Чтобы выжить, ассимилироваться, выстоять, надо было принадлежать к какому-нибудь сообществу, чаще всего земляческому. Ярославцы контролировали торговлю и трактирный промысел, костромичи – строительство, тверичи были сапожниками, калужане – извозчиками. Деревенских мальчиков отправляли к односельчанам-хозяевам. Они оказывались как бы в семье, жили вместе с собственником, приказчиками, преуспевали или не выдерживали стресса. Землячество выступало в роли своеобразной барокамеры, способствующей переходу от деревенской жизни к городской. Тех, кто выдерживал, ожидал приз: возвращение в деревню с немалыми для села городскими деньгами; превращение в горожанина – семейного, с приличным жалованьем старшего приказчика, буфетчика, главу строительной артели. Крестьянин мог рассчитывать на то, чтобы стать предпринимателем. Самые удачливые «питерщики» становились в Петербурге строительными подрядчиками, хозяевами мастерских, трактиров, лавок. Землячество выступало при этом поручителем, кредитором, источником необходимых связей и контактов.
Мир малого бизнеса почти не пересекался с другими социальными группами Петербурга. Здесь не бывало забастовок, хозяева не интересовались большой политикой, а разве что выборами в Городскую думу (там распределялись подряды из петербургского бюджета). Мир «апраксинцев» и «гостинодворцев» мало поменялся со времени их бытописателя Николая Лейкина: лавка, церковь, трактир (для деловых встреч), баня, газета «Петербургский листок». В Петербурге, в отличие от Москвы, позиции национальной буржуазии были слабыми: в столице не было Гучковых, Морозовых, Рябушинских. Уже дети вышедших в купцы крестьян получали среднее образование (чаще всего в училищах при немецких кирхах или в коммерческих) и стремились стать дворянами (получив орден за благотворительность или чиновничьей службой). Внуки оканчивали университеты и почти все переходили в первенствующее сословие. Елисеевы, Палкины, Меншуткины, Лейкины, Глазуновы уходили из бизнеса. Купцы не считались частью петербургской элиты, как это было в первопрестольной. Изысканное, тонное, как говорили тогда, петербургское общество смотрело на купцов с иронией, усмешкой. На купеческих дочерях гвардейские офицеры не женились, купцы за семейным столом в дворянских особняках не сиживали.
Крестьянка на Невском проспекте. 1899
Недавние деревенские жители преобладали и среди промышленных рабочих. Но на огромных столичных заводах земляческие связи слабели, постепенно начинали преобладать классовые. Более того, на заводах было распространено презрительное отношение к «деревенским» землякам, как к элементу темному, недалекому, склонному к рабскому подчинению.
Апраксин рынок. 1910-е
Став квалифицированным рабочим, крестьянин достигал потолка своей возможной карьеры. Переход на первую административную ступень в промышленности, на должность мастера была недосягаема для подавляющего большинства самых квалифицированных и знающих мастеровых. Здесь, в отличие от малого бизнеса, социальные лифты не работали: от этого у пролетариата повышенная социальная агрессивность, готовность к противостоянию с собственником и бунту против государства. И хотя промышленные рабочие составляли только 10 % населения Петербурга, именно они стали движущей силой в революциях 1917 года.
Примерно столько же, сколько промышленных рабочих, числилось в Петербурге прислуги – личной (кухарок, горничных, лакеев, поваров, нянек, гувернанток), домовой (дворников, швейцаров, водопроводчиков), учрежденческой и дворцовой. Они жили в хозяйских домах и квартирах, часто были почти членами семьи. Но у них была своя жизнь, свои конурки и комнатки около кухни, они не пользовались общим парадным ходом, а только черным. Кухарки и няньки мечтали выйти замуж за отставного гвардейского казака и принимали на кухне своих оказавшихся в столице земляков. Под одной крышей сосуществовали две цивилизации – как в «Плодах просвещения» Льва Толстого.
Лакировка галош на резиновой мануфактуре «Треугольник». 1910
Когда произошла революция, слуги пошли против хозяев. Как вспоминал в «Других берегах» Владимир Набоков о семейном особняке на Большой Морской, «я там родился – в последней (если считать по направлению к площади, против нумерного течения) комнате, на втором этаже – там, где был тайничок с материнскими драгоценностями: швейцар Устин лично повел к нему восставший народ через все комнаты в ноябре 1917 года».
Low middle[1]
Перед революцией Петербург – самый грамотный город России. Это не случайно. Столица (как и страна в целом) испытывала огромную потребность в сколько-нибудь образованных людях. Станочник должен уметь читать чертеж, половой и приказчик в лавке – считать деньги. Грамотность стала необходимым условием для профессионального и социального роста, от нее напрямую зависел жизненный уровень и размер заработка.
В результате грамотность городского населения стремительно росла.
Однако не будем забывать, что население столицы состояло в значительной степени из крестьян-мигрантов. Каждый год десятки тысяч новоселов прибывали в столицу, и хотя многие из них представляли такие относительно грамотные регионы, как Верхнее Поволжье, были и те, кто приехал из западных губерний – Витебской, Смоленской, Псковской, где писать и читать умело меньше половины населения.
Дом призрения малолетних бедных Императорского человеколюбивого общества. Воспитанники на уроке. Санкт-Петербург. 1900-е
В 1902 году соотношение между грамотными и неграмотными коренными жителями и приезжими выглядело так:
И Городская дума, и сами обыватели понимали необходимость начального образования. В начальной школе преподавали Закон Божий, церковное пение, чтение, письмо, начала арифметики, историю церкви и отечества.
В 1901 году в 712 начальных училищах обучалось 53,2 тыс. учащихся, в том числе 26,3 тыс. мальчиков и 26,9 тыс. девочек. К 1 января 1911 года всех начальных школ – и городских, и частных – было в Петербурге 1068. Школьным образованием было охвачено 80 % детей от 8 до 11 лет. В результате более 90 % подростков были грамотны. Если бы не постоянный приток мигрантов, молодой Петербург состоял бы поголовно из тех, кто получил хотя бы начальное образование.
При этом следует учесть, что начальные школы – замкнутая система. Общее среднее образование большинству петербуржцев было не по карману – обучение в казенном реальном училище или в гимназии стоило 50–100 руб. в год, а в частном – 100–250 руб.; средний годовой заработок петербургского фабричного рабочего составлял в 1914 году 355 руб.
Начальная школа – бесплатна, но ее выпускник не имел права автоматически продолжить обучение в среднем учебном заведении. Те, кто учились в городских училищах (как правило, четырехклассных), и питомцы гимназий, реальных и коммерческих училищ – не пересекающиеся множества.
Дореволюционная Россия не знала вечерних средних школ или, тем более, рабфаков. Похожую функцию осуществляло свыше 200 низших и средних профессиональных школ и курсов (около 20 тыс. учащихся): торговые, фельдшерские и акушерские школы, общины сестер милосердия, бухгалтерские и чертежные курсы, полковые школы (готовили унтер-офицеров), учительские семинарии и т. д.
Переход от положения «синего воротничка» к «белому» и дальнейшая карьера зависели в Петербурге не от способностей и талантов, а, скорее, от формальных результатов – наличия аттестата зрелости и диплома о высшем образовании. В результате появилась масса поверхностно образованных людей, без особых жизненных перспектив. Фельдшер никогда не станет врачом, техник или чертежник – инженером, рабочий – мастером.
Эти люди (десятки, а может быть, и сотни тысяч) читали «Петербургский листок» и газету «Копейка», исправно посещали кинематограф, ходили в Народный дом слушать Шаляпина, интересовались итогами чемпионата по цирковой борьбе и результатами расследования сенсационных преступлений. Они были читателями Максима Горького, Демьяна Бедного, Николая Брешко-Брешковского. Они с завистью и негодованием разглядывали витрины шикарных магазинов и ресторанов Большой Морской, понимая, что это не для них, работающих день и ночь, а для презренных щеголей, врагов труда.
Занятия в школе нянь Воспитательного дома. 1913
Именно они голосовали за социал-демократов и трудовиков, читали «Правду» и «Луч», становились нелегалами и бомбистами. Эта среда не была однородна: это и Сергей Есенин, и вожди балтийских матросов Анатолий Железняков, Павел Дыбенко, и важные петроградские чекисты Николай Комаров и Александр Скороходов. Это именно те, кто стал полковыми и батальонными комиссарами, председателями ревтрибуналов, секретарями райкомов. Недаром, американский историк Сэм Рамер называл Октябрьскую революцию «революцией фельдшеров». Да, ее движущей силой стали именно представители нижнего среднего класса: Никиты Хрущевы, Василии Чапаевы, Лазари Кагановичи.
Это были люди никак или почти не соприкасавшиеся с, что называется, настоящей интеллигенцией. Для них профессура, адвокаты, даже студенты были, прежде всего, баре, белоручки, бездельники. Их ослепляло чувство социальной неполноценности и ощущение социальной несправедливости.
Интеллигенция
Как писал Петр Струве, «идейной формой русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства и враждебность к нему». Разночинный Петербург ненавидел самодержавие и скорбел о бедствиях народных.
Источником пополнения интеллигенции и, одновременно, ее идейным авангардом служило студенчество. В Петербурге располагалась примерно треть всех высших учебных заведений страны. В 1914 году в столице действовало 47 государственных, частных и общественных мужских, женских и смешанных высших учебных заведений, то есть в городе одновременно жило примерно 30 тысяч студентов и курсисток.
Подавляющая часть студенчества, словами Василия Розанова, принадлежала своеобразной субкультуре интеллигентского казачества. В общем укладе русской действительности они жили каким-то островом Хортицей, со своим особым бытом, особыми нравами. В большинстве своем петербургские студенты приезжали из провинции и в городе поначалу не знали никого, кроме членов своего землячества, выпускников той же гимназии, уже поступивших в петербургские вузы. Они помогали товарищу найти приличную, дешевую комнату поближе к институту; находили ему приработок (как правило, уроки), снабжали учебниками. Постепенно появлялись приятели из других городов, сокурсники. У них были свои земляки – студенты и курсистки. В этом кругу в основном и вращался молодой человек, получавший высшее образование.
Духовной близости с профессорами и приват-доцентами не существовало, чисто формальные отношения: основная форма общения – выслушивание лекции и сдача экзаменов. Редко у кого появлялись петербургские приятели, которые вводили в свой домашний круг. С гимназического прошлого юноши и девушки привыкли ненавидеть деспотический режим, мучивший их латынью и греческим. Главное в студенческой жизни – сходки, забастовки, споры между эсерами, эсдеками и анархистами. В студенческих комнатах – портреты кумиров: Софьи Перовской, Андрея Желябова, Ивана Каляева, Егора Сазонова. В верности идеалам убеждают и любимые авторы – Александр Куприн, Леонид Андреев, Максим Горький.
Студенты на митинге у здания университета. 1905
Конечно, бывали и исключения. Существовали так называемые «белоподкладочники» – настроенные на будущую карьеру посетители ресторанов и загородных садов, кумиры купеческих дочерей и белошвеек. Росло число «декадентов», уходящих от народнических и марксистских догм в «новое» искусство, религию, мистику. Но основная масса оставалась «интеллигентным казачеством».
Как писал Александр Изгоев, «выходя из этой своеобразной младенческой культуры, русский интеллигент ни в какую другую культуру не попадает и остается как бы в пустом пространстве. Для народа он – все-таки “барин”, а жить студенческой жизнью и после университета для огромного большинства образованных людей, конечно, невозможно. При свете этого идеала всякие заботы об устройстве своей личной жизни, об исполнении взятого на себя частного и общественного дела, о выработке реальных норм для своих отношений к окружающим – провозглашаются делом буржуазным. Человек живет, женится, плодит детей – что поделать! – это неизбежная, но маленькая частность, которая, однако, не должна отклонять от основной задачи».
Интеллигенция была обречена на положение чеховских «Ионычей», потому что, будучи горячо заинтересованной политикой, не могла играть никакой роли в управлении государственной машиной. Монархист и консерватор Виктор Розанов писал о своем идейном противнике Николае Чернышевском: «Не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти “энергий” и “работников”, государственный механизм не воспользовался этой “паровой машиной” или, вернее, “электрическим двигателем” – непостижимо. Я бы тем не менее как лицо и энергию поставил его не только во главе министерства, но во главе системы министерств, дав роль Сперанского и “незыблемость” Аракчеева… Такие лица рождаются веками; и бросить его в снег и глушь, в ели и болото… это… это… черт знает что такое».
Со времен Александра II, сломавшего жизнь Чернышевскому, мало что изменилось. Правительство не замечало ни таких умеренных оппозиционеров, как Василий Маклаков, Андрей Шингарев, Александр Гучков, ни «властителей дум» – от Антона Чехова до Александра Блока. Для самых ярких и образованных допуск в «сферы» был закрыт напрочь. Станиславского не приглашали ставить в Императорские театры, Куприн не читал «Белого пуделя» цесаревичу Алексею; трудно представить себе министра, советующегося с Николаем Бердяевым или даже Иваном Ильиным.
Большинство выпускников высших учебных заведений служили в государственных учреждениях: профессора, приват-доценты, гимназические учителя, министерские чиновники, городские врачи. Работодателей они, как правило, презирали: формализм, поиски «духовных скреп», чинопочитание, наушничество.
После 1905 года, возникновения Государственной думы, относительной свободы печати и многопартийности, произошла некоторая канализация интеллигентского протеста. То, о чем раньше открыто толковали только на студенческой вечеринке или в профессорской гостиной, теперь можно было услышать с парламентской трибуны из уст Павла Милюкова, Александра Керенского, Николая Чхеидзе.
Общее неприятие власти осталось, но политическое и эстетическое резко размежевалось. Две разные группы интеллигенции – старая, верная «заветам» Чернышевского и Некрасова, и новая – практически не пересекались. Читатели горьковского романа «Мать», «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева и даже бунинского «Захара Воробьева» знать не хотели подписчиков «Аполлона», «Весов», «Золотого руна». Поклонники Мандельштама, Маяковского, Ахматовой, даже Блока, не ходили в Александринский театр или на выставку передвижников.