Тридцатилетняя война. Величайшие битвы за господство в средневековой Европе. 16181648 - Сесили Вероника Веджвуд


Сесили Веджвуд

Тридцатилетняя война. Величайшие битвы за господство в средневековой Европе. 1618—1648

C.V. WEDGWOOD

THE THIRTY YEARS

WAR

© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2019

© Художественное оформление, ЗАО «Центрполиграф», 2019

Глава 1

Германия и Европа. 1618

Сколько их стоит вкруг тебя, надеясь поделить твои одежды?[1] Не обещаны ли они многим, кои ждут только часа твоей погибели? Долго ли еще ты надеешься прожить в благоденствии? Воистину, столько лишь, сколько пожелает Спинола.

Памфлет, 1620

1

1618 год был похож на многие другие годы в те неспокойные десятилетия вооруженного нейтралитета, которые порой случаются в истории Европы. Атмосфера, насыщенная предчувствием борьбы, периодически разражалась грозами политических смут. Дипломаты сомневались, взвешивая серьезность каждого нового кризиса, политики обдумывали последствия, коммерсанты жаловались на неустойчивость рынка и колебания курсов, а 40 миллионов крестьян, на которых покоилось громоздкое здание цивилизации, возделывали свои поля, вязали свои снопы и не интересовались делами далеких властителей.

В Лондоне испанский посол требовал казни Уолтера Роли (Рэли), а вокруг дворца собралась толпа, осыпавшая проклятиями короля, слишком слабого, чтобы его спасти. В Гааге соперничество двух религиозных группировок вновь и вновь перерастало в открытый бунт, а вдову Вильгельма Оранского Молчаливого (1533–1584, убит по заказу испанского короля Филиппа II наемным убийцей) освистывали на улицах. Между Францией и Испанией сложились крайне напряженные отношения, поскольку обе державы претендовали на контроль над долиной Вальтеллиной (ныне в Италии, провинция Сондрио в Альпах) – важнейшей дорогой из Италии в Австрию. В Париже боялись скорого разрыва и европейской войны; в Мадриде гадали, удержится ли под таким давлением недавно заключенный брак инфанты Анны с юным королем Франции. Семнадцатилетний Людовик XIII относился к авансам супруги с ледяным равнодушием, и расторжение неосуществленного брака могло в любой момент разрушить последнюю гарантию дружбы между правящими династиями Франции и Испании. Напрасно австрийские кузены испанского короля посредничали из Вены и ненавязчиво предлагали устроить помолвку молодого эрцгерцога и французской принцессы: регентское правительство в Париже, проигнорировав их, вступило в переговоры о ее браке со старшим сыном герцога Савойского – заклятого врага и австрийских, и испанских властей.

Разоблачение испанского заговора, имевшего целью свергнуть республиканское правительство в Венеции, и восстание протестантов в Вальтеллине угрожали погрузить Италию в войну. В Северной Европе честолюбивый король Швеции Густав II Адольф вырвал Эстляндию и Ливонию из рук русского царя[2] и строил планы на прочный союз с голландцами, который в случае успеха позволил бы им сообща господствовать в северных морях Европы. В Праге протестанты, восстав в подходящий момент, свергли непопулярное католическое правительство.

Политический мир находился в таком нервном напряжении, что любой из этих инцидентов мог быть воспринят чересчур обостренно. Осведомленные люди не сомневались, что война рано или поздно случится, и сомневались только в непосредственных причинах и масштабах конфликта; материальные и моральные противоречия, раздиравшие политическую жизнь, были совершенно ясны.

23 мая 1618 года в Праге произошло восстание; этот день традиционно считается началом Тридцатилетней войны. Но лишь через семнадцать месяцев даже государственным мужам тех стран, которые больше всего затронула война, стало ясно, что она разгорелась именно из-за этого, а не иного события, случившегося в те неспокойные времена. За эти месяцы дела в Чехии (Богемии) постепенно стали отождествляться с политической обстановкой в Европе. Сама эта обстановка и дала толчок к войне.

2

Устранение некоторых физических препятствий и недостатков в области административного управления за последние сто лет настолько изменило условия жизни, что нам нелегко разобраться в политике XVII века, не понимая ее механизма. Работа правительства была организована из рук вон плохо; политикам не на кого было опереться; честность, расторопность и благонадежность встречались нечасто, и типичные государственные мужи в своих действиях, по-видимому, исходили из неизбежности постоянной утечки денег и информации.

Скорость дипломатической коммуникации в Европе ограничивалась скоростью гужевого транспорта, на котором основывалось всякое сообщение, а в политические расчеты вмешивались неразумные силы природы: противный ветер и сильный снегопад порой могли затормозить или ускорить международный кризис. Важнейшие решения приходилось задерживать, а в каких-то совсем уж отчаянных случаях перекладывать на подчиненных, не имея времени посоветоваться с вышестоящей инстанцией.

Несовершенный порядок распространения новостей не позволял общественному мнению играть сколько-нибудь доминирующую роль в политике. Основная часть крестьян пребывала в полном неведении о происходящих вокруг событиях, безмолвно терпела их последствия и восставала, только если условия жизни становились совершенно невыносимыми. Горожане благодаря более эффективной передаче знаний имели возможность хотя бы в зачаточном виде выражать общественное мнение, но лишь относительно богатые и образованные люди могли постоянно усваивать и пользоваться политической информацией. Подавляющее большинство народа оставалось бессильным, невежественным и безразличным. В силу этого публичные действия и личные качества отдельных государственных деятелей приобретали несоразмерную важность, и дипломатическими отношениями в Европе управляли династические амбиции.

Неуверенность в будущем и тяготы жизни поощряли в правителях безответственность. Войны не приводили к немедленным бунтам, потому что в основном их вели профессиональные армии, а гражданское население – за исключением районов боевых действий – оставалось незатронутым, по крайней мере до тех пор, пока его не начинали обдирать как липку поборами и налогами, потому что у воюющих кончились деньги. И даже там, где шли сражения, бремя войны поначалу казалось не таким тяжким, как в наш уравновешенный цивилизованный век. Кровопролитие, изнасилования, грабежи, пытки и голод не так ужасали людей, которые сталкивались с ними в повседневной жизни, хотя и в более мягких формах. Разбойные нападения не были редкостью и в мирное время, пытки применялись в большинстве уголовных процессов, страшные и растянутые во времени казни совершались на глазах у толпы зрителей; землю то и дело опустошали чума и голод.

Даже образованные люди придерживались грубых взглядов на жизнь. Под маской вежливости скрывались примитивные нравы; пьянство и жестокость были обычным явлением во всех классах, судьи чаще проявляли суровость, чем справедливость, гражданские власти чаще действовали скорее круто, нежели эффективно, а благотворительность не могла ответить на все нужды людей. Лишения были слишком естественным делом, чтобы о них говорить; и зимняя стужа, и летний зной внезапной напастью обрушивались на неготового европейца: в их домах было слишком сыро и холодно для первой и слишком душно для второго. И правители, и нищие одинаково привыкли к вони от гниющих отбросов на улицах, грязным канавам между домами, к виду падальщиков, которые слетались на горы мусора и клевали разлагавшиеся трупы висельников. По дороге из Дрездена в Прагу один путешественник насчитал «больше ста сорока виселиц и колес с трупами грабителей, и еще свежими, и полуразложившимися, и останками убийц, которым на колесах одну за другой переломали конечности».

Война должна была лежать особо тяжким и долгим бременем на плечах этих людей, чтобы заставить их громко возмутиться, но к тому времени уже никто ничего не мог поделать.

Франция, Англия, Испания, Германия – уже в XVII веке историк встречает эти абстрактные конгломераты разнородных элементов. Самосознающая себя нация существовала, даже если связь этой нации с составляющими ее людьми с трудом поддавалась определению; у всех народов были свои проблемы на границах, свои меньшинства, свои разногласия. Некоторым профессиям была свойственна поразительная для современного ума текучесть: никто не считал странным, если французский полководец вел армию на французов, и преданность делу, вере, даже господину обычно ценилась выше, чем верность стране. Несмотря на это, национальная принадлежность уже начинала приобретать новый политический смысл. «Никто не может не любить своей страны, – писал Бен Джонсон, – тот, кто утверждает обратное, может восторгаться своими словами, но сердцем он там».

Но главным образом национальными чувствами мог воспользоваться государь, с правлением которого они были связаны, и, за редким исключением, династия в европейской дипломатии считалась важнее нации. Международную политику скрепляли королевские браки, а ее движущей силой была личная воля государя и интересы его семейства. С практической точки зрения неверно приравнивать династии Бурбонов и Габсбургов к Франции и Испании.

Между тем основы общества менялись так, что перед правителем вставал новый ряд проблем. В большинстве стран Западной Европы у власти стояла аристократия, сформированная в таком обществе, где землевладение и власть были неразрывно связаны друг с другом. Эта форма правления сохранилась и после того, как деньги сменили землю в качестве действующей силы, и политическая власть оставалась в руках тех, кто не имел богатства для осуществления своей воли, а торговые классы, имевшие средства, но не власть, часто находились к ней в оппозиции.

Возвышение класса, не зависящего от земли, уравновешивалось соответствующим упадком крестьянства. В феодальной системе, основанной на взаимных обязательствах между сеньором и держателем земли, серв (крепостной) занимал признанное, хотя и низкое положение. Открытое недовольство крестьян начинается со времен краха феодализма, когда землевладельческие и правящие классы начали обращать труд своих крепостных в деньги и использовать условия землепользования для извлечения прибыли.

Феодальная система предопределила такой мир, в котором все были связаны с землей и ответственность за физическое благополучие человека ложилась на землевладельца. По мере того как эта структура все больше отдалялась от реального положения дел, на церковь и государство легли новые обязанности. Медленный транспорт, плохое сообщение и нехватка денег не позволяли центральному правительству создать необходимый механизм для того, чтобы нести это растущее бремя, и государство раз за разом передавало свои полномочия уже существующим институтам – мировым судьям в Англии, приходским священникам и местным землевладельцам в Швеции, деревенским старостам и городским бургомистрам во Франции, знати в Польше, Дании и Германии. Таким образом, без содействия этих незаменимых помощников ни одно правительство не могло рассчитывать на то, что его распоряжения будут выполнены. Именно это дало польским, немецким и датским дворянам и английским джентри власть над центральным правительством, несоразмерную их фактическим богатствам, и восстановило баланс между землевладельческим и купеческим классами.

Однако не было ни адекватной связи между законодательной и исполнительной властью, ни четкого понимания того, как использовать государственные деньги. Поскольку налогообложение складывалось в основном как замена прежней воинской повинности, взыскание денег в сознании людей неразрывно переплеталось с военными лишениями. Идея взимания налогов на общественные службы еще не родилась. Парламенты, штаты, сеймы и кортесы – все эти частично представительные органы, возникшие за предыдущие века, полагали, что требовать денег можно только в кризисной ситуации, и упорно отказывались помогать правительству исполнять его повседневные обязанности. Это заблуждение породило немало зол. Монархи предавались легкомысленному расточительству в ожидании будущих доходов, распродавали земли короны, отдавали в заклад свои королевские привилегии и таким образом последовательно ослабляли центральное правительство.

Этим непониманием объясняются обиды и подозрительность по отношению к властям, характерные для средних классов в начале XVII века, – обиды, которые проявлялись в постоянном неподчинении и эпизодических мятежах. Переходные периоды всегда отличаются плохим управлением; таким образом, главной потребностью времени была эффективность власти. Остро чувствуя общую незащищенность, эта малая часть населения, обладавшая влиянием, была готова принять любое правительство, лишь бы оно гарантировало мир и порядок.

Итак, стремление иметь голос в политических решениях главным образом объяснялось не столько принципом свободы, сколько желанием иметь эффективное правительство. Теории о добре и зле, о божественном предопределении или естественном равенстве людей превращались в объединяющие лозунги, символы, за которые люди с чистым сердцем отдавали жизнь – и король Англии под топором палача, и австрийский крестьянин на колесе. Но успех или неудача в конечном итоге зависели от эффективности административного аппарата. Лишь немногие люди настолько бесстрастны, что предпочли бы жить в лишениях при правительстве, которое считают правильным, чем в довольстве при том, которое им кажется неправильным. Представительное правительство в Богемии (Чехии) потерпело крах потому, что работало значительно хуже, нежели деспотизм, который оно сменило, и Стюарты пали не потому, что идея божественного происхождения королевской власти оказалась несостоятельной, а по причине некомпетентности их правительства.

3

Возможно, поколение, жившее перед Тридцатилетней войной, не было добродетельнее предыдущего, но оно уж точно отличалось большей набожностью. Реакция против материализма эпохи Возрождения, начавшаяся в середине предыдущего века, достигла своего апогея; духовное возрождение пронизало все общество до самых корней, и религия стала реальностью тех, для кого политика оставалась бессмысленной, а общественные события – неизвестными.

Богословская полемика стала обычным чтением для всех слоев общества, проповеди руководили политическим курсом, а досуг скрашивали трактаты о морали. У католиков культ святых достиг неслыханного за много веков размаха и занял господствующее место в жизни как образованных классов, так и народных масс; чудеса помогали озарить мрак окружающего мира светом надежды. Перемены в материальных условиях, крушение старых традиций и несоответствие отмирающих порядков новому веку подталкивали мужчин и женщин к духовному и необъяснимому. Те, кто не попал в широкие объятия церквей, нашли прибежище в оккультизме: из Германии во Францию проникло розенкрейцерство, в Испании набирали силы иллюминаты. В образованных слоях общества росли страхи перед колдовством, а в народных массах распространилось поклонение дьяволу. Черная магия распространилась от северных пустошей Шотландии до средиземноморских островов, держа в мстительном ужасе и свирепых кельтов (в Шотландии, Уэльсе и Ирландии), и угнетенных крестьян в России, Польше и Богемии (Чехии), и рассудительных немецких купцов, и невозмутимых йоменов в Кенте в Англии.

Суеверия расплодились благодаря многочисленным брошюрам и листкам, которые сразу же фиксировали и преувеличивали всякое непонятное событие. Страхи перед потусторонним не отпускали даже образованного человека. Один известный ученый из Вюртемберга приписывал смерть брата «грабителям или привидениям». Князь Ангальтский (Анхальтский), умный и рассудительный юноша, без малейшего удивления и сомнения записал у себя в дневнике, что видел призрака. В семействе курфюрста Бранденбургского свято верили в Белую даму, которая якобы предупреждает о приближении смерти, а как-то раз дала такую оплеуху назойливому пажу, который ей надоедал, что тот вскоре отдал богу душу. Герцог Баварский считал, что на его жену наложили проклятие бесплодия, и велел изгонять из нее бесов.

Дальше