Престольный град заликовал в ожидании въезда храброго Петра Федоровича, а сам герой счастлив был вернуться домой хоть на время – сильно влекло его желание видеть Липу Алексееву.
По приезде он выслушал намек царя Бориса Федоровича, что нет предела его царским ласкам, что хочет он приблизить его к себе и даже породниться.
Рука Ксении обыкновенно ставилась как высшая царская награда. Мстиславскому еще раньше сулили в невесты царскую дочь за его военные заслуги.
Басманов был доволен вниманием и почестями, рассчитывая, что теперь самое удобное время просить царя разрешить ему жениться на Липе. Он был щедро награжден, получил боярство, богатое поместье, много денег и подарков.
Но далеко не все дружелюбно отнеслись к новому любимцу. Многие считали, что награды превысили его заслуги, и во многих это быстрое возвышение возбудило зависть. Семен Годунов особенно негодовал на него и с умыслом омрачил его счастье. После приема во дворце, оставшись с ним наедине, он стал расспрашивать его о Самозванце и ехидно ввернул:
– Да, по всему видно, что это истинный царевич!
Слова эти врезались в память Петра Федоровича и заставляли его часто раздумывать о них.
Пожалел впоследствии о том, что сказал их, и Семен Годунов, да было уже поздно, сказанного нельзя было вернуть.
В Стрелецкой слободе в Москве стоял небольшой деревянный дом самой обыкновенной постройки: белая горница на глухом подклете, между ними сени о трех жильях, под ними погреб. За домом был довольно большой огород, а на нем баня с сенями и конюшня с навесом. Все это было огорожено забором с красивыми воротами. Слюдяные окна освещались восковыми свечами, и сквозь них такой уютной, гостеприимной казалась горница! Такой же она оставалась и при входе в нее. Все говорило в ней о довольстве обитателей; в ней раздавались веселый говор, смех.
В переднем углу за дубовым столом сидела вся семья сотника Алексеева. На самом почетном месте, в красном углу под образами, сидел Петр Федорович Басманов, рядом с ним старик отец, а напротив – две дочери, Липа и Куля. Перед гостем стояла стопа старого меда, на столе были всевозможные заедки. Липа внимательно следила, не понадобится ли еще чего отцу или гостю, и тотчас же доставала из поставца, отдергивая суконную занавесу. На столе стояли два шандала с восковыми свечами.
Дочери Алексеева, как девушки незнатные и небогатые, воспитание получили для тогдашнего времени не совсем обыкновенное и пользовались большой свободой. В доме отца по смерти матери они распоряжались всем и заведовали хозяйством.
– Ну, доченьки, не посрамите старика, угостите порядком и с честью примите боярина! Спасибо ему, не погнушался нашим хлебом-солью. Да, слышь, к нам жалуют сегодня и его сродственники. Челом бьем тебе, боярин, на твоей ласке!
– Кажись, кто подъехал? Нам с сестрой в светлицу пора.
– Разумница моя, Липа! Знамо, негоже молодым девкам тут оставаться.
Петр Федорович шепнул Липе:
– Ты точно молодой месяц – покажешься, осветишь да и опять спрячешься.
– Спрячусь, да тут близко, словечка не пророню из твоего рассказа, – ответила она ему так же тихо.
Хозяин вышел с поклонами навстречу гостям, а девушки из любопытства позамешкались и поглядели на сводного брата Петра Федоровича, Ивана Голицына, да приятеля его, молодого красавца Михаила Васильевича Скопина-Шуйского.
– Челом бью вам, гости дорогие, бояре славные! Садитесь за скатерти бранные, за напитки пьяные. Садитесь под святые, наливайте, починайте ендову!
– Спасибо, спасибо, хозяин, на угощении, – сказал Голицын, усаживаясь и наливая меда. – Чаша что море Соловецкое, пьют из нее про здоровье молодецкое.
– Как не выпить сегодня? Надо выпить, недаром мы собрались сюда чествовать храброго молодца Петра Федоровича. Порасскажи-ка нам, как ты отличился, как храбро бился с неприятелем! Меня так даже завидки на тебя берут, – сказал Скопин.
– Поведай нам, что я спрошу тебя, боярин, – спросил сотник. – Каков из себя супостат наш, злодей проклятый, Гришка Отрепьев? Небось неуклюж, неловок? Где ж ему супротив настоящих воинов?
При этих словах сотника в воображении Петра Федоровича ожила фигура Самозванца, смело, ловко и красиво скачущая на буром аргамаке, и пришли на память слова Семена Годунова.
Под влиянием этих мыслей он ответил:
– Нет, не чернецом он смотрит, повадка не та, а уж как смел-то, страха не знает, хоть бы всем так сражаться впору за правое дело…
– Так враг-то, должно, сильный, и война жестокая, как и быть следует? – недоумевающе спросил сотник.
– На что тяжелее воевать со своими братьями крещеными! Будь настороже, хоронись измены. Уж хоть бы сброд, голодные холопья перебегали, а то, стыдно сказать, свой же брат, дворяне, – ответил Басманов.
– Как это только Господь терпит? Как огонь не сойдет с неба, не попалит сих окаянных? – сказал, вздохнув, Скопин-Шуйский.
– Ты ведь видал, брат Петр, Гришку Отрепьева. Что же, обманщик-то напоминает хоть чем-нибудь этого расстригу? – спросил Голицын.
– Ну нет!
Слова Семена Годунова опять пришли ему на память, и Басманов задумался.
– Да, загадочно, – сказал Голицын, – многого тут не уразумеешь. Темна вода во облацех…
Разговор оборвался. Каждый молчал, занятый своими мыслями.
Алексеев, чтобы развеселить гостей, принес еще браги.
– Стоит град пуст, а около града куст, из града идет старец, несет в руках ставец, в ставце-то взварец, а во взварце-то сладость!
Шутка удалась, гости развеселились и стали пить.
Сидя в светлице, Липа с Кулей не проронили ни слова. Как только гости стали расходиться, Петр Федорович позамешкался в ожидании хозяина, который пошел проводить гостей до ворот, а Липа успела выйти поговорить с Басмановым.
– Липа, свет мой, уж как же ты мне люба, радость ты моя! Промолви хоть словечко, люб я тебе?
Счастливая девушка молчала, но Петр Федорович понял это красноречивое молчание. От сильного волнения не могла она говорить: то бледнела, то краснела.
– Промолви же словечко, лебедь моя белая: люб я тебе? Будешь моею?
Петр Федорович и сам не ожидал, что так скоро объяснится в любви. За час еще он думал, что так далек от этого, а теперь все его мысли сосредоточились на том, чтобы девушка согласилась. Ему искренне казалось, что без этого согласия он не в состоянии будет дальше жить. Но тут вернулся сотник, и они разошлись. Отец заметил их замешательство, но не сказал ничего.
Липа была с Басмановым одно мгновение, а счастья, казалось, хватило бы на всю жизнь. Сияющая, блаженная, радостная явилась она к сестре. Какой счастливый для нее день! До этой минуты она только подозревала, что любима, а теперь она уже убеждена в этом. Как это случилось, и сама она не могла сказать, да и вообще сказать могла мало – чувства ее нельзя было выразить словами.
– Липа, милая, что он говорил тебе? – спросила сестра.
– Куля, я так счастлива, так счастлива! Давай говорить, спать ведь нам не хочется!
Обе девушки уселись рядом. Липа приготовилась рассказывать. Она хотела быть откровенной, но не могла, в первый раз испытывая странное чувство: другу, сестре, она не в силах была передать слов Петра Федоровича. Ей казалось, что, поделившись, она уменьшит свое счастье. Никто не оценит так, как ей хочется, его слов и, пожалуй, еще засмеется.
– Куля, – заговорила она, – завтра поговорим, а теперь мне что-то спать захотелось, глаза слипаются.
Но глаза ее блестели, она все смотрела куда-то вдаль и кому-то улыбалась.
Куля обиделась. Нижняя губа ее стала слегка подергиваться, а на глаза готовы были навернуться слезы. Она чувствовала, что между чувством любви к ней сестры стало что-то другое, более сильное, могущественное чувство. Но она боялась заговорить, стараясь скрыть досаду. Липа заметила это, подошла к сестре, обняла ее и стала ласкать. Ей та же мысль пришла в голову, что вот любит она сестру, а о нем и говорить с ней не может, и так полна она любовью к Петру Федоровичу, что Куля стала от нее как-то дальше.
– Кулюша, милуня, полно, не разрывай ты моего сердца! Тебя ведь я любить никогда не перестану, ты мне всегда будешь дорога!
Успокоенные взаимными ласками, они улеглись спать, но долго не могли заснуть.
– Липа, а какие глаза-то у него острые, а брови соболиные! Молодец, как есть молодец!
– Кто, Петр Федорович-то? Да никто супротив его не может…
– Да нет, совсем же не он, а Михаил Васильевич. Всю-то ночку буду о нем думать, его сокольи очи вспоминать.
Липа ничего не ответила, и разговор на этом и прекратился.
Каждая из сестер занята была своими мыслями.
13 апреля 1605 года, во вторую неделю после Пасхи, был ясный, солнечный весенний день. Приятная теплота чувствовалась в воздухе, и, даже несмотря на непролазную грязь, хорошо было на московских улицах: ручьи текли с шумом, появилось множество птиц, которые особенно радостно пели, пригреваемые весенним солнцем. Люди тоже были настроены по-праздничному, всем легче дышалось сегодня. Не остался равнодушным к этому празднику природы и сам царь. Смягчился его дух, а вместе с хозяином оживился и дворец.
Давно уже не был так многолюден праздничный царский стол, как сегодня. Собралось много гостей. Были Мстиславский, Шуйские, Годуновы, Басманов и Голицыны. Во время обеда царь был весел, милостиво разговаривал, расспрашивал Басманова и оживился, слушая его рассказы из недавней осады Новгорода-Северского.
По окончании обеда бояре еще оставались в столовой золотой палате, а царю Борису вздумалось отправиться на вышку в сопровождении сына Федора и Семена Годунова – ему сильно захотелось повидать свою семью.
Приход его наверх удивил женскую половину. Давно уже был он мрачен и не навещал ее в такое непривычное время, но, заметив его веселое настроение, все обрадовались. В голове у Марьи Григорьевны и Ксении мелькнула мысль, что получены благоприятные вести.
– Пойдем в мастерские светлицы, там небось солнце еще веселее светит!
И царь с семьей вошел в рабочую светлицу. Увидев Липу Алексееву, он ласково потрепал ее по щеке.
Приход свой он объяснил жене и дочери желанием посмотреть с вышки на Москву, освещенную ярким весенним солнцем. Здесь он расположился как бы надолго, покойно уселся, но вдруг встал, заторопился и, позвав сына и окольничего, сказал:
– Пойду вниз в опочивальню. Видно, отяжелел я после сытного обеда.
С этими словами он стал спускаться с лестницы. Ноги плохо его слушались.
– Батюшка, обопрись сильнее на меня, тебе неможется, ты шатаешься.
– Ох, сильно мне неможется! Потри мне руку и ногу, словно их собаки жуют, худо мне, больно худо… Скорей вниз! Пошли за лекарями.
Испуганные Федор и Семен Годунов едва успели свести его вниз, как у него из ушей, носа и рта хлынула кровь. Царь Борис сильно испугался, бояре растерялись, поднялась суета по всей столовой палате.
Каждый предлагал свое средство, чтобы унять кровь. Толпясь вокруг царя, они толкали друг друга. Стольники побежали за оставшимися в Москве докторами. А кровь все не унималась, царь Борис слабел от потери ее и уже готов был лишиться сознания. Собрав последние силы, он едва слышно изменившимся голосом проговорил:
– Смерть моя подходит, уже близко… зовите патриарха… постриг… схиму… торопитесь…
За креслом, на котором лежал умирающий Борис, беззвучно рыдал его сын, а вскоре тут же раздались стоны и плач царицы с царевной. Кто позвал их, сами ли они догадались, слыша беготню и суматоху, что он сильно заболел, никто доподлинно не знал. Царь услышал голоса плачущих, и на лице его изобразилось сильное страдание. Он хотел что-то сказать, может быть, успокоить их, но язык не слушался. В мыслях больного ясно представился образ сильного врага – Самозванца, и беспокойство за участь горячо любимых детей вырвало стон из его груди.
На зов бояр быстро собралось сюда в палату духовенство, и начался постриг. Патриарх Иов, видя бесчувственного царя, торопился с обрядом и едва успели облечь его в монашеское платье, как началась агония.
Царя Бориса, или вновь постриженного схимника Боголепа, не стало.
Как громом поражены были все присутствующие. Развязка наступила так быстро, так неожиданно… Не успело еще зайти то солнце, которым любовался сегодня царь, как не стало и его самого. Удручающее впечатление произвело это на всех, особенно в виду смутного положения дел. Видно, Бог покарал, видно, и взаправду настоящий, прирожденный, царевич в Северской земле. Все приближенные потеряли головы, и никто не решился даже объявить народу о кончине царя, а шестнадцатилетнему Федору было не до того, чтобы этим распорядиться.
Толпа народу, видя необычайную суету в Кремле, собралась у постельного крыльца и осаждала бояр. Но хотя новость была у всех на языке, каждому страшно было объявить ее во всеуслышание.
Только на другой день патриарх Иов решился сказать народу о смерти царя Бориса. Он тут же поторопился прибавить, что престол завещан покойным царем Федору, и стал немедленно приводить к присяге. Народ московский спокойно присягнул Федору и целовал крест на том, чтобы служить верно государыне царице и великой княгине Марье Григорьевне и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне.
Возвратившись с похорон и покончив тяжелый обед в поминальной палате, осиротелая семья Годуновых осталась одна. При пире, при беседе – много друзей, а при горе, при кручине – нет никого.
Молодой царь Федор тотчас же заметил в окружающих перемену: не то уж было их обращение с царской семьей. Понял теперь юный Годунов, что после смерти царя-отца они совсем одиноки, мало людей, искренне им преданных, и если бы судьба их не была так тесно связана с ними, и эти немногие покинули бы их.
Первыми советниками у нового царя были патриарх Иов, а затем Семен Годунов, вскоре к ним присоединился и Андрей Телятевский, бежавши из Северской земли. Василий Шуйский держал себя странно: он, по-видимому, был искренне предан Федору Борисовичу, а между тем избегал давать прямые советы и с притворным смирением уступал другим места близких к царю советников.
Но время было горячее, нельзя было предаваться печали, надо было действовать.
Одна надежда у Годуновых была на Басманова, и все, даже личные враги его, соглашались с тем, что именно его следует облечь полномочиями и немедленно отправить к войску. Боялись, чтобы весть о внезапной кончине царя не дошла раньше стороной к полкам и не смутила их, поэтому в ночь на 14 апреля к войску должен был выехать Петр Федорович. Вместе с ним отправлялся и новгородский митрополит Исидор, чтобы привести начальников и все войско к присяге новому царю, причем велено строго наблюдать, чтобы не было ни единого человека, который бы на верность Годуновым креста не целовал.
Вечером того же дня, 14 апреля, быстро ехал Петр Федорович Басманов по хорошо знакомой ему дороге к Стрелецкой слободе. Ему хотелось увидеть поскорее Алексеевых. Он торопился рассказать, какое высокое получил он назначение и какое важное поручение на него возложено. Ему даже казалось, что во всех встречных он замечал к себе особенное почтение, и думал, что все в глубине души завидуют ему.
«Как сотник-то обрадуется! – думал он. – Ведь немалая честь стать тестем славного воеводы. А что будет еще, как я въеду в Москву победителем? Царь Федор не будет знать, чем и наградить меня… милости так и посыплются».
Но вдруг ему вспомнилось, как таким же точно вечером провожал он брата своего Ивана в поход против Хлопко, а возвращение было совсем не похоже на то, о котором мечтал он. Правда, был и колокольный звон, шумел и народ, да только не видал и не слыхал всего этого лежавший в гробу брат. Живо припомнил он все это, и стало ему грустно.
С заплаканными глазами встретила его Липа и, стараясь казаться спокойной, по обыкновению, приветливо улыбнулась ему. Басманов забыл о своем высоком назначении, помня теперь только о разлуке. Так дороги показались ему уютный домик и приветливая семья!