Жаль, что оба вы – Homo fictus13. Я хочу сохранить на бумаге вас, но могу лишь свои отражения. Мой роман тоже личный дневник, где я заново вас создаю или попросту сочиняю, преломляю через себя, расширяюсь до ваших пределов. И пишу тебе о тебе.
Ты рассказывал факты своей биографии, я же пытаюсь понять, что ты чувствовал в пять лет, в шестнадцать, в том кафе на вокзале, когда провожала. Внутри меня ты другой, и порой так трудно осветить этот внутренний мир, записать словами. Вытягиваю тебя из себя, как нескончаемую нить. И приписываю несуществующие мысли и чувства, придумываю, как и Москву вокруг, как свою жизнь. Мир – творение моих рук.
Мечтала книгу построить, как фамильный замок: мраморные полы, замшелые стены, где-то капает вода, сквозит холодом. Камин еле тлеет. Ты сидишь в кресле и смотришь в окно. За окном встаёт солнце. Ты попадаешь в конус яркого луча. И начинается утро.
В наших каменных городах мне всегда не хватало солнца – как веры в вечное возвращение. Я мечтаю о притяжении Комбре14. Меня учат: пиши так, чтобы читатель не мог оторваться от книги до последней страницы. Меня же волнует, вернётся ли он и будет ли возвращаться, хотя бы время от времени. Книги называют путешествиями, для меня они – обжитые дома.
Держу в руках письма Анны и пишу тебе от руки. Считай это вызовом времени. Эпохе бестелесной, бездушной энергии, электронных писем, книг в ридерах, сериалов в айпадах, электрическому свету, искусственной жизни. Когда-то люди писали на камне, глине, пергаменте – настоящее, на века, а сейчас и бумагу превратили в систему двубитных сигналов, нас – в профайлы социальных сетей. Мы стираем, стирают нас. Планета вертится всё быстрее, энтропия растёт. Поток информации – засуха в мыслях. Амнезия – проблема века. Навязчивое желание фотографировать и сохранять в сети свои дни создаёт Facebook – обезличенную книгу повального дежавю, гигабайты мусора прошлого. А во имя светлого будущего объявлена всеобщая гаджетизация. Слова уже не читаемы, как иероглифы древних, новый язык – интерактивная инфографика, её сменит прямо наведённая в мозг эмоция. Мигание лампочки, электронный сигнал, алфавит из нулей и единиц.
Но слово – единственное, что в нас есть человеческого, утратив его, мы замкнём круг истории и очутимся в начале начал, обесценив сами себя. Впрочем, Апокалипсис с нами случился на рубеже веков, проблема-2000: все ждали обнуления электронных систем, произвольного запуска ракет и уничтожения планеты. Проснулись с утра, облегчённо вздохнули и начали праздновать новую эру, не зная и не догадываясь, что ничто подкрадывается незаметно с блаженной улыбкой убийцы-дегенерата: разум и чувства у нас обнулились.
Я даже пишу на языке хаоса, не словами, а вспышками памяти выхватываю нас из темноты. Она, как желудочный сок, растворяет в себе предметы. Безразмерный ноль, чёрная дыра вне времени и пространства. В темноте зеркала меня не отражают, и я сама становлюсь никем. Психологи называют мой страх никтофобией15, но ничто родилось и всегда было со мной: в спальне с погашенным светом, под закрытыми веками. С детства по ночам зажигаю свет: дома, в номерах отелей, в гостях. И курю, чтобы носить с собой зажигалку, как свечку, как оберег. До боли в глазах смотрю на закаты, пока солнце не почернеет: дни укорачиваются год от года, я исчезаю.
Ты рассказывал, что ничто для тебя не ноль – единица. Как-то в детстве увидел дату первое января на календаре. Мысль пронзила: год исполнился и не вернётся. Дети не чувствуют времени, безмятежность его отменяет. Детям жизнь кажется бесконечной, как поле, беги куда хочешь. Каждый день и есть жизнь, без делений на завтра-вчера. Осознанная единица подводила году черту, на отрезки рассекала вечность. Жизнь превратила в лестницу: поднимаешься выше и выше, а за спиной ступеньки осыпаются в пустоту. И чем старше становишься, тем уже ступеньки и труднее на них удержаться. Время стремится в прошлое. Чем дольше бежишь, чем чаще мелькают деления. И цифра «1», похожая на гарпун, врезается в сердце всё глубже и глубже, не вытащить. Ничто – умелый охотник. Раздроби громаду на мелочи – и уничтожишь.
Мы от него спасались в привокзальных кафе: там никто не живёт, люди – странники, и время не знает, что с ними делать. Искали ответы, украдкой вглядываясь друг в друга, наблюдая за посторонними. Мы вовремя встретились: будущее упустили, прошлое отвергали. Помню, объясняла тебе наше болезненное ускорение: восприятие времени – квадратный корень из возраста. В четыре года время течёт в два раза быстрее, в девять – уже в три, в шестнадцать – в четыре. Ты ускоряешься в шесть раз, я – в пять с половиной.
– Ну, тогда тебе меня никогда не догнать, – заявил Андрей и сбежал на свой поезд.
Я сидела за столиком в окружении пластиковых стаканчиков с недопитым кофе и вычисляла столбиком на салфетке, в каком возрасте мы сможем быть почти рядом. Мимо спешили прохожие – те, кто жизнь привык начинать с понедельника, с нового года, после свадьбы и отпуска, кто свои дни маркером в календаре зачёркивает крест-накрест и отмеряет годы выплатами за кредит, морщинами и отметками деток за успеваемость в школе.
Люди тоже делятся: одни ведомы инстинктами самосохранения и продолжения рода, другие обречены понимать, что смертны. Они не чувствуют времени. А мы – пойманные, дважды изгнанные из рая.
Но пока существуют двое, переписка не прекратится. Мы с тобой – хранители времени.
Снег выпал сегодня утром. Второй. Первый прошёл в сентябре. А этот, ноябрьский, останется до весны.
За ночь город стал белым, и в мир пришло просветление. Белый цвет – светоносен, и не цвет это вовсе, а чистый свет, миротворческое дао, начало начал.
Снилось, ты умер, а я сидела на диване, поджав под себя ноги, и в каком-то жутковатом спокойствии размышляла, как жить дальше. Стена передо мной была пуста – без картинок и фотографий в рамках, без полок с книгами или комнатными растениями, белый лист. На него просился P.S. твоих писем: «Я люблю тебя, как никто».
И я поняла: ничто не изменится. Тебя и не было никогда. Вечная Сольвейг! Наверное, в ожидании – суть женщины. А в чём суть мужчины?
Когда из кафе на Гороховой улице мы шагнули в наш первый снег, ты растерялся, как на экзамене, к которому не успел подготовиться и даже не знаешь названия предмета. Великий авантюрист и философ восемнадцатого века Джакомо Казанова писал в мемуарах, что человек может считать себя человеком с тех пор, как помнит себя.
В Северной Венеции теперь и меня лихорадит на ветру твоей памяти. Сквозит отовсюду: с каналов, из подворотен, с перекрёстков проспектов и площадей, из арок дворцов и парадных… – и выдувает уют из домов, души из тел. Веет холодом необъятных пространств, необитаемых островов, покинутых кораблей. Петербург – город-призрак, дрейфующий в Финском заливе. Каменная вентиляционная шахта. Город-пробел. И с его фотографий звучит твой простуженный голос.
– Ты растёшь без женской руки. Мы одни. Ты – мужчина, терпи!
Как ещё объяснить ребёнку смерть матери? Несправедливость необъяснима. Кажется, мир его наказал. Но за что? Не спрашивай и терпи! Позже Андрей узнает из книг: мир и не догадывался о его существовании. Бога нет. Жизнь – случайность, непредсказуемое столкновение атомов в чёрном леденеющем космосе, а мы сами – сгущёнка из пустоты16. Человек не хозяин ни в природе, ни в им же выстроенных городских крепостях. Наводнения и те предотвратить не умеет. Научись ходить по воде и терпи!
«Каждый человек обладает уникальностью снежинки», «мир без меня другой», «народ без меня неполный», «человек – кузнец своего счастья» – шоры для сов, а мы глазели на исчезающий с картин импрессионистов мир и читали Камю и Сартра.
Если бы мир без нас сдвинулся хоть на миллиметр, мы жили бы вечно. Но мы живём умирая, гниём изнутри, так нелепо, постыдно, поспешно, суетно. Как питерские наркоманы, варившие из «Солутана» винт от нехватки солнца. Когда капли от кашля пропали из всех аптек, мы пили с мёдом солнечный свет. А в тюрьмах вокруг нас от чахотки дохли вчерашние боги. Менялись портреты, названия, флаги, имена и границы. Но для нас как будто за гранью реальности, как в игре, понарошку.
Девяностые – яркая вспышка хаоса, безумия и свободы между маршами страны советов с её дефицитом личности и дурманом всеядного общества потребления, между застоем и гонкой в никуда, между «ничего нельзя» и «всё позволено, ты этого достоин». Мы жаждали сами не зная чего, перемен не важно каких, хотели походить на Виктора Цоя, искали в себе героев, способных вскочить в седло и пришпорить время. Но постепенно наших героев сменили глянцевые баловни судьбы, выделявшиеся из толпы ярлычками на одежде. Мир брендов и корпораций, кредитов и поездок к заграничным морям. Мир, который уже не изменится. Может быть, мы и сохранили идеалы ветра перемен, но утратили способность ждать.
Рождённые в семидесятые, взрослеющие в девяностые – поколение нонсенс. Пост-потерянное поколение: появились на свет, когда терять уже нечего. Росли с мыслью: не во что верить, то, что вчера внушали учителя, сегодня они же исправили красной пастой в тетрадке, вчера – правда, сегодня – брехня. Даже заокеанский символ свободы – джинсы цвета индиго – для нас утрачен из-за свободной формы, вытерт за школьными партами с картинками голых развёрстых баб.
Нас ничто не могло удивить: ни балерины, вцепившиеся в стрипбаров шесты, ни гопники Гатчины в кирзе и с железными прутами, нападающие со спины, ни сосед в малиновом пиджаке, купивший единственный в районе детсад под офис, ни пули в стенах музеев, ни страшилки из «СПИД-Инфо», ни словесная вонь «Сектора Газа», ни девочка, на выпускном балу вонзившая каблук-шпильку подруге в череп…
На квартирниках пели: «Я блюю в твой кружевной лифчик, детка!». Терпи! Это Питер, детка! ПИ-ТЕР-ПИ-ТЕР-ПИ!
Мы научились терпеть до головокружительной слабости, до бесчувствия. И наблюдаем со стороны, как жизнь выветривается дымком в узкую форточку, пролетает мимо, как мотив незамысловатой и ненавязчивой песенки. Внуки декадентов, люди без идеалов: настолько испорчены, что стали скучны, безразличны даже себе.
– Зачем же мне жить? – спрашивал ты. Нулевые ответили цинику великой иллюзией: призвание отменяет вопросы подобного рода. Суть мужчины – поиск и обретение себя, пусть и на мусорной свалке времён. Нулевые были твоим Кронштадтским футштоком. Твоим становлением и абсолютом, день за днём превращавшимся в незамутнённую правду и трагедию Постороннего.
«Понимаю пациентов лучше, чем друзей и любовниц», – записал Андрей в своём анамнезе существования. Ты смотрел в них, как в зеркало. В перевёрнутом мире душевнобольные как раз нормальны: личные драмы, естественные желания.
Кто есть «я» в человеке? Мировоззрение? Мы – обстоятельств слепые жертвы, наш мир – западня. Мысли? Навязаны обществом, где мы жалкие приспособленцы. Чувства? Стерпится-слюбится, перетерпели мы их, как и мечты-устремления: больше не хочется, не любится и не ждётся. Поступки? Мы живём и действуем не по желанию – против воли. Так кто же?
Иррациональные числа вселенной, наша целостность делится на количество встречных, мы дробимся до бесконечности. И потеря себя не лечится. Можно лишь пытаться поймать и понять отражения прожитых вместе или порознь мгновений.
Я тоже ловец отражений, заветное – в глазах близкого человека. В людях мы любим себя, и чем чётче в них отражаемся, тем сильнее. Нужен кто-то рядом, с кем можно поговорить откровенно обо всём на свете, то есть с собою в твоём обличии.
И ты был. Далеко и близко. Верил, что лучшая книга должна говорить тебе о тебе. «Перед прочтением сжечь», – завещали нам Гоголь, Булгаков, Кафка, Набоков. Говорил, это отчаяние, крик души. Они хотели быть прочитанными и при жизни любимыми. Кем? Вряд ли всем человечеством. Абстракция не способна ни полюбить, ни понять. Она и есть пустота, случайное столкновение атомов.
«Любовь, – писал Пруст, – делает человека неслучайным»17. Признание, сопричастность – её продолжения. Вселенную создают две силы: Эрос и Танатос, материя и пустота, кто и ничто, обретение и потеря. И пока не дописан роман, ни герой, ни автор не могут погибнуть. Пока Сольвейг ждала Пера Гюнта, он мчался навстречу солнцу, себя обретая в вере её и ожидании.
Солнце будет отсчитывать наши часы на Фонтанке, по дороге из Питера на Москву18, пока мы стремимся по ней друг к другу. За всю историю человечества люди придумали самые разные солнечные часы, один мечтатель даже изобрёл их с гномоном-человеком. Солнечный круг… и ты – в центре. Бывает ли лучше?
– Твои волосы пахнут солнцем, – сказал мне однажды, – его так не хватает, когда в Петербурге идут за дождями снега!
И теперь я принюхиваюсь ко всему, изучаю. Солнцем пахнет сухая, выжженная летним зноем трава, мелкий песок у кромки воды после полудня, наш рыжий такс, млеющий на подоконнике.
Солнцем пахнут нежность и красота.
Солнцем пахнет возможность берега.
Закатное солнце делилось надвое облаками, красный и жёлтый огни догоняли друг друга, спеша уйти в ночь. Тени вытянулись у ног, истончаясь, и растворились во тьме. И фонари начали поливать не скованную ещё льдом Неву червонным золотом. Мы грелись глинтвейном из фляги на Университетской набережной между двумя грифонами. У каждого из нас за плечами застыла своя химера19. Необоснованная идея, несбыточная мечта. Солнечный берег, дом над рекой. Связь времён и пространств.
Накануне нашей первой встречи поезд в московском метро вдруг пошёл вспять. Без объявлений, словно так и должно быть, словно в жизни возможно всё, даже вернуться во времени. И я согласилась приехать, нет, не к тебе, а в Санкт-Петербург, отыскать дом Серовых. Я видела, чувствовала их жизни в себе, как сны наяву, как воспоминания. Казалось, присяду на ступенях лестницы, почувствую холод стен на кончиках пальцев, и получится восстановить историю угасшего рода. Не кровь передать, так рукопись.
Письма Анны отрывочны. И почему именно я их читаю? Анна писала, не отправляя, или письма вернулись? Первая мировая война. Революция. Эмигрировали или убиты? Дом разрушен?
Улицу мы в тот день не нашли, глупо было надеяться, что сохранилась и не переименована. Летний сад тоже своё уступил зиме. Амуры и прекрасные нимфы упрятаны в ящики, как марионетки в коробки после спектакля. Сад – покинутый, позабытый всеми театр. Мы вдвоём блуждали по аллеям, рассуждая, что гениальное произведение невозможно закончить. Один и тот же спектакль из века в век играют по-разному. И конец никем не предопределён. Жизнь состоит из многих историй: после одной наступает другая. Мы встречаем героев в какой-то момент их жизни, в начале истории, и расстаёмся после её развязки. А что с героями будет дальше, не знаем. Как и в жизни: в разные периоды рядом с нами разные люди, они входят в неё, как в поезд, и выходят на своей станции, описать весь их путь мы не сумеем, лишь отрезок дороги, совместной истории.
Историю нашей любви мы сыграли в трёх актах: слепли от яркого света рядом, от темноты порознь, а сейчас прозрели и счастливы оттого, что дано увидеть свет.
Я рассказала тебе о последней из рода:
– На мне всегда всё заканчивается.
– Нет, только начинается. Ты – лучшее, что случилось со мной, – улыбнулся в ответ.
Реальность зависит от наблюдателя: без восхищённого взгляда мужчины нет женщины. Задумалась, когда влечение превращается в чувство, с первого разговора глаз или когда уже всё равно, сколько шрамов у человека на теле и лиц в памяти? После какого жеста, поступка? Мы были рядом, но порознь; вместе, но не рядом; далеко и близко. Близко, но не ближе, чем сердце. А любовь – это присутствие. Бытие при сути, проникновение друг в друга, недостижимый идеал человечества. Или утраченный?