В письме к шевалье де Росси от 15/27 августа 1811 года Местр с помощью того же «сравнительного» метода оспаривает новые законы Сперанского:
Есть вещи правильные и справедливые, которые, однако, не следует произносить и тем более – писать. Если бы меня спросили: должен ли отец распечатывать письма сына, – я ответил бы: «Разумеется!..» Но если вы зададите мне вопрос in concreto, как выражаются в школе: «Рекомендуете ли вы мне распечатать вот это письмо моего сына, кажущееся мне подозрительным?», я отвечу вам: «Папенька, Боже Вас сохрани от такого поступка: потеряете вы наверняка много, а выиграете очень мало или совсем ничего» [Maistre 1884–1886: 12, 55–56].
Сходный аргумент-сравнение, включающий в себя бытовой анекдот, находим в письме к адмиралу Чичагову от 17/29 января 1810 года:
Должен ли (иначе говоря, может ли) человек всегда делать то, что ему угодно? Частенько я вспоминаю словцо, которое было сказано однажды на балу в Филадельфии одной барышне, которая вместо того, чтобы занять свое место в кадрили, болтала с понравившимся ей кавалером. Так вот, некий тамошний церемониймейстер сказал ей с самым суровым видом: «Барышня! Вы что же, забавляться сюда пришли?» Наша жизнь – точь-в-точь этот бал. Мы явились на свет вовсе не для того, чтобы забавляться, а для того, чтобы танцевать кто что умеет: один – менуэт, другой – вальс и проч. Сколько бы мы ни говорили: «Я устал, мне не с кем танцевать, партнер у меня увалень, оркестр фальшивит и проч.», – все это ровно ничего не значит: танцевать надо непременно, и уволен от этого лишь тот, кто танцевать не умеет [Maistre 1884–1886: 11, 395].
Тому же адресату Местр сообщает в письме от 17/29 января 1810 года, что на великий вопрос, вращается ли Земля вокруг Солнца, наилучшим ответом был бы тот, который дал садовник из его родного края: «Конечно же, это Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот; ведь никто не станет вращать огонь вокруг жаркого» [Maistre 1884–1886: 11, 396]14.
В письме Яну Потоцкому от 16/28 октября 1814 года в той же образной манере изображена наука —
грандиозный пикник, в котором каждый принимает участие, готовя собственное блюдо. Все блюда должны быть вкусны – об этом участники обязаны позаботиться; но далеко не каждый участник может изготовить любое блюдо, какое пожелает: омлет готовит лишь тот, кто запасся яйцами [Maistre 1884–1886: 12, 457].
Дочери Констанции Местр в 1808 году объясняет, отчего женщины не должны стремиться подражать мужчинам, с помощью следующего образа:
Есть у меня тут собачка Бириби, которую все обожают; но если бы ей взбрело в голову впрячься в карету, чтобы повезти меня за город, я был бы так же недоволен ею, как был бы недоволен английским жеребцом твоего брата, если бы жеребец этот вздумал прыгнуть ко мне на колени, когда я пью кофе. Иные женщины полагают, что они обязаны блистать теми же достоинствами, что и мужчины. И совершенно напрасно. Вспомни про собачку и жеребца [Maistre 1884–1886: 11, 147].
Кони дают Местру материал для другой метафоры:
Лошадь кажется мне выразительной эмблемой армии: она охотно покоряется умелому наезднику, который ее приручил, но если ее хочет оседлать наездник неумелый, она сбрасывает его на землю. Именно в этом и заключалось несчастье последнего шведского короля15: он хотел оседлать скакуна; нужно было оставить его в стойле или доверить умелому наезднику (письмо к шевалье де Росси от 20 августа/1 сентября 1810 года) [Maistre 1884–1886: 11, 474].
Примеры можно было бы умножить: Местр очень любил объяснять свою мысль и поражать умы собеседников с помощью подобных сравнений, объясняющих большое через малое, и сам очень гордился своими успехами на этом поприще.
Современники, прекрасно осознававшие эту особенность его стиля, далеко не всегда были от нее в восторге. Так, критик Фелетц писал в 1821 году в рецензии на свежевышедшие «Санкт-Петербургские вечера»: «Хотелось бы также, чтобы г-н де Местр не сравнивал молитву то с хинином, то с кабестаном, то с пожарным насосом» [Maistre 2005: 761]. Впрочем, верные поклонники Местра судили иначе; так, Шарль Бартелеми, автор книги «Избранные мысли графа Жозефа де Местра», объясняет «чудесный успех „Санкт-Петербургских вечеров“» их «парадоксальной и диалогической формой»: «Парадокс – такое рассуждение, которое преувеличивает общераспространенные заблуждения, чтобы лучше показать их бессмысленность или опасность, а порой и обе вместе. Это своего рода микроскоп, который увеличивает предмет и позволяет нам изучить его в мельчайших подробностях» [Barthélemy 1859: 138]. Именно так Местр и поступает, когда пускает в ход «аргументы, которые можно пощупать руками»: использует неожиданную и эффектную метафору, которую притом помещает в конце монолога и/или абзаца, чтобы она прочно впечаталась в память слушателя/читателя.
Между прочим, самой своей известностью среди современников и потомков Местр, по всей вероятности, не в последнюю очередь обязан большому числу эффектных максим, рассыпанных по его философским сочинениям и вошедших впоследствии в многочисленные антологии и словари цитат. Не случайно Сент-Бёв сравнивал его с таким общепризнанным мастером светского остроумия, поставленного на службу монархическим идеям, как Ривароль [Sainte-Beuve 1849: 732], упомянутый выше Августин Голицын восхищался «сжатостью и оригинальностью его максим», внятных всем и каждому, благодаря чему автор самой ничтожной брошюры не обходится без цитат из его сочинений [Golitsyn 1867: 71], а педант Ламартин хотя и был недоволен «уловками» Местра и его парадоксами, но признавался в воспоминаниях, что, презирая эти «приманки для возбуждения любопытства», все же скрепя сердце поддавался их обаянию [Lamartine 1871: 185–186]. П. Глод в специально посвященной этому статье [Глод 2012] перечисляет черты, отличающие Местра от другого философа-традиционалиста, во многих отношениях к нему близкого; к этим чертам я бы добавила еще одну: Бональду была чужда афористическая манера Местра. Именно этим, среди прочего объясняется диагноз, поставленный еще в 1843 году Сент-Бёвом: «никто нынче не читает Бональда, но его вольного и язвительного соратника читают так, словно книги его написаны сегодня» [Sainte-Beuve 1843: 382]16. Многие афоризмы Местра «вошли в пословицы»; таковы и фраза о народе, который имеет то правительство, которое заслуживает [Maistre 1884–1886: 12, 59; письмо к шевалье де Росси от 15/27 августа 1811 года], и печально известное определение палача как краеугольного камня общества, и фраза из тех же «Санкт-Петебургских вечеров» о необходимости воздвигнуть статую Вольтера рукою палача, и запомнившаяся госпоже де Сталь фраза о «русском желании», и образ грозящего России «университетского Пугачева» [Maistre 1859: 27], и уже упоминавшееся определение контрреволюции, которая «должна быть не противоположной революцией, но противоположностью революции», и фраза из письма к Алексису де Сен-Реалю от 22 декабря 1816/3 января 1817 года: «Не знаю, какова жизнь подлеца, я им никогда не был, но жизнь порядочного человека чудовищна» [Maistre 1884–1886: 14, 11]. В одном из наиболее полных французских словарей цитат Бональд представлен 11 цитатами, а Местр – целыми тремя десятками [Oster 1970: 672–673, 665–668]17.
Такое восприятие Местра как автора блестящих фраз характерно не только для французов, но и для русских литераторов и философов XIX века; не будем касаться местровских суждений о палаче, которые – с одобрением или, чаще, с осуждением – упоминали Пушкин и Бестужев (Марлинский), А. И. Тургенев и Герцен18, приведем несколько менее известных ссылок на эффектные афоризмы Местра. Например, идейный противник Местра славянофил Ю. Ф. Самарин в статье 1863 года «Как относится к нам Римская церковь?», осуждая старую Европу за то, что она «покончила с религиею» и забыла про Бога, прибегает к помощи Местра и цитирует в оригинале его выражение, которое называет «счастливым и глубоким»: «Le monde sera sauvé quand les Anglais deviendront catholiques et quand les Français, qui sont catholiques, redeviendront chrétiens» (Мир будет спасен в тот день, когда англичане сделаются католиками, а французы, католиками уже являющиеся, вновь сделаются христианами. – фр.) [Самарин 1996: 524]. Местр, по мнению Самарина, не понимал, что тем самым произносит «смертный приговор латинской религии», но самому Самарину непонятливость его идейного противника не мешает пользоваться его афоризмом, и притом с нескрываемым восхищением.
По совсем другим, менее возвышенным поводам, и часто неточно, но всегда с явным уважением цитирует фразы Местра А. О. Смирнова-Россет: «Я сам беден, но всегда берегу медные деньги для нищих. Г. де Мэстр так говорил»; «Вольтер меня просто забавляет. – В добрый час, я рад, что вы так хорошо судите об этом кощунственном шуте, как говорит Жозеф де Местр»; «Париж, как говорит де Местр, великая вавилонская блудница» [Смирнова-Россет 1989: 376, 427, 541]19. На мысли Жозефа де Местра ссылается даже Горький в «Жизни Клима Самгина» [Горький 1987: 259, 417]. Точность цитат в данном случае принципиального значения не имеет: важнее тот факт, что «мудрые» и «остроумные» мысли (или, во всяком случае, выдаваемые за таковые) приписывают Местру, – это значит, что в сознании потомков за ним прочно закрепилась репутация острослова и творца афоризмов.
Казалось бы, все сказанное позволяет ответить на вопрос, был ли Местр мастером светской беседы, положительно: он несомненно был мастером эффектной реплики, основанной на парадоксальном сопоставлении макро- и микромира, и многочисленные следы этого его мастерства обнаруживаются и в его серьезных сочинениях, и в его письмах, и в свидетельствах мемуаристов, запечатлевших некоторые из его устных монологов.
Беседы его безусловно были блестящими, но были ли они светскими, а вернее сказать, отвечали ли они тому идеалу светской беседы, какой рисовали авторы многочисленных трактатов об искусстве беседы в XVII–XVIII веках?
Чтобы ответить на этот вопрос, следует коротко обрисовать тот идеал классический беседы, какой сложился в названный период. Идеальная беседа понималась как искусство высказать собственную мысль, не обидев никого из слушающих; мастеру такой беседы в не меньшей степени, чем словесный блеск, были необходимы умение уступать, способность избегать конфликтов, искусство «забывать о себе и покоряться другому» [Montandon 1997: 149]20, «ловко хвалить и говорить вещи, приятные для собеседника» [Lilti 2005: 284–285]. Ключевые слова в описании такой беседы – предупредительность по отношению к собеседнику, учтивость, предписывающая согласовывать свои слова «со вкусом, характером, нынешним расположением тех, с кем говоришь» («Опыт о различных предметах литературы и морали» аббата Никола Трюбле, 1735), кротость и снисходительность («Опыт о необходимости и способах нравиться» Паради де Монкрифа, 1738), тонкое чутье, позволяющее «воздержаться от всего, что способно неприятно поразить» («Картина Парижа» Л.-С. Мерсье, 1781–1789), и, наконец, искусство избегать каких бы то ни было преувеличений: чрезмерной серьезности, чрезмерного остроумия и колких реплик, которые аббат Морелле, автор трактата «О беседе» (1812), называет «бичом любого приятного разговора» [Art de la conversation 1998: 231–232, 280, 396, 435–437].
Конечно, беседа такого рода была в определенной мере утопией, идеалом уже в то время, когда создавались процитированные трактаты [Craveri 2002: 10]; еще больше отдалилась она от этого идеала в XIX веке, в послереволюционную эпоху. О том, каким нетерпимым мог предстать перед собеседниками человек, имеющий репутацию (заслуженную!) блестящего салонного оратора, свидетельствует мемуарный фрагмент уже упоминавшегося поэта Шендолле, который в бытность свою начинающим литератором-эмигрантом оказался вместе с приятелем в Гамбурге в гостях у прославленного Ривароля (того самого острослова, которому Сент-Бёв счел возможным уподобить Местра) и получил возможность выслушать его нескончаемый монолог: «…эту новую идею он развил, пустив в ход красноречие еще более удивительное, чем прежде; то было истинное волшебство. Мы с г-ном де Ла Треном робко попытались высказать некоторые возражения, но они были немедленно отвергнуты с величайшим высокомерием. В споре Ривароль был резок, вспыльчив, пожалуй, даже груб. – Что за ребяческие замечания! – восклицал он и продолжал свою речь, усыпая ее образами еще более изумительными» [Rivarol 1963: 292].
Правда, и в XIX веке оставались люди, которые поддерживали традиции беседы учтивой и щадящей чувства и убеждения собеседника; как пример салона, где эту традицию бережно хранят, современники приводили, в частности, салон госпожи Рекамье в Аббеи-о-Буа, где «взорам гостей представало зрелище едва ли не более удивительное, чем любая из парижских достопримечательностей: мирная и едва ли не дружеская беседа людей самых разных убеждений, которые, собравшись в комнате шириной десять и длиной двадцать футов, забывали о своих распрях» [Мильчина 2019б: 167]21.
Но не таков был Местр. То, что мы знаем о его манере вести светскую беседу и салонный спор (не говоря уже о спорах, так сказать, виртуальных, литературных, в ходе которых он безжалостно обрушивался на своих противников – Локка или Бэкона – и поражал их ядом своих сарказмов), заставляет нас предполагать, что Местр не слишком отличался от Ривароля, каким его запомнил Шендолле.
Мастер светской беседы ни на чем не настаивает и ничего не доказывает, Местр же всегда стремился настоять на своем и доказать свою мысль (именно с этой целью он преподносил восхищенным слушателям свои «аргументы, которые можно пощупать руками»). Он не просто обращался к собеседникам с рассказами, он обращал их в свою веру (в прямом и переносном смысле слова) и именно для этого прибегал к блестящим метафорам и парадоксальным сравнениям. Острое словцо Местр употреблял чаще всего с целями дидактическими. Одним из первых это его свойство заметил С. П. Жихарев, записавший в дневнике 26 февраля 1807 года:
Умные красноречивые люди увлекательнее всякой книги: читая книгу, ты имеешь время поразмыслить и остеречься, а живое слово действует так внезапно, что не успеешь и опомниться, как ты уже в его власти. Вот хотя бы, например, и старший граф де Местр, сардинский посланник: я не хотел бы остаться с ним неделю один с глазу на глаз, потому что он тотчас бы из меня сделал прозелита. Ума палата, учености бездна, говорит как Цицерон, так убедительно, что нельзя не увлекаться его доказательствами; а если поразмыслить, то, несмотря на всю христианскую оболочку, которою он прикрывает все свои рассуждения (он иначе не говорит, как рассуждая), многое, многое кажется мне не согласным ни с тем учением, ни с теми правилами, которые поселяли в нас с детства. <…> Из разнообразного, живого и увлекательного его разговора я успел схватить на лету несколько идей, поразивших меня своею новизною. Он утверждал, что «почти во всех случаях жизни надобно опасаться более друзей, чем врагов своих, потому что последние, по крайней мере, не введут вас в заблуждение своими советами, и что сознание нашего ничтожества должно поверять одному только Богу, но перед людьми скрывать его во избежание их презрения» [Жихарев 1955: 390–391].
Жихарев видел Местра всего несколько раз, но сходное ощущение от манеры Местра вести разговор возникало и у людей, знавших сардинского посланника гораздо более близко. Прасковья Николаевна Фредро, дочь графини Варвары Николаевны Головиной, в чьем петербургском салоне Местр был завсегдатаем, вспоминает о его «резком, повелительном тоне» и сообщает, что «в споре он не имел привычки выказывать ни такта, ни предупредительности и сообщал результаты своих длительных размышлений, нимало не заботясь о том, к какой легкомысленной, невежественной и предубежденной публике он обращается» [Maistre 2005: 149]22.
Примерно о том же пишет в «Мемуарах» и графиня Розалия Ржевуская, также хорошо знавшая Местра:
Чуждый жалости к заблуждениям, граф преследовал их как заклятого врага, заставляя отступать все дальше и дальше. Он не терпел возражений и ниспровергал их тоном решительным и резким. <…> Увлекаемый собственными убеждениями, он всей душою предавался делу, которое защищал, а с теми, кто пытался ему противоречить, был почти груб. <…> Загляните в «Санкт-Петербургские вечера», и вы найдете там образцы этих шуток, по большей части язвительных и немилосердных [Rzewuska 1939: 42].