится, за Репехова попросить. Чем же подмаслить его?
Феофил для начала раскрыл скрипучие – опять не смазали! – дверцы поставца, оглядел все, что стояло на полках. Снял тяжелую серебряную миску весом в одиннадцать гривенок с цветочным орнаментом по краю, новгородской работы, отставил на небольшой массивный стол у стены. Еще постоял, поглядел, подумал, выбрал под стать ей и кружку, которую с трудом удерживала рука, – посуда для богатыря. Ее внешнюю сторону украшали литые контуры зверей, а по краю шла надпись церковнославянской вязью.
Феофил услышал шум отворяемой двери и обернулся. В хранилище вошел его казначей отец Сергий, пожилой монах в черной рясе с непокрытой головой. Он держал в руках объемную книгу с описью всего епархиального имущества. Сведения о каждой ценности, по мере их поступления в казну, заносились на ее страницы, а в случае передачи или дарения там также отмечалось: кому, когда и зачем. Учет велся строгий, ни одна мелочь бесследно не исчезала, хотя, безусловно, и отец Сергий, и сам владыка Феофил знали много способов умыкнуть понравившуюся ценность. Но оба они были иноками и не имели иных привязанностей, кроме Святой Софии, а стало быть, и нужды что-то прибирать к рукам. С собой ведь в иную жизнь ничего не прихватишь – голая душа отходит. К тому же должность архиепископа – пожизненная, и, выходит, казна до самой смерти в его же руках останется, и главная его задача, – богатства города и Святой Софии сохранив и приумножив, – передать преемнику. Оттого воспринимал он казну как свою собственную, оттого с болью отдавал из нее каждую ценность.
Отец Сергий положил принесенную книгу в кожаной обложке на стол рядом с отобранными изделиями, вздохнул:
– Ох, нужда-нужда, грехи наши тяжкие!
– Передал старостам, чтобы срочно деньги с народа собирали?
– Передал, как же, уже давно собирают. Стонет народ, иные последнее отдают, у соседей занимают. Да куда же деваться? – отец Сергий медленно сел на лавку, сгорбив спину, и вновь тяжело вздохнул. – Чую я, не оставит теперь нас великий князь в покое, пока все соки не выпьет. Вон какой тяжкий оброк наложил! И не уедет ведь, пока сполна не насытится!
– Да уж, придется платить. Тут дело такое: золота пожалеешь – без головы останешься, – рассудил вслух Феофил. – Как бы ни пришлось нам часть золота из тайников доставать.
– Ни в коем случае, там запас неприкосновенный, и так обойдемся, соберет народ сколько надо!
Речь шла о тайниках, с древних времен устроенных в стенах самой Святой Софии. Там хранился неприкосновенный запас монет и драгоценностей, сберегавшийся и пополнявшийся также издревле. Об этом запасе знал обычно лишь архиепископ и, принеся страшные клятвы о сохранении тайны, кто-то из доверенных его лиц, чаще казначей. Там же, в укрытии, вместе с деньгами и драгоценностями лежала и опись этого имущества. На всякий случай секретная запись о тайниках и месте их расположения имелась и в общей учетной книге, но о ней знали лишь несколько надежных людей, и далеко не каждый мог ее расшифровать.
Архиепископ достал еще один складной кубок из серебра в семь гривенок и закрыл поставец.
– Ныне серебром одним не откупишься, – сказал он, поставив кубок на стол.
Он подошел к сундуку, окованному толстыми листами металла – для прочности, от пожаров и воров. Тут хранились самые ценные произведения рук человеческих, в основном из золота. Снял с пояса еще один ключ, отомкнул висячий замок размером с большой мужской кулак, отворил крышку. Внутри лежали десятки разных коробочек, больших и малых изделий, аккуратно завернутых в тряпицы или куски кожи и навалом сложенных в нескольких отделениях сундука. Начал бережно перебирать его содержимое. Иные изделия покоились здесь уже не один десяток лет.
Руки непроизвольно взяли изящную длинную коробочку, обтянутую сафьяном, и открыли ее. На темном дне лежало дивное женское ожерелье из рубинов, изумрудов и алмазов, оправленных в золотую скань. Как оно попало сюда – ему было неведомо, оно досталось казне от предшественников. Может быть, какая-то вдова уплатила этим ожерельем налог или покрыла им долги, а возможно, вложила его на поминание кого-то из близких, – кто теперь скажет! Но Феофил – прости его, Господи! – столько раз представлял это ожерелье на белой шее Марфы-посадницы! Все выбирал момент преподнести ей подарок, да так и не решился. Самое большое, что мог позволить себе он, старый грешник, это лишь несколько раз по-отцовски обнять Марфу за плечи, либо погладить осторожно по спине. И заключилась в этих его нескольких жестах вся накопленная за длинную жизнь ласка к женщине, весь его, вечного затворника, любовный опыт, вся его мужская страсть. Где-то ты теперь, Марфа? Вот оно чем обернулось, бабское твое честолюбие! Весь свой дом разорила, всю семью своими руками порушила. Спаси тебя Бог.
Феофил приблизил ожерелье к лицу, словно прощаясь с ним и со своей мечтой, с Марфой, и, чтобы не теребить себе душу, быстрее убрал в коробку, засунул глубже в сундук. Так и не смог он порадовать ни себя, ни Марфу. Стало быть, не судьба.
Он посмотрел на отца Сергия. Тот, так же сгорбившись, сидел на лавке подле стола и глядел на дрожащее яркое пламя свечи. В подвале имелась неплохая вентиляция, все тут было продумано для сохранения и рухляди, и человека.
Архиепископ вновь склонился над сундуком и не без усилий поднял из него тяжелый резной ларец, поднес к столу, открыл. Осторожно развернул холстину и вынул тяжелый кованый пояс из серебра с толстым слоем мерцающей под пламенем свечи позолоты.
– Не помнишь, сколько в нем весу? – спросил у казначея. – Гривенок двадцать?
– Да, почти так, девятнадцать с половиной гривенок, – уточнил казначей, и лицо его оживилось. – Редкая работа, многоценная вещь. Неужто, владыка, не пожалеешь, отдашь?
– Как пожалеть? Репехова спасать надо. А уж по совести говоря, и себя тоже, и весь народ новгородский. Не то так и будет тут супостат стоять со своим воинством, дороже обойдется! Села и так все ограблены, обчищены, не знаю, как народ зиму переживет, придется хлеб закупать. Не умаслишь – снова аресты начнутся.
Покопавшись еще в сундуке, Феофил прибавил к поясу еще и цепь золотую в десять гривенок, столь крепкую и толстую, что на ней можно было самого свирепого пса удержать. Выставил несколько больших золотых кубков и ковш весом в одну гривенку, да приложил ко всему этому еще и десять золотников. На это богатство можно было с десяток храмов построить, либо целый город месяц прокормить, либо… Да много чего можно было сделать на эти деньги. Однако приходилось распорядиться этим богатством совсем по-иному. С охами и вздохами записал отец Сергий предстоящую потерю в свою учетную книгу.
Подносить подарки государю помогал Феофилу молодой крепкий монах – служитель храма, один архиепископ был не в силах удержать огромный поднос с дарами. Иоанн внимательно рассмотрел каждое изделие, приподнял тяжелый пояс, прикинув его вес, позвенел красавцами кубками, коснувшись ими друг о друга, остался доволен.
– Что ж, угодил, богомолец наш, – похвалил он владыку. – Ну и я милость свою Новгороду покажу, больше никого не трону, хоть изменников здесь целый обоз можно насобирать.
Тут и показалась Феофилу та самая подходящая минута, когда с просьбой обратиться кстати.