– А ежели кто не станет целовать?
– Значит, тот человек – изменник царю. И пробудет здесь до вечерен… А тамо…
– Тамо?..
– Уж как воля будет осударева… Вечером – видно станет!
– Так, так… Да не запугаете вы меня! Бояр не мало в покоях царских. Им – здесь же идти… Я скажу им… Вот мы и покалякаем… Гляди, еще не то будет!..
– Разумеем. Да и ты не грози, осударь! Ведомо нам и царю, как народ сманивал с государыней-старицей, со княгиней с матушкой, стало быть, твоею… И в сей час, гляди, она алтыны раздаривает да гривны тяжелые. Только на все – отводы отведены у нас! Бояр крест целовать поведут, да лишь иным путем-дорогою… Понял?
Словно затравленный зверь, огляделся Владимир.
В глубине переходов он увидел еще много таких же, истуканообразных, зорких, сторожких азиатов – часовых.
– Слышь, князь, не пустишь ты меня, – я на голос крикну! Челядь тута моя у крыльца. Умирать, так не даром отдать себя, слышь?..
И князь поспешно обнажил меч, опасаясь, чтобы при всех боярах черкес снова не сжал ему руки своими железными пальцами. Но тот стоял спокойно, ожидая повелений Саина.
Саин-Булат выхватил быстро из-за пояса большую восточную пистоль – и стоял наготове, целясь прямо в лоб князю Старицкому. А Воротынский насмешливо произнес:
– Челядь-то вся заранее убрана твоя, княже. Сказано ей было: «Князь Володимир к другим воротам пройтить велел, тамо его дожидаться!» Пошли, поверили люди… Стоят-дожидаются…
От приступа бессильной ярости что-то словно заклокотало в груди у Владимира.
Бросив меч, он выкрикнул, задыхаясь от злобы:
– Предатели!.. Ну, ведите меня!.. Ничего, видно, не поделаешь! Приходится пащенку двухнедельному трон уступить прародительский, крест на верность целовать!
Как приговоренный к смертной казни, пошел за Воротынским Владимир, принял присягу, подписал клятвенное обещание: «Служить верою и правдою царевичу Димитрию, прямому, единственному наследнику Московского государства и всея Руси».
А в горнице, смежной с опочивальней царя, – иная сцена разыгралась почти в этот самый миг.
Не успел еще шагнуть за порог раздраженный князь Владимир, как выступил вперед протопоп Сильвестр, находя, что теперь самое время поднять ему свой властный голос.
– Мужи буи! – громко отчеканил он. – Как смеете претити брату – болящего брата видети? Пошто вы к государю князя Володимира не пущаете? Он государю добра хощет не поменей вашего!
– Да вестимо! – сильно подхватили бунтовщики-владимировцы. – Виданное ль то дело?! Брата государева – так страмити! Кары мало за это! Чего ж нам ждать, коли с князем так?!
– А все Захарьиных штуки! – завел по-старому Турунтай-Пронский.
– Ни при чем тут Захарьины! – вступился Мстиславский, оставшийся в покое, когда Воротынский поспешил за Владимиром. – На чем мы государю и сыну его, царевичу Димитрию, крест целовали и правду дали, по тому и творим!
– Так оно и для государства крепче! – добавил дружка царский, боярин Михаил Яковлевич Морозов.
– Царство? Нешто вы об царстве помышляете? Вон ваши все цари: Захарьины!.. Так не бывать тому! – крикнул кто-то из толпы бунтующих бояр. – Убить их скорее, чем царство отдать им на волю!..
Кой у кого из бояр да князей засверкали в руках ножи, принесенные потихоньку под полою.
Сразу защитники царя шарахнулись к спальне Ивановой, захлопнули дверь накрепко, словно опасаясь, чтобы безумцы туда не кинулись.
Серебряный, Курбский и другие с ними – обнажили мечи, которые им разрешалось носить даже во дворце, как начальникам стражи царской. Оба Захарьина, бывшие здесь же, напуганные, смертельно бледные, кинулись в опочивальню, словно под защиту к больному царю.
Крики, брань, проклятия звучали в соседней горнице. Сталь мечей, задевающих друг за друга, жалобно звенела.
А Захарьины испуганно шепчут:
– Плохо дело, государь! Уж не отказаться ли нам с тобою ото всего? Пусть наследником объявят хоша и князь Володимира! Не то, гляди! Тебя и нас тут же прикончат, жисти лишат!
Но, против ожиданий, Иван остался сравнительно спокоен. За ночь он окреп. А исхода бурной, дикой сцены, происходящей в трех шагах от него, – очевидно, не опасался. И недаром!
– Э-э-эх вы, малодухи! Чего испужались вы, Захарьины?! – заговорил с укором царь. – Али чаете, что когда-либо бояре пощаду вам дадут? Как-никак – первые вы от них мертвецами будете! Так уж лучше – крови своей не щадите, обороняйте сына мово да жену мою, сестру вашу, коли я умру… Энти дьяволы и младенца не пощадят, царевича! Ну да еще поглядим!
И царь стал прислушиваться. Растет и растет шум рядом в горнице. Вдруг раздался голос Висковатого.
– Дверь раскрой, Данило. Послушать желаю, што толкует дьяк? – приказал Иван.
Дверь распахнулась, и в опочивальне услыхали, как Висковатов, не дремавший эти полчаса, вошел и громко закричал, стараясь образумить спорящих:
– Тише, бояре! Слышьте, што скажу! Вот до чего пря ваша довела Москву… Бяда близко… Слышьте, говорю!..
Крики и брань сразу затихли.
– Што тамо брешешь? Кака беда? Выкладывай!..
– А вон, гляньте: цидульку я перехватил… По новогородцы да по псковичи нынче послано… Сызнова почнется мятеж и разруха государству великая!
– Врешь! Кто посылал? Как узнал? – раздались тревожные голоса из обоих враждебных станов боярских.
– А вот поведаю… Сейчас, как это присягнул князь Володимир…
– Князь присягнул?! – словно из единой груди вырвалось сразу у всех.
– Слава тебе, Христе, Боже наш! – широко перекрестился Иван, приподымаясь на подушках.
– А то как же! Вот и запись его присяжная!.. – показал предусмотрительный дьяк. – И печати вдовы честной, матушки-княгини Старицкой тута ж привешены… Вот оне! Только, стало быть, князь крест поцеловал, запись подмахнул, я и шасть к княгине Евфросинье… Близехонько тута… Пошел да провожатых взял поболе. Пришли мы, а вороты-то заперты. Ну, долго ль ворота сломать? Вошли во двор, честь честью… «Где княгиня?» – «На богомолье, сказывают, поехала осударыня!..» Эко не ко времени, думаю… Не поверилось мне. Пошарили – нашли государыню… В клети под перинами крылась, там быть изволила…
Невольный смешок пробежал по боярским лицам, выражающим глубокое внимание.
– Ну, вытащили мы почетную старицу, показал я княгине, што сынок ейный, князь Володимир, подписан же… И ее заставили любехонько печати приложить! С трудом превеликим! И тута ж, по пути, попался в руки столбчик мне, вон энтот самый! Зовет новгородцев да псковичей честная вдова себе на подмогу. Ну да незваным гостям – и от ворот поворот… Уйдут несолоно хлебавши!
– Да как же ты понудил княгиню?.. Как князь подпись дал? – раздались голоса.
– А вот они, мои помощники! – указывая на раскрытую дверь, скромно произнес Висковатый.
За дверью стояла грозная толпа стражников-азиатов под начальством того же царевича Саина. Владимира после присяги выпустили, и он кинулся домой, а черкесы, сторожившие его, соединились с теми, которые ходили к Евфросинье, и все они теперь явились перед глазами бунтующих бояр, как немая, но неотразимая угроза.
Мертвое молчание воцарилось в покое.
Тогда из-за раскрытых дверей опочивальни прозвучал слабый голос царя.
– Что, бояре, дождались? Кто на мятеж подбивал – первый отступился от дела… Баба старая, злая, полоумная – зверей жадных, новгородцев, наших недругов кровных, на Москву кличет, междоусобицу завести норовит! Давно христиане православные не резали друг друга, брат на брата с ножом не вставал?! Вот куды мятеж-то ведет!
– Повинны, осударь, перед тобой! – раздались подавленные голоса. – Не вели казнить!.. Помилуй рабов своих!
И до земли склонились бояре непокорной головой, кланяясь в сторону, откуда слышен был голос царя.
– Дьяк, поди сюды! – раздался снова голос.
Висковатый снова вошел в опочивальню и скоро вернулся назад к боярам, стоящим в томительном ожидании, с пересохшими губами и бледными лицами.
– Не сердчает осударь… Крест целовать идти приказал в Передней Избе… Истомно ему от многих речей и споров ваших… Вот и крест святой с мощами соизволил… На ём присягать станете. Идите, бояре!..
Бояре, отдав еще поклон по направлению опочивальни, двинулись прочь большою, молчаливою гурьбой.
– Тобе, князь Иван Мстиславский, да тобе, князь Володимир Воротынский, указал осударь при том крестном целованье стояти и подпис обирать!..
– Благодарим на чести, осударь! – с поклоном обратились к незримому для них царю оба князя. И вслед за всеми – поспешили в Избу, где сейчас же присяга началась.
– Ишь, – не утерпел князь Иван Иваныч Пронский-Турунтай, чтобы не уязвить Воротынского, – ишь какой присяжник у царя выискался! Ты бы помнил, што сам и с отцом-то твоим – апосля кончины великого князя Василея Иваныча – первейшие воры да изменники вы, Воротынские, объявилися…
– Ой ли! – презрительно улыбаясь, ответил гордый своим превосходством Воротынский. – Ты вон про что помянул?! Эко диво какое вышло нонеча? Я – изменник, да привожу тебя к крестному целованию, штобы ты верой и правдой служил осударю нашему и сыну его, Димитрию-царевичу… А ты прям и чист, слышно… А государям обоим креста стоишь не целуешь! Служить им не хошь, видно? Кату базарному послужишь, миленький, как буде батогами стегать тебя!..
Зверем поглядел на обидчика Турунтай, ничего не ответил и быстро двинулся к аналою; крест поцеловал и подписал вторично сугубую присягу на службу царю Ивану и сыну, первенцу его, Димитрию-царевичу.
Глава II. Год 7061(1553)
После ранней и дружной весны настало раннее, ясное лето. Миновала болезнь молодого царя, которого уже не чаяли видеть живым. С того самого дня, когда непокорные бояре, во главе с князем Владимиром, волей-неволей приняли присягу на верность церевичу Димитрию, Иван словно ожил духом, успокоился; заснул тогда мертвым сном и спал почти сутки.
– Ну, теперь царь спасен! – радостно заявлял Схарья братьям царицы и ей самой, когда она неотложно пожелала видеть лекаря.
И он не ошибся. Но выздоровление Ивана шло очень медленно. Какая-то непомерная слабость оковывала не только тело его, но и волю, и мысли, что выражалось тысячью причуд и прихотей. Зато порою, когда царь держал в руке ложку или ручное зеркало, в которое гляделся, чтобы узнать, как исхудало его лицо, – стоило тогда кому-нибудь из окружающих, шутки ради, сказать:
– Брось, государь! Ну, стоит ли держать?!
И он ронял то, что держал в руке…
Но такая внешняя слабость недолго отражалась на душевной жизни, на желаниях и на порывах Ивана.
Еще в первые дни, радуясь чудесному избавленью от смертельного недуга, согретый ласкою вешних теплых лучей и свежего ветра, который врывался в раскрытое окно царского покоя, освежая здесь спертый, тяжелый воздух, от всего этого Иван чувствовал себя счастливым, довольным, готов был простить и забыть тот тяжелый кошмар, каким являлись в его памяти три дня волнений боярских перед принятием присяги Димитрию.
Но такое доброе, радостное настроение недолго владело душой Ивана. Шуревья царевы – Захарьины – решили, что «надо ковать железо, пока горячо»… Враги-бояре выдали себя с головой; надо было погубить их окончательно в глазах царя.
Правда, спохватились быстро строптивые вельможи и такой же раболепной, густой толпой окружили выздоравливающего Ивана, как недавно стояли перед дверьми его спальни угрожающей стеной. Иван неожиданно словно из мертвых воскрес. Переворота, значит, не предвиделось и создать его снова невозможно. Пришлось поусерднее заглаживать вину. Хотя между собой единомышленники не прекращали сношений, еще надеялись на какой-нибудь «счастливый» случай.
Захарьины-Юрьевы хорошо это видели, знали, следили за малейшим шагом наиболее для них подозрительных людей, а уж Ивану все передавалось в утроенном, в учетверенном виде.
Жадно, как знойный песок поглощает влагу, – ловил на лету Иван все дурные вести о «недругах» своих и только ждал минуты, когда только можно будет свести с ними счеты.
– Со всеми! – шептали Захарьины. – Особливо с Сильвестром-попом и с Алешкой, твоим любимчиком! Каковы на деле-то показались, прохвосты, продажные души!
Иван на это нерешительно кивал головой. Он чувствовал обиду и на этих двух… Но старая привычка, почтение и доверие не давали разойтись дурным чувствам царя.
Не желая особенно настаивать, шептуны замолкли.
А Иван, лежа в постели, глядел в окно на клочок синего неба и думал… думал… Порой и сам не знал о чем.
Наконец, впервые после болезни, было позволено царице Анастасии посетить больного.
Хотя Иван готовился к встрече и переволновался задолго до нее, уговаривая себя не поддаваться слабости, не ронять своего царского достоинства, но едва вошла бледная, измученная, словно тоже перехворавшая Анастасия – Иван не выдержал.
Он с невнятным криком «Настюшка!» – протянул к ней руки, обнял, прижал, как мог, слабыми руками к ослабелой груди и сильно зарыдал… Вообще, после болезни у него очень часто сжимало горло, слезы то и дело показывались на глазах от малейшей причины. Теперь уж и сам Иван хотел прекратить рыданья, да никак не может.
А царица, крепко прижавшись к мужу, ласково, нежно шептала:
– Ваничка, миленький… Привел Бог… Слава Тебе… Ну, будет. Не плачь… Ванюша ты мой, Ванюшенька… Царь ты мой радошный…
И сама не плакала, нет, – улыбалась. Словно светилось у нее лицо. А в то же время крупные слезы, часто-часто, одна за другой, так и скатывались по сияющему лицу, как живые жемчужины, теряясь между жемчугами богатого ожерелья…
– А знаешь, я ведь к тебе христосываться приходила! – зашептала она и вдруг сразу густо покраснела и вся омрачилась.
Иван заметил.
– Что с тобой?.. С чего же потемнела ты?.. Как приходила, скажи?..
Анастасия, вспомнив, после чего побежала она с красным яичком к царю, – рассказала ему о своем посещении, но промолчала о появлении к ней Адашева.
Когда же допытываться стал Иван, с чего это она так сразу изменилась лицом, Анастасия ответила ласково:
– После, после скажу. Все расскажу, Ванечек ты мой. А теперь идти надо к Митеньке… И лекаря не приказывали долго быть у тебя, тревожить моего ясного сокола… Поправляйся скорее…
И она собралась уходить.
– Только вот што, – перед самым уходом шепнула все-таки, не выдержав, царица Ивану, – поостерегайся ты Олексея Одашева… Да и отца протопопа… тоже… такое про них слышно… И-и!..
Шепнула, оглядываясь, не услыхал бы кто, – а сама задыхается от волнения и страха.
– Знаю, знаю… – отозвался Иван, полагая, что ей тоже показалось двусмысленным поведение обоих любимцев во дни смуты боярской.
– Всем я им верю, аки змию ядовитому, погубителю…
Тогда она, еще раз обняв мужа, перекрестила его и ушла, повторяя:
– Здрав будь поскорее, голубь ты мой!..
– Ишь ты! – подумал Иван. – Настя чистая душа… На что уж в дела мои государские не мешается, а супротив их остерегает… Значит, правда: Бога забыли мои два верных другасоветника. За что? Ведь все-то, все-то я для их делал да по-ихнему… Из грязи взял, наверху царства поставил, за прямоту, за чистоту ихнюю… И вот…
От обиды, от напряженного чувства неприязни к недавним друзьям и советникам – у Ивана губы пересыхали, и во рту ощущался вкус острой горечи, словно бы желчь поднималась ему к самому горлу…
И он думал, напряженно думал: как теперь быть? На кого положиться можно? С кем дело царское делать, которое одному человеку не под силу? И как ни думал Иван, кого ни перебирал в уме, что ни вспоминал из своей прежней жизни, одно имя приходило ему на память – митрополит Макарий.
Вот человек, ни разу не проявивший жадности, гордости или злобы перед Иваном. Каждое слово, сказанное святителем, кроме добра – ничего не приносило.
Правда, и Макарий стоял за Сильвестра, Макарий дал ему Адашева. Но тогда, первое время, пока не зарвались эти рабы, не стали продавать Ивана врагам его, они были полезны и необходимы царю. А ежели потом лукавый соблазнил обоих, – виноват ли в том Макарий?
Так решил Иван. И по привычке своей к постоянной скрытности, к притворству, не выдавая ничем внутренней неприязни к окружающим, искренно и тепло относился он только к Макарию и, конечно, к жене и братьям ее, доказавшим царю свою преданность…