Глава шестая
В ту пору, когда Акинфий плыл с работными людьми по Каме, из дикой степи в Тулу пришла весна. Расцвели розовым цветом яблони, загудели пчелы, ветер приносил из садов томящие, сладкие запахи. Буйно прошумела первая гроза, отгремел гром, по оврагам с гомоном стекали обильные воды, хорошо пахло тополем. Из-за омытых садов вечерами вставал ущербленный месяц, и тогда все – городище, сады, поля – одевалось зеленоватой дымкой. В чаще черемухи сладко пел соловей.
Никита, высокий, чернобровый, выходил на крыльцо и, зорко оглядывая весеннюю благодать, радовался:
– Ин, какая плодоносная весна ноне идет. Земля и бабы богато рожать будут!
Из земли обильно лезли злаки. Глядя на их буйный разгул, кузнец ощущал свою душевную и телесную мощь. Дики и дремучи были окружающие Тулу леса, бурливы реки, и в сердце Никиты поднималось молодое и тревожное. Разглядывая широкую спину снохи, он думал:
«Напрасно Акинфка не взял бабу с собой. Весна-то, она, брат, эге-ге! Яр-хмель!»
Кузнец подолгу ходил по полям, тянуло к себе извечное, мужицкое, и, надышавшись всласть весенним запахом, шел в кузню и мимоходом брался за молот. И тогда под молотом звонко гудела наковальня и огненным ураганом сыпались искры…
В эти дни по согретому солнцем пыльному тракту вместе с южными ветрами в Тулу пришла бравая румяная монашка. Во взгляде чернобровой девки было много лукавства. Ходила она по дворам и собирала на построение Божьего храма.
Монашка долго стояла в дверях кузницы – дивилась работе кузнецов. Сенька Сокол – высокий, плечистый, с золотистой бородкой – бил молотом крепко и лихо пел песни. Монашка брякнула медной кружкой для сбора милостыни, поклонилась, певучим голосом попросила:
– Милостивцы, подайте на построение храма.
Сокол вскинул быстрые глаза и опустил молот. Монашка потупилась. «Ай да краса-девка!» – ахнул про себя молотобоец. Старый коваль дед Поруха, хромоногий, с приплюснутым носом, шагнул к монашке, взмахнул черными от сажи руками.
– Кш… кш… Кто ты и отколь мы деньги тебе возьмем? – Он загляделся на монашку. – Эй, молодка, иди в наш монастырь, у нас много холостых…
Монашка смиренно перенесла обиду. Сеньку охватило непонятное томление; он не мог оторвать глаз от черноглазой побирушки. Дед Поруха сметил это и пошутил над парнем: «Кот Евстафий покаялся, постригся, посхимился, а все мышей во сне видит».
Сокол зло бросил молот наземь.
– Что к прохожему человеку пристал? – сказал он сердито, шагнул вперед и, вынув из кармана портов алтын, подал монашке.
Монашка протянула руку, щеки зарделись. И тут взгляды их встретились. На сердце парня стало сладко и тоскливо. У монашки задрожали руки, когда брала алтын.
Сборщица ушла, но весь день Сеньке мерещился ее взгляд; чтобы забыться, он нажимал на работу, звонко пело железо под его тяжелым молотом. В горнах плясало синеватое пламя; раздувая сыромятные мехи, дед Поруха думал:
«Ишь, растревожила монашка парня. В такие годы кровь нежданно закипает…»
Монашка прошла в демидовские хоромы и там на кухне столкнулась с молодой хозяйкой. Дунька в цветном сарафанчике, лицо потное, проворно шаркала в печке ухватами – мелькали только локти молодайки. Крепка и румяна Дунька; монашка загляделась на нее.
Женка поставила кочергу в угол:
– Ты што, явленная?
Монашка учтиво поклонилась:
– На построение Божьего храма…
Молодайка зорко оглядела монашку с головы до пят, обрадовалась:
– Эх и здоровущая девка ты! Только и работать такой! Оставайся у нас, полы в чуланах вымоешь, – на построение и без тебя соберут.
Чернорясница молчала, на сытых щеках играл густой румянец. Взглянув на ее мохнатые ресницы, Дунька взяла ее за руку:
– Пойдем, покормлю…
Разостлала на столе скатерку, принесла две большие деревянные миски да ложки. Налила горячих щей с бараниной и сама уселась за столешницу. Обе крепкие, здоровые, навалившись на стол, с усердием уписывали щи. Лица обеих блестели от пота; молча переглядывались: радовались женской красе.
«Есть добра и в работе будет добра», – прикидывала про себя Дунька.
Монашка порылась в котомке, достала дорожную сулею, лукаво улыбнулась хозяйке:
– Пригубляешь?
Дунька оглянулась, прислушалась, – на улице ребята с криком гоняли голубей. Тряхнула головой:
– Давай, што ли!
Бабы добро выпили. Хозяйка сладко прищурила пьяненькие глаза и наставляла гостью:
– В чуланах работных лавки мой, нары мой, тараканье повыгоняй…
Дунька крутнула головой, повела плечом.
– У нас ребята крепкие, могутные. Ну, заглядывайся… Окроме одного, чуешь? – Глаза молодки позеленели, брови сдвинулись. – Никто он мне, а берегу… Чуешь?
Монашка вспомнила ладного молотобойца с золотистой бородкой и тяжело вздохнула:
– Никто как Бог и Святая Богородица…
Хозяйка и монашка всхрапнули в подклети – отдышались от хмельного. Дунька первая спохватилась:
– Ахти, лихонько! Батько скоро с засеки наедет, а у меня ништо не приспело…
Разбудила монашку, свела ее в рабочие чуланы. В них было темно, душно, под столом в пыли копалась курица. Монашка подоткнула темную рясу и принялась за работу…
В хозяйской горнице на божнице стояла медная кружка сборщицы.
Уходя на работу, монашка покрестилась и поставила ее там:
– Пусть Спас и святой Микола поберегут добро божье…
Алчная Дунька, проводив гостью, вскочила на лавку и потянулась к церковной кружке.
В ней брякали одни лишь черепочки: хитрая монашка все алтыны давным-давно повытягивала…
Сенька Сокол пришел из кузни и увидел: вальяжная чернобровая монашка, подоткнув ряску, скребла ножом лавки, терла их мочалом. В серой полутьме поблескивали белые бабьи икры. Сокол отвернулся, но погодя не стерпел, опять глянул и встретился с лукавыми глазами монашки.
Нетерпение охватило Сеньку, руки не слушались, – отяжелел весь. К чуланам шумно возвращался работный народ.
Парень сказал ей:
– Не смущай…
Монашка подоткнула выбившиеся волосы под черную скуфейку. В светце вспыхнуло пламя; Сенька не мог оторвать глаз от ее лица.
– А ты не гляди. – Монашка выпрямилась; стройна, пригожа. В глазах – жар.
– Не могу. – Он двинулся к ней, раскинул руки. Пламя в светце заколебалось и, зашипев, угасло.
– Ой, што ты! Народ идет…
– Пусть, – прохрипел Сенька и стал впотьмах ловить монашку. На пути попадались скамьи, стол, нары: все ненароком само под руку лезло.
В раскрытую дверь, ухмыляясь, глядел рогатый месяц…
После объезда рудников и углежогов возвратился Никита. Заметив чистоту в рабочих чуланах, остался недовольным:
– Ты пошто, Авдотья, разоряться удумала? Жили и без того кабальные до сих пор.
– В чистоте, батя, работается спорее, в чистоте и боров жир скорее нагуливает.
Никита помолчал, подергал бороду и ухмыльнулся:
– Пожалуй, то правда…
Работные люди поднимались на работу со вторыми кочетами, в небе еще блестел серп месяца. Того, кто опаздывал вскочить с нар, нарядчики поднимали батогами. В чуланах, где ютились кабальные, было тесно, душно от пропотевшей одежонки и онуч. В пазах стен, в укромных углах бродили усатые тараканы, а в ночь на усталое тело ополчались клопы. Еще того хуже было в семейных чуланах, где в грязи копошились ребятишки, а под нарами хрюкали свиньи, – негде было скотину держать. Кормежка была скудная и постная, от нее только брюхо пучило, а силы не прибывало.
Посреди двора перед рабочими чуланами стояли козлы, к ним привязывали провинившихся, снимали портки и били лозой. При демидовской конторе содержался кат – здоровенный мужик, вид у ката разбойный, борода до глазниц, лохматая и, как медь, рыжая. Глаза – нелюдимые. На ногах палача скрипели яловые сапоги на подковах. Мордастый, хмурый, ходил он с батогом по заводскому двору и поджидал случая. Ведал он кладовыми да подвалами, где томились беглые. Всякому, кто бегал, на шею набивали рогатки и сажали на цепь.
Весна стояла солнечная, а кат ходил мрачный: жгуче ненавидел он молотобойца Сеньку Сокола. В минуты безделья кат приходил в кузницу, морщился:
– Скоро ты отпоешь свои погудки? Пошто поешь?
Медвежьи глазки ката зло глядели на Сеньку.
Сокол жил легко, беспечально; тряхнул кудрями, грохнул молотом:
– Я, добрый молодец, без коз, без овец, была бы песенка.
Кат насупился:
– Я все поджидаю, когда ты, сатана, заворуешься. Больно руки на тебя чешутся. Ух ты!
Кат широкими плечами заслонял Сеньке солнце, тот, держа в ручнике накаленную пластинку, шел на палача:
– Уходи, сожгу. Не заслоняй солнца, одно оно только и осталось у кабального.
Ворча, недовольный кат тяжелым шагом уходил из кузницы…
На хозяина Никиту кат смотрел покорно, по-песьи. Демидов вразумлял ката:
– Зри, добро зри за хозяйский хлеб. Кто из крестьянишек явится в дело непослушным и ленивцем, смотря по вине, смиряй батогами, плетьми и железами.
– Чую, хозяин. Сполняю то, – волосатые жилистые руки ката сжимали плеть, и Никита, поглядывая на заплечного, думал: «Силен, стервец!»
Демидов зорко доглядывал свое поместье. Все шло гладко, богато, во всем обретался свой смысл.
Акинфка добрался до Каменного Пояса и написал оттуда батьке: «Край громаднющий, руд много – грабастай только. Заело безлюдье. За народом по дорогам гоняюсь. Из Устюга, Сольвычегодска, Ветлуги да Костромы народишко бегит от хлебной скудости, от пожарного разоренья да барского гнета, а я перенимаю тех людишек и к работе ставлю. Хоромы, родитель, я возвожу знатные. Крепость…»
– Добро помышляет, того лучше старается, – хвалил батя Акинфку. – Поспешать надо. Хоромы ставит; ум хорошо, два лучше. Съездить да похозяйничать надо самому…
Задумал Демидов податься в дальнюю дорогу, на Каменный Пояс.
За Тулицей на посаде постукивал колотушкой ночной сторож, оглядывая амбары; кое-как в избах светились поздние огни. В садах и в хмельниках – густая тьма.
Ярыжка Кобылка, к делу не присталый, все доглядел. Дунька покормила его, он разомлел от сытости и брякнул:
– Монашка пришлая парня мутит. Сам видел Сеньку в хмельнике. Ей-бог…
Ярыжка торопливо перекрестился на иконы:
– Вот те крест, не хмель, поганые, чать, по ночам собирают.
Дунька прикрикнула зло:
– Брешешь, варнак! Скажу кату, прикусишь язык…
Кобылка рот ладошкой прикрыл, хитрые глаза закатил под лоб:
– Я – молчок…
На молодкиной душе стало тоскливо. Помрачнела, подобралась, на лицо легли тени. В полдень сбегала в хмельник, поглядела. Верно: покрушены тычинки, примята зелень; земля притоптана…
– Добро, греховодница, так слово держишь!
Позвала Дунька крепостных ковалей, приказала им:
– В хмельник каждую ночь жалуют воры, потоптали все. Поймать надо!
– Поймаем. – Кузнецы переглянулись.
Звезды загорелись ярче, огни на посаде погасли. Заречный ветер шелестел листвой…
Кузнецы сцапали в хмельнике Сеньку и монашку. Молотобоец попросил кузнеца, чернобородого кержака:
– Меня держите, а девку отпустите.
– Не могим, – в один голос отозвались кузнецы, – кат засекет…
Сеньку Сокола закрыли на запор в предбаннике, а монашку на приговор повели. Дунька вышла с фонарем, поставила его на землю, присела на колоду и, опустив голову, долго молчала. Кузнецы крепко держали монашку. Наконец хозяйка тряхнула головой, подняла глаза на соперницу:
– Был грех?
Монашка гневно сверкнула глазами, темные волосы раскинулись по плечам, – скуфейку утеряла в хмельнике.
– Нет, – ответила твердо.
– Любишь? – спросила Дунька.
– Полюбила парня, – опустила голову монашка.
– Так, – задохнулась от ярости Дунька, глаза налились кровью. – Чужого человека в грех вводишь. Сатана! Сечь! Стрекавой[9] сечь!
Кузнецы не шелохнулись.
– Так то ж баба…
– Сечь! – неумолимо надвинулась Дунька, – а то быть вам битыми… Кликну ката…
Монашку опрокинули наземь, нарвали пук крапивы…
Ошельмованную, посеченную девку вытолкали за ворота. Она, пошатываясь, слепо пошла по слободской улице.
Сеньку два дня морили голодом. О деле дознался Никита.
– Ты пошто людей казнишь? – грозно поглядел он на сноху. – Что за управщица?
Свекровь тут же подоспела:
– Отец, а ведомо тебе, что Авдотья духовное лицо стрекавой посекла?.. Поди, опять пожалуется дьяку Утенкову – беда будет.
Высокий лоб Никиты нежданно разгладился, глаза повеселели:
– Ой, любо, что посекли бездельницу. Пусть работает, а не меж дворов шатается. А Сеньку Сокола выпусти: фузеи ладим – работы много…
Вечером Дунька пришла в предбанник. Парень сидел на лавке, опустив голову. Он не встал, не поглядел на хозяйку; горячая ревность жгла молодкину кровь, а сердце тянулось к греховоднику, изголодалось оно без ласки, без теплого слова.
Дунька шагнула и остановилась перед кузнецом:
– Встань!
Сенька поднялся с лавки.
– Ты что же это, честный человек, затеял?
Сенька поднял глаза на молодку, они синели, как небо в погожий день. Руки кузнеца дрожали.
– Что ж поделать? Не удержаться было, кровь у меня горячая, любить хочется. Молод я, хозяйка.
Дунька дышала жарко, и тепло это передалось кузнецу. Он подошел ближе.
– Неужто среди своих не нашел, кого любить? – Голос молодки обмяк, в ушах стоял звон. Казалось ей, что земля в предбаннике закружилась.
– Кого же? – Они взглянули друг на друга проникновенно, долго. Сенька по глазам молодки узнал ее тайну…
Ярыжка на бане вязал веники: любил Никита пар да хлестанье мягкой березкой. Нарезанные ветки Кобылка вязал в пучки и подвешивал для сушки под крышу. Он услышал говор, припал к лазу, опустил голову в предбанник.
Дунька стояла сильная, горячая и, откинув голову, любовалась Сенькой.
Ярыжка вороватым глазом посматривал и недовольно думал:
«Что же они, окаянцы, не целуются!..»
За проворство в работе по настоянию Дуньки Сеньку Сокола перевели в приказчики. Покатилась жизнь проворного парня сытно и гладко. Раздобрел Сенька, песни стали звонче. Никита Демидов учил подручного:
– Всем берешь, парень. И силой и сметкой; одно худо: рука у тебя на битье легкая, крови боишься. Бить надо добро, с оттяжкой, так, чтобы шкура с тела лезла. Вот оно как! Дурость из человека вышибай – легче в работе будет.
– На человека, Демидыч, у меня рука не поднимается! – признался Сокол.
– А ты бей, лень из нерадивого работника выколачивай, – настаивал на своем Никита.
Сокол сопровождал хозяина на курени – там шел пожог угля. В лесу в землянках маялся народ. Кабальные мужики рубили лесины, складывали в кучи для жжения. Пожог угля требовал терпенья. За каждую провинность приказчики и подрядчики били работных батожьем и кнутьями. Раны от грязи червивели, подолгу не заживали. Наемшикам-углежогам платили в день пять копеек, из них взимали за кормежку. Голодные, измаянные каторгой работники дерзили. Люди изнемогали, изорвались, почернели от угля.
– Ну, лешаки, как жизнь? Много угля напасли? – Никита сидел на коне крепко, прямо. Губы сжаты, лоб нахмурен.
У дымящейся кучи, крытой дерном, стояли двое; у одного железная рогатка на шее: провинился. Глядя на хозяина волком, он бойко ответил:
– Хороша тут в лесу жизнь: живем мы не скудно, покупаем хлеб попудно, душу не морим, ничего не варим.
В дерзких словах углежога звучала насмешка. Демидов накрутил на руку повод, конь перебрал копытами. Хозяин сухо спросил:
– Аль одной рогатки мало?
Второй хмуро надвинул на глаза колпак:
– Не привыкать нам, хозяин. Тот тужи, у кого ременны гужи, а у нас мочальны – мы стерпим.
На лесинах каркало воронье; лесины раскачались; ветер приносил приятный запах дымка. У пня, покрывшивь рогожей, лежал больной мужик; глаза его были воспалены; он с ненавистью поглядел на заводчика. Демидов со строгим лицом проехал мимо. На просеках работники дерном обкладывали поленья: готовили к пожогу.