Град Китеж: русская пневматология - Муза Дмитрий 3 стр.


Всё множество существующих культурных форм, кристаллизовавшихся в ходе культурно-исторического процесса, принято упорядочивать в теоретических и практических целях: либо применяя метод классификации, либо выделяя из общего массива некоторую типическую, репрезентативную характеристику культуры, единую её, сущностную черту. Выше мы говорили, что сформировавшиеся в западной интеллектуальной среде (и отражавшие по сути преференции её субъекта) концепции культуры кажутся привлекательными в силу своей рациональной подкладки. Типический случай хорош там и тогда, где и когда он перекрывает многообразие способов деятельности и проливает свет на механизм её мотивации. Как только множится количество примеров, выходящих за пределы типического, возникает необходимость во введении нового объяснительного принципа. Так, в общем, и поступил Макс Вебер, наблюдавший за модернизацией Запада со времён Реформации, дифференцировав имманентную ему деятельность на четыре типа, в зависимости от того, каков преимущественный внутренний стимул элементарного акта деятельности. Несколько упрощая, можно сказать, что деятельность детерминируется со стороны: 1) целей разума; 2) ценностей; 3) «механизма» аффектации; и 4) традиции. При этом социологический анализ становления буржуазного общества и культуры дал возможность Веберу сделать обобщение: западная история отличается прогрессом в сфере рационализации по цели; рационализацией отношений между обществом и природой – с одной стороны; внутри общества – с другой. Но спрашивается: справедлив ли этот тезис для не западных обществ, положим, ставших на путь подражательной модернизации, т. е. перенимающих не только институты и нормы, но и переориентирующих деятельность из системы традиционных или ценностных ориентаций – исключительно на целерациональную? Думается, – справедлив, но в весьма ограниченных пределах.

Если мы хотим проникнуть в суть дела, здесь необходимо вспомнить работы того же Макса Вебера об истоках протестантизма и становлении протестантского этоса. Протестантизм с его установкой на выявление своего подлинного религиозного «я», сугубо «внутренней духовной настроенности», «работал» на создание такой системы мотиваций, которая обслуживала это эксцентричное (по отношению к Богу, природному окружению и тем, кто не разделяет подобных установок) «я». Во-первых, в этой системе зарождается «великий историко-религиозный процесс расколдовывания мира», выносящий за скобки «магические способы спасения» (существовавшие у главного оппонента – католицизма), и, нужно думать, в рамках православного вероисповедания. Во-вторых, становится аксиомой положение о замкнутости всей деятельности человека на пространстве земного бытия. В-третьих, свидетельство богоизбранности (для индивида, общины или народа) – это успешная земная практика, характер которой определяется как «светская аскеза». Несколько упрощая, можно сказать: Бог «говорит» со своими «избранными» на языке их мирских рационально взвешенных успехов. Отсюда: посюсторонняя целеполагающая деятельность подчинена такой цели и смыслу, за пределами которых находится рефлексия над постепенным расколдовыванием самой целеполагающей деятельности. Деятельность ради деятельности на фоне эмпирического процветания, причём лишённая всяких духовно-эстетических прикрас, – не такова ли судьба культур, инкорпорировавших кальвинизм в качестве предпочтительной модели деятельности? Модели, которая ныне тиражируется и внедряется как единственно достойная, в том числе – у восточных славян.

Для создания запаса прочности аргументации обратимся к теперь уже ставшей хрестоматийной теории[27]генезиса национальных общностей и культур. Эта теория стоит на том, что конституирование национального тела становится возможным благодаря мощному и всестороннему оплодотворяющему воздействию религиозной идеи. «Именно религиозный элемент, – указывает в этой связи игумен Иоанн (Экономцев), – а не расовый и племенной, является ферментом этногенеза, подобным песчинке, которая, попадая в раковину, ведёт к образованию жемчужины»[28]. Для Европы, как Восточной, так и Западной, такой религиозной идеей, способной «сплавить» полиэтнические элементы в одно культурно-социальное целое, стало христианство. Причём христианство выступило на арену Истории как мировоззренческая система, свод догматических правил, культовая практика, моральная доктрина и эстетический канон, – обращаясь как к отдельной личности, так и к племенным общностям.

Естественно, принимая это допущение, мы обязаны указать на то обстоятельство, что Русь приняла зрелый христианский импульс от Византии, пребывая в стадии поисков универсальной идеи, и как бы осуществляя встречное (пусть – изначально бессознательное) движение к вектору его апостольского распространения. Наметившийся синтез славяно-русской дохристианской культуры и той культурной парадигмы, что пришла с христианского Востока (Византии и Болгарии), а ещё «глубже» – ближневосточной и греческой, стал неповторимым в мировой истории феноменом. Помимо основных его черт и аспектов, достаточно изученных к настоящему времени[29], обращает на себя внимание духовная ориентированность и аксиологическая акцентированность православной русской культуры. Подобная установка, думается, может быть верно воспринята в свете идеи ойкономии (οἰκονομία).

Сама идея ойкономии говорит о духовном созидании Богом мировой истории, о Его взаимодействии со всем сотворённым, включая человека как носителя заветов вечной жизни. Именно в человеке Господь Бог положил особый замысел: внести личностный вклад в Божественное домостроительство, при этом «удержав» в поле зрения Божью цель спасения мира и ценность личного спасения (святости). На этом пути сам человек и вовлекаемая в этот процесс природа[30] соучаствуют в совершенствовании мира в Боге. Отсюда необходимость в создании (для человека) такой инвариантной системы координат, которая бы позволила состояться не естественной социальности – с присущим ей антропоцентристскими искусами, но социальности богочеловеческого порядка. «Ветхий» человек и человечество не самодовлеющи и самоценны, в том числе в аспекте идущих от соматики страстей, а свой образ и свою меру, равно как и азимут зачинаемой на земле деятельности, они получают свыше – в виде творческого задания домостроительства.

В русле этой идеи можно приблизиться к пониманию двух логик домостроительства: русской православной и западно-христианской, возникших и развёртывавшихся в рамках одной парадигмы, но после 1054 года ставших принципиально отличными. В своей фундаментальной работе А.С. Панарин[31] удачно дефинировал эти «логики», показав онтологическую, гносеологическую и этико-аксиологическую их разницу. Домостроительная структура западной цивилизации выражается формулой: социум – человек – космос. Социоцентризм этой программы заключается в такой трактовке социума, при которой он есть коллективное предприятие, направленное на эксплуатацию природы, и не в меньшей степени человека. Замыкание на социуме как неуравновешенном состоянии бытия чревато многими неприятностями. Недаром западная социально-философская мысль то обожествляет, то третирует Левиафана. Православная же программа соучастия человека в Божественном замысле по характеру инакова, хотя и выражается также в третичной структуре: космос – человек – социум. Здесь не общество, построенное на греховных (иногда – минимизированных, иногда – гипертрофированных) страстях, а твердь благодати (божественных энергий) становится условием и «механизмом» человеческой экзистенции, включая построенное на той же благодати сакрализованное государство.

Для реализации замысла Божия о мире и о народах православная жизнь и мысль предлагают радикально отличный от протестантского этос, как нормативную систему, призванную объяснить (санкционировать) любой вид деятельности в универсальной перспективе сотериологии. Наличие евангельских норм жизни в природном и социальном мирах даёт возможность регуляции поведения с целью поддержания нравственного порядка, установленного Творцом. Человеческая свобода (возможность выбора между добром и злом) здесь не подавлена, а напротив, должна быть проявлена вплоть до согласования с Промыслом. В православном нравственном порядке нет места «избранным» и «отлучённым», «историческим» и «неисторическим народам», все в равной степени достойны благодати, для восприятия которой необходима личная и коллективная праведность.

В этой связи нелишне будет вспомнить то понимание культуры и подлинно креативного субъекта истории, которое было сформулировано уже у первых русских книжников. Так, Нестор Летописец указывал:

Владимир землю вспахал и взрыхлил, говоря иначе, крещением просветил», а его сын – Ярослав Мудрый «собрал писцов многих, и переводили (они) с греческого на славянский язык. И списали (они) книги многие, ими же поучаются верующие люди и наслаждаются учением божественным. Ибо это – как кто-то землю вспашет, другой же засеет, а иные же пожинают и едят пищу неоскудеваемую – так и это 13…

Спрашивается, не в этом ли прасобытии была задана аксиоматика нашей культуры – культуры Слова-Логоса? Не крещением ли полагается ценностная иерархия бытия, включая земную жизнь и историю? Не в этом ли прасобытии задан вектор деятельности славян в отношении Царствия небесного, как той чаемой цели, что несоизмерима с целями земной жизни? Наконец, не здесь ли заложен сам нормативный индентифицирующий принцип, согласно которому все языки «во Христа крестившиеся,

13 Повесть временных лет // Хрестоматия по древнерусской литературе XI–XVII веков. – М.: Русский язык, 1991. – с. 33. во Христа облеклись. Нет уже Иудея, ни язычника; нет ни раба, ни свободного; нет мужского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе» (Гал. 3, 27–28)?

Думается, в таком эскизном виде отечественная культура содержит в себе, во-первых, принцип трансценден-ции земной жизни к абсолютному Смыслу – через Богочеловека-Христа – к Царствию Небесному, заповеданному Богом-Отцом; во-вторых, репрезентирует и свою главную функцию: функцию инкультурации, т. е. усвоения духовной Новозаветной Вести восточнославянскими племенами, или, проще говоря, решает задачу приведения «ветхого» человека в богоподобное состояние – «нового человека» со Христом и во Христе.

Высказанные соображения подтверждаются и первым духовно-рефлексивным опытом древнерусского самосознания – «Словом о Законе и Благодати» Илариона, митрополита Киевского:

Прежде мы были как звери и скоты,
не разумели десницу и шуйцу,
и лишь к земному прилежали,
и даже мало о небесном не пеклись.
Но послал Господь и к нам заповеди,
 ведущие в жизнь вечную, по пророчеству Осии:
«И будет в день оный, говорит Господь:
«Завещаю им Завет с птицами небесными и зверьми земными».
И не говорю людям моим: «Люди вы Мои!»,
они мне говорят: «Господь Бог Ты наш!»
И так, чужими будучи, людьми Божьими
мы нарекли себя.
И, врагами бывшие, сынами Его
мы назвали себя.
И не по-иудейски хулим,
но по-христиански благословим.
и не совет творим, как Его распять,
но как распятому поклониться.
Не распинаем Спасителя,
но руки к Нему воздеваем.
Не прободаем рёбер Его,
но от них пьём источник нетления.
Не тридцать сребреников наживаем на Нём,
но друг друга и всё нажитое Ему отдаём.
Не таим воскресения,
но во всех домах своих зовём:
«Христос воскрес из мёртвых!»
Не говорим, что украден был,
но что воззнёсся туда, где ж и был.
Не неверуем, но как Пётр,
Ему говорим:
«Ты – Христос, Сын Бога живого»;
и с Фомою: «Ты Господь наш и Бог»,
и с разбойником: «Помяни нас, Господи, в царствии Своём»[32].

Такое позиционирование себя (т. е. общности не этнического характера) восточными славянами в отношении «глаголов вечной жизни» и самого её Источника, как представляется и даёт позитивный вариант культурной идентичности. Причём такая позитивная идентичность распадается на два аспекта. Во-первых, она созидается через присутствие Божества в мире – в храмово-литургических формах, в иконописи и гимнографии, – являющихся духовным «вростанием» в вечность, из потока временного земного бытия. Вместе с тем она не может не сложиться на антропологическом уровне, с помощью интроспективного взгляда людей внутрь себя, с целью обретения точки опоры под именем Царство Божие.

Тем не менее вряд ли можно сомневаться в том, что конституирование идентичности происходит вне оформления сакрального пространства средневековыми русичами. Изученность этой проблемы[33] позволяет говорить о принципиальной онтолого-символической и семантической преемственности тех мест, вокруг которых разворачивалась вся культурная и социальная история восточных славян (Киев – «Третий Иерусалим», «Москва – Третий Рим»). Развивалась, нужно заметить, в ином алгоритме, нежели то было характерно для процесса развития средневекового города в Европе, где сакральная топография (Храм) постепенно суживалась и вытеснялась профанным рынком[34].

К персональному и соборно-церковному опыту построения идентичности присоединяется и опыт т. н. негативной идентичности, через который и выявляется искомое церковно-социоморфное «Мы». Из тех же древнерусских памятников узнаём о «выборе веры» св. князем Владимиром. Сделанный выбор и является выбором своей идентичности субъектом (цивилизационным целым) при наличии альтернативных, – в мировоззренческом, этическом и эстетическом аспектах, вариантов.

И тот выбор, который она сделала (сделала сама – он ей не был навязан, как многим другим народам), был обусловлен всем предшествующим её развитием. Это касается не только того, что она предпочла христианство иудаизму и исламу, но и предпочла восточное христианство западному. Последнее объясняется не наличием каких-либо антипатий к Западной Европе – их не было и не могло быть (вплоть до ХШ века оттуда ей ничего не угрожало), а иной направленностью всего комплекса её интересов [35].

Комплекс же этих интересов, о чём свидетельствует то же «Слово» митрополита Илариона, связан с благодатью, даруемой Господом Богом всем народам для их просвещения и спасения.

Применительно к рассматриваемой в работе теме – теме культурной идентичности, необходим шаг в сторону предварительной концептуальной конкретизации природы отечественной культуры, возможный при учёте эмпирического плана её развёртывания. Намечаемая конкретизация делается с оглядкой на сформулированную Н. Бердяевым антиномию русской культуры:

Подлинно есть в русском духе устремлённость к крайнему и предельному. А путь культуры – есть срединный путь. И для судьбы России самый жизненный вопрос – сумеет ли она себя дисциплинировать для культуры, сохранив всё своё своеобразие, всю независимость своего духа [36].

Иначе говоря, культурный процесс в рамках такой самобытной цивилизации как русская (восточнославянская) цивилизация возможен в виде перманентного удержания самобытности, понимаемой в терминах «дух», «духовное делание», «духовное подвижничество», а значит, и в известном смысле и в известных пределах, самопорождающий исторический телос и смысл бытия. Внешний шаблон культуры, нужно понимать – западной, к ней неприложим, в силу того же бердяевского учения о свободе, творчестве и объективации.

Для осуществления задачи конкретизации, имеющей когнитивно-уточняющую функцию, понадобится то, что С. Б. Крымский назвал «культурно-историческими моделями познания»[37]. Подобные модели ориентируют исследователя не просто на форму культуры, а на определённый (в содержательном плане) культурный ареал, интенционально вычленяемый из временного потока под названием исторический процесс. Проще говоря, в исследовательский фокус попадают века вдохновения и труда исторического субъекта, каковым, вслед за Н.Я. Данилевским, можно признать культурно-исторический тип. В нашем случае речь идёт о славянском культурно-историческом типе, имеющем, помимо исторической хронометрии своей жизни, ряд географических, геополитических, геокультурных и собственно духовно-организующих в единое целое – «Мы», привязок.

Назад Дальше