Буча. Синдром Корсакова (сборник) - Вячеслав Немышев 8 стр.


Забылся Иван, уснул.

Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что наконец пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются.

Из Моздока отправили Ивана на Большую землю, определили в ростовский военный госпиталь. А там таких, как Иван, – что в плацкарте до третьего яруса.

Белые палаты, долгие коридоры.

Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду – гипсы ломает. Кого – отмучившихся – из реанимации сразу в холодную.

А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак.

Накурят в туалете – не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.

Отоспался Иван – на всю оставшуюся жизнь выспался.

Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались, как ручейки весной.

Тает, тает понемногу.

Голову ему не повернуть – в бинтах тугих: спеленали – челюстью не двинуть.

Память Ивану отшибло напрочь – ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.

Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.

Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами – с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана – будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый. Как дите, право слово. Дите и есть».

Ручеек вдруг широкой речкой потек – ясно все стало.

Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле – да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.

Но тут речка-ручеек – ему в пах. Давит туго. Надо Ивану – захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли – теплые, сильные, укладывают обратно.

– Застеснялся. Ой какая невидаль! – тот самый голос мягкий. – И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама. Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.

Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное – стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.

Руки те по животу его гладят. И отлегло.

Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым – укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто:

– Стеснительный. А как встанешь, тоже небось под юбку полезешь. Мужики.

Потянулись долгие госпитальные дни.

Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним – кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные – черно-белые – как старое кино.

В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть.

Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся – пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова-старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..»

– Знамов, Знамов. Его разбудить! Ну, просыпайся, что ли. Обход.

Койка Ивана у окна.

Он просыпается от голосов; белые халаты вокруг.

Вспоминает Иван, что вчера сосед, крепыш Витюша, клеил окно – щели затыкал ватой, чтоб не дуло. Когда закончил и пододвинул обратно Иванову кровать, поставил ему на тумбочку банку с медом. Из дома, говорит, прислали. А еще, Иван спал когда, пришла «гуманитарка»: всем раздали новые тельники. А он, Иван, не помнит, потому что его будили, будили, а он только матюгнулся. Цивильные, которые притащили «гуманитарку», не обиделись – понятливые.

– Ну что, солдат, на поправку идем?

Доктор присел на кровать в ноги. Ему подали бумажки; он уткнулся «очкастым» носом в листки, смотрит, угукает:

– Угу, угу. Ну что ж, скажу тебе по-честному, везучий ты парень, Знамов. Еще бы миллиметр – и разлетелась бы твоя голова, как тыква. Сны мучают? Терпи, солдат. Контузия у тебя тяжелая. Покой и лекарства. – Он повернулся к стоящим за спиной белым халатам: – Что ему? Угу. По два кубика. Пока не вставать. Как долго? – Доктор оценивающе посмотрел на Ивана, потом в окно. За пыльным стеклом рос тополь-великан. – А вон как листья появятся, до тех пор.

Народ в палате подобрался веселый. Все разговоры «о бабах».

Посреди палаты стол.

По вечерам, когда начальство разойдется, резались в карты пара на пару. Витюша с прапором-авианаводчиком спелись. Прапор кривой на один глаз – осколком вышибло; бляху марлевую поправляет, кроет козырями.

– Ну что, слоны, а так нравится? А дамой, а тузом! Вот вам, слоняры, на погоны две шахи.

– Га-га-га, – ржет довольный Витюша.

Иван лежит с закрытыми глазами и слышит, как прапор грозно на Витюшин смех:

– На полтона сбавь! Разбудишь.

Иван не видит, но по наступившей тишине сообразил, что все обернулись в его сторону.

– Этот пацан, говорят, майора одного серьезного спас. Вчера полковник наведывался. Вас, слонов, на процедуры тогда водили. Все разорялся, шумел – как здоровье, да где лежит, какие условия.

Полковник и, правда, приезжал проведать Ивана – тот самый от разведки. Иван сквозь свои «колокольчики» слышал их разговор с доктором.

– Этого солдата надо лечить… лечить сильно, чтоб бегал. Будет? Хорошо. Парень себя не пожалел. Он Ваську Макогонова спас. Мы с Васькой от Ботлиха. Жена пирожков наготовила, супу. В ноги, в ноги пареньку, как говорится.

«Слава богу, успели. Не зря, значит», – подумал Иван и забылся дремучим сном.

Приснился ему калмык. Будто ползут они по полю, спешат. А у Ивана ног нет, и волочится за ним по земле синее дымящееся… Глянул, кишки его вытянулись, как веревки, брошенные кем-то впопыхах. Иван стал их подтягивать и обратно запихивать: пихает, а они не лезут в живот – места не хватает. Раздуло Ивана как барабан. Савва смеется. Иван ему: «Чурка, чего мою винтовку не взял? Потом же чистить!» А Савва: «Злой, как собак, но брат, брат, брат…» И колокола отовсюду – дон-н, дон-н.

Открыл Иван глаза, приподнялся на локте.

Из окна фонарь ему в глаза. В палате зелено от трескучего неона с потолка. За столом игроки-картежники. Шушукаются, сдают на новый кон.

– Доброе утро, славяне.

Прапор карты бросил. Витюша-добряк кистью, белым обмотышем, затряс.

– Проснулся. Так вечер. Лариска рыжая придет колоть, «плюс-минус» которая.

Авианаводчик снова колоду тасует.

– Похаваешь? На глюкозе только мочой исходить. Холодное осталось с ужина.

Наелся Иван до отвала, так что до тошноты. Затолкал в себя слипшихся макарон, котлетку припеченую с загустевшим жирком.

За столом игра вовсю. Раскурились – надымили. Вдруг дверь открылась, и вошла в палату медсестра.

Про рыжую медсестру говорили в госпитале всякое и нехорошее тоже.

Но «рыжая» гордо заходила в палаты, повиливая обтянутым выпуклым задком, распихивала по луженым глоткам таблетки, ловко колола в худые задницы. На пошлость кривилась снисходительно. Даже дружный похабный гогот не мог смутить ее. Была она некрасива: перезрелая – годам к сорока, как вино в бутылке, что откупорили, но все не допили: вкус уж не тот, и крепость слаба, но аромат еще остался.

В руках у медсестры поддончик со шприцами. Шагнула. Халатик с коленки. Белая коленка – пухлая, ароматная. Зачесалось у Ивана в ноздре. Народ за столом окурки в банку ныкать.

– Ну, што, басурмане, опять?.. Все, пишу рапорт на вашу палату. Курить в туалете! Гаворено же, – говор у рыжей южнорусский, мягкий. Но голос строгий. – Прапорщик, ну вы же взрослый человек.

И тут Иван понял, почему рыжую прозывали между собой «плюс-минус». Косила она одним глазом, да так сильно, что и не разберешь сразу, в какой смотреть. Оттого и казалась она некрасивой, порченой, что ли.

Прапор обиженно:

– Я что, воспитатель им? Сколько просил, переведите в офицерскую палату.

Подобрела рыжая Лариса.

– Мест нет. Потерпи. Тебе выписываться скоро. Хватит курить! – замахала она свободной рукой, халатик задрался высоко. Из-за стола жадные взгляды щупают голые коленки.

Не сдержался Иван – чихнул, в затылок торкнуло.

– Ачхайх-х!

– О, точно! Я ж говорю, – прапор пересел на свою койку, штаны потянул вниз. – Ну, Ларисочка, колите. Моя жопа ваши руки не забудет никогда-а! – пропел он последнюю фразу. Да не в ноту.

Гогочут «басурмане».

Дошла очередь до Ивана. Он к окну отвернулся. Фонарь с улицы плещет по глазам. Зажмурился. Шумит, веселится палата:

– Лора, е-мое, сегодня больней, чем вчера.

– А мне понравилось, можна хоть сколька.

– А погладить?..

– Описаешься от радости, слюнки подотри.

Над Иваном звенит-разливается малиновое:

– Ну, што, Ванюша? Капельницу сняли. Поел? Смотрю, тарелки у тебя. – И снова как во сне: – Стыдный ты наш.

– Она умеет! – голосят «басурмане».

– Молчите там, а то завтра скажу старшей, она вам навтыкает. Вот так, Ванечка, р-раз, – шлепок по ягодице, спиртом запахло. Иван вздрогнул. – А и не больно. Чего ты? Все. Герой, а укола боишься.

Иван, не поворачивая головы, потянулся к трусам, рука его и легла нежданно в теплую ладонь медсестры. Замер Иван. Сжала Лора его руку своей несильно и отпустила. Ивану горячее ударило в пах, потом в грудь. И колокольчики дзинь-дзинь по вискам.

Нащупал резинку.

Лежит все так же – носом к окну. Не повернется.

– Ты только не вставай. Нельзя тебе пока. Утка нужна? Подать?

– Сам, – буркнул Иван.

Угомонились наконец в палате.

Уснул и Иван.

Сытно спалось ему. Снились макароны и котлетка. На столе в банке – тюльпаны. Иван знает, что цветы предназначены Болотникову-старшему, – он же воин-интернационалист. Но думает Иван, что Болота далеко: пока он доберется до него, завянут тюльпаны. Вдруг Витюша сует кипятильник в банку – вода булькает, кипит. Иван со страхом понимает, что сейчас сварятся цветы. Сует пальцы в банку. Не обжигается, но будто обняло его чьей-то теплой рукой. Он наверняка знает чьей, но думает, что ему только кажется так. Схватил цветы; чтоб никто не видел, встает с постели – ему ж лежать положено до первых листьев. В коридоре темно, огонек далеко горит. Слабый огонек, но Иван знает, что ему туда, туда. Идет… Вот и она, сидит за столом-дежуркой. Его невеста… Да, именно! У него должна быть свадьба. Ради этого он попал в госпиталь, ради этого. Со спины он узнает рыжую Ларису. Она поет голосом прапора-авианаводчика: «Любимый, мой родной… любимый, мой родной».

Первых листьев Иван прождал ровно три дня.

Погода испортилась, тополь закидало поздним липким снежком. На исходе третьего, как стихло в палате, скинул он ноги с постели и встал. Пошатывает. В голове шумит. Отощал Иван за две недели капельниц. Ноги свои рассматривает: коленки торчком – два мосла. Пижаму натянул и шагнул к выходу. Витюша с соседней койки спросонья вскинулся.

– Ты че это. Тебе ж лежать?

– Спи, нах.

– А-а, понятно, – засопел в подушку Витюша.

В туалетной комнате лампа на потолке. Светит тускло желчно – как свечи огарок. Зеркало. Ивану вдруг страшно стало; но, переборов себя, подошел и глянул. Мать честная! Эка его укатало – мертвец на ходулях. Провел рукой по щеке. Сухая щека, колючая. Кожа желтая. Взгляд не волчий – потускнела зелень дикая. «А что ж я хотел? Сам подписался». Но не про Жорку подумалось Ивану. Будто отлегло, будто ушло старое. Той пулей десятой вышибло ему не память, а так словно перевернуло с ног на голову. И не разобраться без литры, как сказал бы старший Болота. Матери Иван не сообщал о своем ранении. Но знал, что должны были ее оповестить. Подумал, что завтра и позвонит сам. Сердце ведь у матери. Жорка… а теперь еще и он. Как бы не случилось дома беды.

– Знамов!

Иван вздрогнул от неожиданности.

– Ты што это удумал? Тебе лежать, постельный режим… только операцию. Ну-ка, быстро в палату!

Иван неловко обернулся, звездочки цветные брызнули с потолка.

Лариса рыжая. Глаза в стороны – «плюс-минус»; кудряшки лезут из-под белой накрахмаленной шапочки.

Он ведь забыл – она дежурила сегодня. Кольнула быстро и убежала. Глаза красные у нее были, как будто зареванные. Иван еще подумал про себя, может, обидел кто: у покоцанных не залежится – цепляют по жизни все, что шевелится.

– Тебя обидел кто? – а сам придерживается за раковину. Вспомнил, как она ему утку совала, потупил взгляд.

Переборол смущение, посмотрел на женщину.

Глаз один у Ларисы выпучился – что у рыбы, а другой закатился под веко.

Некрасивая.

Но тут она руки подняла к голове и стала поправлять волосы: кудряшки строптивые прячет под шапочку. И похорошела натурально – повела обтянутым задком, белым халатиком.

– А ты защитишь? – не строго, но уже игриво спросила она.

В палате наслушается Иван разговоров про Лорку-медсестру, потом подушку худую мнет, прячется от уличного фонаря и разгоравшегося желания. Да разве ж уснуть молодому после таких фантазий?

Слыла Лариса женщиной доступной и любвеобильной; не взирая на свою перезрелость, пользовалась она успехом у всех этих хромых, кривых, продырявленных. Госпитальные обитатели перли напролом: ни одной не пропустят, чтоб не облапить голодными взглядами, раздеть бессовестно до волнующих кружев. Но, как известно, чаще рвется там, где тонко, мнется там, где мягко. Мяли Лору в перевязочной, тискали объемные ее формы худосочные жалельщики, а потом хвалились друг дружке: кто там и сколько набросал, да чего нащупал-разглядел впотьмах.

Рыжая никому не отказывала. Мягкой была женщиной Лора-«плюс-минус».

Иван, теряясь, стыдясь бессовестных своих мыслей, спросил невпопад:

– Позвонить надо матери. А то у нее сердце… От тебя можно?

Иному человеку двух глаз много: вроде зрячий – ни минусов, ни плюсов, а весь мир перед ним, как через тонированные стекла-хамелеоны. Раздражает – притушится свет. Зрячесть его только ему одному и полезна, – видит человек не дальше собственного носа. Большинству так комфортно – зачем забивать голову фонарями с неоном?

Да еще звук приглушить если!..

Так долго проживешь счастливо. Так все живут. Прапор одноглазый тоже о комфорте печется. Не позорно так – своя рубаха ближе к телу. А чужое…

У Ларисы рыжей, может, и красные веки от «чужого» – кто ж знает?

Иван заметил, как она смотрит рыбьим выпученным. Хотел Иван о душе поразмыслить, но колыхнулись перед ним тяжелые ее груди, лифчик белый из-под халатика просвечивается.

Хоть кричи – не думается о душе солдату.

Лариса, женщина понятливая, обхватила Ивана под мышки и сильно, уверенно повела его по коридору. Защитник, куда уж!.. Но пообещала, что на следующем ее дежурстве возьмет она заранее ключи от кабинета, где телефон. Только, чтоб Иван никому, а то неприятности у нее могут быть. Главный, доктор-очкарик, страсть как не любит, чтобы звонили с казенных телефонов.

Утро началось, как обычно, с обхода.

Ивану пригрозили, что если он будет нарушать постельный режим, то… а чего будет, Иван и не понял – по-научному было. Дальше Витюше досталось: доктор пообещал – еще раз кто будет замечен с курением в палате, сразу на выписку к ядреней фене, в свою часть долечиваться.

Назад Дальше