История нравов. Буржуазный век - Фукс Эдуард 4 стр.


Из определенной идеи выводила пришедшая к сознанию буржуазия права человека и гражданина. В идее, следовательно, в более высокой нравственности должны были корениться и самые эти права. Привести соответствующие документы в подтверждение этой более высокой нравственности – такова задача, выполненная вышеуказанным образом ее идеологией.

И на этот раз действительность также оказалась сильнее идей, и притом решительно во всех областях. О грубую логику этой весьма роковой действительности очень скоро разбилась если не форма, то содержание этих идей.

Век всеобщего счастья не мог наступить вместе с победой буржуазии потому, что вышедший из распада феодального общества новый буржуазный порядок не упразднил классовых противоположностей, а лишь «поставил на место старых классов новые и взамен старых создал новые условия порабощения и новые формы борьбы».

В этом простое решение загадки.

Уже французская революция вскрыла отчетливо эти новые классовые противоположности, и притом она вскрывала их все яснее с каждым новым шагом, то есть чем логичнее она развертывалась, а развивалась она последовательнее всякого другого революционного переворота, чем и обусловлены ее великие, ничем не устранимые результаты. Известный этнолог Генрих Кунов, написавший вместе с тем одну из лучших книг о французской революции («Французская пресса в первые годы Великой французской революции»), ясно и точно описал возникновение этих новых классовых противоречий: «Уже в конце 1789 года, менее восьми месяцев спустя после созыва Генеральных штатов, не только представительство третьего сословия в Национальном собрании распалось на разные энергично боровшиеся друг с другом партии, но и среди парижского населения бушевала партийная борьба; и почти каждое из этих разнообразных течений уже имело свою газету, которая для него пишет и борется. Даже низшие социальные слои имеют свои органы. Радикальная интеллигентная мелкая буржуазия и большинство полупролетарской интеллигенции читают „Парижскую революцию“ Лустало; студенты, литераторы, необеспеченные, безвестные художники, начинающие адвокаты читают „Революции Франции и Брабанта“ Камиля Демулена, а интеллигентные рабочие, мелкие мастера, отчасти и интеллигентный пролетариат читают „Друга народа“ Марата.

Противоположность материальных интересов врывается во все буржуазные идеологии, обнаруживая невозможность единой общей идеологии. Еще не кончился 1789 год, и уже газета Марата объявляет себя представительницей интересов рабочих и мелких ремесленников, проповедуя борьбу против финансистов, крупных купцов, рантье, надменных академиков, тогда как „Французский патриот“ Бриссо выступает в качестве представителя почтенной состоятельной буржуазии против неимущей массы.

Классовые противоречия обострялись тем больше, чем дальше развивалась революция, чем больше речь шла уже не об отражении реакционных поползновений, не об обсуждении разных красивых принципов освободительного движения, а об их применении к практическим задачам управления, об их претворении в законодательные проекты. Теперь, когда предстояла задача практически испробовать новые провозглашенные политические принципы, обнаружилось, как разно понимались эти принципы и как их последовательное применение на практике разбивалось о стену разнообразных классовых интересов.

Либеральный конституционализм распадается. Против либерализма Сиейеса выступает якобинство, а от последнего уже в конце 1791 года откалывается фракция жирондистов и партия Дантона. Но и очищенное таким образом якобинство состоит из разных направлений, соответствующих интересам разных хозяйственных групп. Рядом с робеспьеровским направлением стоит, например, более радикальный „маратизм“, приверженцы Марата, а рядом с этим радикально-демократическим направлением поднимается индивидуалистическое течение с анархистским оттенком, представителями которого были Анахарсис Клоотс и Гебер.

Умеренное якобинское крыло завладело государственной властью. Оно господствовало в Комитете общественного спасения, тогда как „ультрареволюционная“ фракция Марата и Шометта главенствовала в парижском городском самоуправлении».

На вопрос о конечной причине этой борьбы историки-идеологи, для которых форма – все, отвечают обыкновенно: эта причина – взаимная зависть вождей. Против такого объяснения Кунов справедливо вооружается: «Это одна из величайших нелепостей. Видеть причину борьбы между Бриссо и Робеспьером в их личном соперничестве может только идеолог, не имеющий никакого представления об экономической подоплеке революции и совершенно не понимающий образа мыслей, противоположного идейного содержания обоих этих политиков. Кто возьмет на себя труд проследить взгляды обоих этих деятелей и их отношение к вопросам времени, тот, напротив, удивится, что они так долго могли идти рядом. В чем же коренятся в таком случае мотивы этой партийной розни, мотивы борьбы отдельных направлений друг с другом? Они коренятся в классовых противоположностях, обусловленных разнообразием экономических условий существования и положением отдельных групп в общем экономическом процессе и вытекавшей отсюда общностью или враждебностью интересов».

Дальнейшая эволюция все более обостряла эти возникшие уже в эпоху французской революции классовые противоположности, как яснее ясного видно в истории всех европейских государств, начиная с середины истекшего столетия. Противоречия, столкнувшиеся в грандиозной революционной драме на склоне XVIII столетия, «не устранены и поныне, так что современная борьба является во многих отношениях лишь продолжением борьбы 1789-1794 годов».

В политических формах, к которым привел отдельные государства в их совокупности грандиозный переворот, сказалось если не раньше всего, то во всяком случае для всех наглядно, что действительность была сильнее идей.

Проблема века состояла в том, чтобы подчинить отныне политическую власть исключительно интересам победоносной буржуазии. Эта цель была в самом деле достигнута. Интересы капитала стали отныне единственными решающими во всех государствах. Однако в политических организациях эта черта везде – за исключением Америки – завуалирована компромиссом с силами прошлого. Государственной формой, лучше всего соответствовавшей бы совершенно изменившимся экономическим условиям, была бы буржуазная республика, парламентарное управление, в котором всегда ясно обнаруживалась бы воля всех и соблюдались бы интересы не отдельных классов, а всех.

Таков и был первоначальный идеал.

Ради этой цели участвовали с никогда не ослабевавшим вдохновением во всех революциях народные массы. И всегда в день победы провозглашалась именно эта цель, в 1793-м, в 1830-м и в 1848 году. Как бы ни были радикальны по существу все эти перевороты, в конце концов, однако, довольствовались тем, что новое вино вливали в старые мехи. Буржуазия приобщала в большинстве случаев к новой форме монархическую власть, а с ней и тот класс, который последняя воплощала, – все еще полуфеодальное дворянство. Правда, путем конституционного строя буржуазия подчиняла своим интересам и дворянство, но она сохранила за дворянством и монархией фикцию власти. Чем слабее чувствовала себя буржуазия, тем более призрачной была эта фикция.

Раньше и ярче, чем в других странах, монархическая власть была подчинена интересам буржуазии в Англии, но именно интересам только буржуазии, а не всего народа. Так называемая славная революция 1688 года получила от буржуазных историков этот почетный эпитет на том основании, что она представляла компромисс между короной и буржуазией, то есть между финансовыми силами, при этом первая соглашалась быть исполнительницей воли парламента, следовательно, воли буржуазии. Хотя потом английская монархия часто и пыталась повернуть колесо истории назад – до сих пор она не смогла внести существенных изменений в продиктованную ей революцией роль. Гладстон мог спокойно бросить в лицо лордам гордое слово: пока я пользуюсь доверием нижней палаты, мое положение прочно.

Во Франции монархия была, правда, в 1870 году совершенно упразднена и официальной носительницей власти стала буржуазия, но до этой эпохи компромиссы следовали за компромиссами, доставлявшими долгое время наибольшие преимущества монархии, так что последняя надолго могла себе присваивать самые ярко выраженные абсолютистские приемы и манеры. Уступки, во Франции лишь временно сделанные силам прошлого, остались в Германии правилом до настоящего времени.

Немецкая буржуазия устроила с абсолютизмом компромисс наиболее плачевный и жалкий. Правда, и она низвела дворянина-юнкера до степени простой преторианской гвардии, все назначение которой сводится к тому, чтобы защищать ее прибыль от посягательств неимущих классов. Но такой порядок вещей вообще коренится в сущности капиталистического века, в котором все подчинено интересам капиталистической прибыли, следовательно, также и самые условия существования короны и юнкерства. Превращение политической власти в служебный аппарат капитала не является, таким образом, подвигом именно немецкой буржуазии. Особый же ее позор в том, что буржуазия позволяет юнкерству исполнять эту функцию унизительным для нее образом.

Немецкое бюргерство предоставило дворянству не только фикцию власти, но и самую власть. Немецкий бюргер не имеет никаких официальных прав на более высокое место в правительственной машине, тогда как последний дворянин имеет это право уже в силу одного своего происхождения. Все более высокие чиновничьи должности, все правительственные места, все высшие военные чины доступны только дворянам. Один только юнкер носит во всей Германии в своем ранце маршальский жезл. За редкими исключениями, конечно, не способности позволяют ему добиться этого жезла, а наряду с происхождением такие важные обстоятельства, как связи, рост, борода и т. д.

Человек бюргерского происхождения, как бы он ни был талантлив, не выйдет за пределы чисто буржуазной профессии. Он может сделаться только коммерции советником, гофратом (надворным советником), регирунгсратом (правительственным советником), в лучшем случае тайным советником. Только в момент крайней опасности ему дается иногда высшее назначение, именно тогда, когда своим умом он должен спасать страну из затруднения, в которое ее повергло феодальное скудоумие. Подобное положение вещей для немецкой буржуазии тем постыднее, что ни одна аристократия так не чуждается культурного прогресса, как именно немецкая. Ни одна аристократия так не бедна талантами, как именно немецкая, даже в тех областях, которые она считает своими, – в области милитаризма и управления! Где мыслители, философы, композиторы, поэты – за исключением Клейста, – вышедшие из ее рядов? Ни в какой другой стране наука, литература и искусство так мало не связаны с дворянством, нашли в его среде такой плохой приют. Где аристократы-меценаты? Где созданные дворянством публичные библиотеки и музеи? Где портретные галереи предков, написанные кистью великих мастеров? Что создано немецким юнкерством в интересах цивилизации? Ничего подобного вы не найдете. Зато нигде не пользовался и не пользуется такой симпатией позорный девиз: «лошади, собаки, женщины».

Что сказано об отсутствии творческих способностей в среде юнкерства, приложимо и к немецким государям. Со времени Фридриха II на немецких престолах не было ни одного государя, имеющего право претендовать на эпитет относительно выдающейся личности. Впрочем, все это не личная вина немецких дворян и государей, а трагический рок, тяготеющий над исторической действительностью Германии (как уже было выяснено в томе «Эпоха Ренессанса»).

Такой же метаморфозе подверглась и идея личной свободы, провозглашенная новым временем во всех странах высшим благом всех и каждого. Правда, ныне нет больше подданных и крепостных. Место их занял гражданин. Но нам дали комментарии к понятию «свобода», комментарии неопровержимые. Девиз «свобода, равенство, братство» получил более выразительное толкование: пехота, кавалерия, артиллерия… Правда, есть у нас право свободного выражения своих мыслей, зато рядом существуют параграфы о государственной измене, оскорблении величества и богохульстве. Правда, имеется у нас право собраний и союзов, – даже в Германии! – зато везде полиции дана дискреционная власть[4] пускать в ход резиновый хлыст или браунинг. Все могут рассчитывать на справедливость, так как перед законом ведь все равны, но это право везде комментируется чисто классовой юстицией, функционирующей с баснословной уверенностью.

Приведенные противоречия – наиболее разительные и наиболее известные примеры этой исторической нелогичности, в которую претворились идеи.

Если вы спросите: где же причина? – то ответ можно облечь в сжатую формулу: всегда и везде страх перед преемником. Этим преемником, перед которым новый век почувствовал страх уже почти в самый час своего рождения, было четвертое сословие, как самостоятельный от третьего сословия класс.

Этот страх перед пролетариатом был, правда, вполне логичен. Из всех вышеописанных классовых противоположностей, родившихся вместе с воцарением буржуазного общественного порядка, самой грозной была с самого начала противоположность, все больше обозначавшаяся между рабочим классом и не одним каким-нибудь другим классом, а всеми общественными классами. И если эта противоположность долгое время и не понималась ясно, она с самого начала чувствовалась самым роковым образом.

Одинаковость положения объединила остальные классы. Она позволила им вдруг уяснить тот фактор, который их всех объединял, понять, что этот именно фактор для них всех самый важный – необходимость защитить свое имущественное право от посягательств пролетариата. Требования пролетариата в этом пункте грозили одинаковой опасностью всем другим классам. Этот пункт и привел к компромиссу между буржуазией, победившей, заметьте, только при помощи пролетариата, и только что низложенной монархией, к компромиссу, восторжествовавшему по всей линии – за исключением Америки. Лицом к лицу с мнимо общим врагом буржуазия искала себе союзников и снова уступила, ценой более или менее ярко конституционно выраженных обязательств и ограничений, политическую власть монархии и дворянству.

И опять нигде страх перед грозным наследником буржуазного общественного порядка не был так велик, как именно в среде немецкого бюргерства. Впрочем, и нигде он не был столь основательным. В Германии, как мы видели, капиталистический способ производства установился позже, чем в остальных крупных европейских странах, после того, как его антагонистический характер уже успел во Франции и Англии очень шумно обнаружиться в ряде исторических движений. Когда немецкая буржуазия выступила на историческую сцену, она не только увидела, что этот наследник уже занял на ней свое место, но и готовится настойчивейшим образом провести в жизнь свои требования. Это обстоятельство и увековечило жалкое положение немецкого бюргерства. Оно привело в первую голову к тому, что объединение Германии не состоялось уже в 1848 году, а далее к тому, что, когда под давлением экономической необходимости это объединение осуществилось, оно совершилось ценой жалкого компромисса между бюргерством и абсолютизмом. Великий исторический момент 1848 года не нашел в Германии буржуазии, способной временно победить феодализм и абсолютизм, не говоря уже о том, чтобы навсегда подчинить их себе. Налицо было лишь поколение, которое уже на другой день после битвы – мы не преувеличиваем – испугалось своей собственной победы и, ломая руки, умоляло побежденного смилостивиться и помочь ему против того, кто его же освободил из неволи.

Так случилось, что немецкая буржуазия добилась в сравнении с английской и французской ничтожной доли политического могущества и лишь очень скромного политического влияния. И здесь, впрочем, речь идет не о личной вине, виной была вышеописанная экономическая отсталость Германии, коренившаяся в конечном счете в последствиях Тридцатилетней войны, изнурившей страну до самого основания и сделавшей ее игрушкой в руках сотни мелких и более крупных деспотов.

Назад Дальше