Свобода или совесть. Разговор с Дж. Ст. Миллем - Шерудило Тимофей 2 стр.


Воистину, либеральный взгляд на человека есть самый внешний. Из всего человеческого рассматриваются только некие внешние действия, которым и требуется предоставить полную свободу до тех пор, пока эта свобода не перерастет в преступление. Область душевной жизни, область нравственного, область душевного и нравственного взаимовлияния исключается из рассмотрения совершенно. Как-то негласно признается, что весь вред, какой один человек может причинить другому, имеет совершенно материальный характер. Этот вред, и только этот, наказывается законом; всё прочее Милль (т. е. либерализм) относит к мнениям, распространение и принятие которых никакого значения для общества и отдельных лиц не имеют. Даже больше, утверждается, будто разнообразие мнений – залог «прогресса», т. е. умственного роста, так как всё равно никто заранее не может знать, какое мнение истинно, какое ложно. Итак, нужно пробовать и ошибаться, и в конце истинные мнения восторжествуют. Впрочем, я неверно выразился. Милль достаточно громогласно (насколько ему это позволяла эпоха) объявляет, что чистой истины в мире не существует, что истина, признанная большинством – точно также мутна и недостоверна, как истина меньшинства, которую это большинство преследует как «ересь». Следовательно, ссылка на то, что разнообразие мнений будто бы способствует достижению истины, недобросовестна и высказана скорее ради спокойствия читателей. Сам Милль, по-моему, нисколько не заботится о достижении какой-то «истины», разве только в исключительно утилитарном смысле («мы предполагаем то или иное истиной в интересах действия», говорит он, «и ни в каком ином смысле не может человеческое существо считать себя правым»).

5

Прекрасные слова в защиту свободного слова:

«Если бы все люди, кроме одного, были одного мнения, и только один человек – противоположного, человечество имело бы не больше права заставить это лицо умолкнуть, чем оно, если б имело власть, было бы вправе преградить уста человечеству. …Замалчивание мнений особенно дурно тем, что оно обкрадывает человечество; как потомство, так и нынешнее поколение; тех, кто не разделяет этого мнения, еще больше, чем тех, кто его придерживается. Если это мнение истинно, они лишаются возможности сменить заблуждение на истину; если оно ложно, они теряют то, что почти столь же ценно: как никогда ясное и живое впечатление, производимое истиной при столкновении с ложью».

Это красноречиво; это благородно; это обличает широту мысли. Но я никак не могу согласиться, думая о многочисленных соблазнителях человечества (которых оно увидело с тех пор, как проповедуемая Миллем свобода суждения распространилась повсеместно), с тем, что «подавляя ложное мнение, мы теряем возможность насладиться чистотой истины, явленной в столкновении ее с ложью». Это какое-то недобросовестное толкование евангельского: «надо соблазнам придти в мир, но горе тому, через кого придет соблазн». Там скорбное признание неизбежности соблазнов – здесь приглашение соблазнов в мир ради вящего торжества истины. Это какая-то легкомысленная игра истиной и совестью человечества, основанная – насколько дело касается всего того, что превосходит геометрию, – на необыкновенном оптимизме по отношению к истине и к человеческой природе, а еще более – на школьном и исключительно головном, иначе не скажу, представлении о человеческой жизни. Представьте себе, как я это себе представляю: на одной чаше весов – растленные дети (для растления которых так много делают на современном высоконравственном, либеральном и демократическом Западе), а на другой – «яснейшее ощущение и живейшее впечатление правды, произведенные столкновением ее с ложью». Это какое-то извращенно-эстетическое мировоззрение; это близко к тому, что произносил иногда Леонтьев, оскорбленный либеральной западной пошлостью: что и злу, и страданию надо быть, чтобы посреди них ярче светили добро и правда. Но эстетическое чутье Леонтьева несомненно, и для него это были не пустые слова – в отличие от Милля, который ни зла, ни страданий, в мир злом введенных, не видит, и проводит свои кривые и прямые линии в полной уверенности, что люди и геометрические фигуры мало отличаются друг от друга.

6

Милль говорит:

«Мы никогда не можем быть уверены том, что мнение, которое мы пытаемся подавить, есть ложное мнение; и даже если бы мы были в этом уверены, подавлять его всё равно было бы дурно. <…> Есть величайшая разница между тем, чтобы предполагать мнение истинным, поскольку все попытки его опровергнуть оказались безуспешными, и тем, чтобы принимать его за истину, не допуская попыток опровержения. Полная свобода противоречия и опровержения наших мнений есть то условие, которое оправдывает нас в предположении этих мнений истинными, в интересах действия; и на никаких других основаниях существо с человеческими способностями не может иметь разумной уверенности в том, что оно право».

На это я бы ответил, что свобода обсуждения, опровержения и отвержения, примененная без изъятия ко всем истинам, очень скоро должна оставить общество без истин вовсе – по меньшей мере, без тех, которые «превышают геометрию». Не может быть, чтобы Милль (говоря: Милль, как всегда подразумеваю либерала вообще) не знал, что все принятые истины, касающиеся области человеческого, ни разумному доказательству, ни разумному опровержению не подлежат. Разуму вообще нечего или очень мало что есть сказать о как об отдельном человеке, так и об истории человечества; опровержением «строго разумных» взглядов на личность и на историю не следует даже и заниматься, так как они с завидным постоянством обрушиваются один за другим. Можно даже заподозрить (как это подозревал Достоевский и иные), что человеческие истины, вернее, истины о человечестве – иррациональны, внеразумны, и с ними нечего делать ни геометрии, ни диалектике; еще Сократ мог полагать, что «блаженство души – в правильно составленных речах», но мы не можем быть так доверчивы…

7

С одной стороны, Милль заявляет, что «человечество достигло способности к самоусовершенствованию путем свободной и равной дискуссии»; с другой – что, например,

«относительно любого не самоочевидного вопроса девяносто девять человек, совершенно не способных о нем судить, приходятся на одного, который способен; и то способность суждения у этого сотого человека только относительная; у большинства выдающихся людей, в любом из прошедших поколений, были мнения, ложность которых мы теперь знаем, и эти люди делали или одобряли много таких вещей, которые в наше время никем не могут быть оправданы».

Трудно здесь не заметить противоречия. Свободное и равное обсуждение в условиях, когда мнения девяноста девяти человек из ста не стоят внимания, поскольку не имеют никакого отношения к истине, но при этом бережно и внимательно выслушиваются, должно неизбежно превратиться в насмешку – и оно превращается, как мы хорошо знаем из опыта. Впрочем, сделав такое грустное обобщение человеческой способности суждения, Милль успокоительно добавляет, что «опыт и обсуждение» имеют силу исправлять ложные мнения, и рисует происхождение мудрости, в котором опыт имеет куда меньшее значение, чем мнения тех девяносто девяти собеседников, о которых сказано выше. Вкратце, тот мудр, кто всю жизнь прислушивался к критике своих мнений со стороны других людей, принимал верное и отбрасывал ложное; выслушивал всех, кто может сказать хоть что-нибудь о предмете, и на основании этого пестрого множества суждений создавал свое. «Нет мудреца, который приобрел бы свою мудрость иным путем, и не в силах человеческого разума приобрести мудрость иным способом». Мало будет сказать, что это совсем не так. Описанная Миллем картина куда больше напоминает работу народного представительства с совещательными правами при полновластном монархе, для которого в самом деле мнения и несильных в суждении подданных имеют ценность, т. к. исходят из мест и положений, ему по личному опыту малоизвестных, нежели историю приобретения мудрости. Мудрость приобретается из бесед с мудрыми, в первую очередь. Для ее приобретения необходимы, кроме того, сдержанность в суждениях и постоянная готовность к пересмотру и отвержению собственных мнений. Тот, кто хочет стать мудрым, действительно много слушает, но слушает он немногих.

8

«Если бы ньютонова философия была изъята из обсуждения, человечество не чувствовало бы таки полной уверенности в ее истинности, какую оно чувствует теперь. Мнения, в которых мы уверены больше всего, только приглашают всех желающих испытать их основательность. Если этот вызов не принимается, или принимается, но опровержение не удается, мы по-прежнему остаемся далеки от уверенности; но всё же мы сделали всё, что только позволяет нам теперешнее состояние человеческого разума; мы не пренебрегли ничем, что могло бы помочь истине достичь нас; мы можем надеяться, что если есть лучшая истина, она будет найдена, когда человеческий ум станет способным ее воспринять; а до тех пор мы можем быть уверен в том, что достигли такого приближения к истине, какое возможно в наши дни. Такова мера уверенности, доступная существу, чьи суждения подвержены ошибкам, и таков единственный путь к этой уверенности».

Это рассуждение было бы хорошо, если бы относилось исключительно к тем истинам, которые добываются диалектическим путем, т. е. так, как это учил делать Сократ, или если бы всё в мире поддавалось сократическому методу. Однако существуют целые области, из него изъятые – главным образом, связанные с истолкованием опыта человеческой души и смысла человеческой жизни, и к тому же такие, в каких «уверенность», в ее человеческом смысле, не имеет места… Представления и здесь сменяют друг друга; но в появляются и распространяются совсем другим путем, нежели принятые истины (received opinions, как выражается Милль) «сократического» порядка. Требовать «свободной дискуссии», т. е. рационального обсуждения, для вещей иррациональных, не находящихся в ведении разума, значит требовать их упразднения, избегая лишь называть вещи своими именами. Если бы Милля, т. е. либерализм, действительно занимала судьба религиозных и метафизических вопросов, ему бы следовало ограничить область, в которой ссылки на «нынешнее состояние человеческого разума» имеют силу, и уточнить правила обсуждения тех вещей, которые опытным путем ни решительно подтвердить, ни решительно опровергнуть невозможно. Однако Милль ничего подобного не предпринимает и требует свободы рационального обсуждения для религиозных истин, прекрасно зная, что эти истины добыты на нерациональных путях8

9

«С какой бы неохотой лицо, имеющее некоторое твердое убеждение, ни допускало, что это убеждение может быть ложным, его должно побуждать то соображение, что даже истинное утверждение, которое не обсуждается полно, часто и бесстрашно, есть мертвая догма, а не живая истина».

Прекрасные и громкие слова, не правда ли? Однако призыв к свободе обсуждения в области метафизической, о которой Милль здесь и говорит, мало что дает человечеству, т. к. всё, что нам известно о метафизических вопросах (если здесь можно употребить слово «известно»), имеет источником религиозное вдохновение и религиозный опыт относительно небольшого ряда лиц, к которому большинство из нас может только присоединиться или не присоединиться. «Разумное» обсуждение метафизических вопросов может руководствоваться только сугубо внешними признаками истины, т. е., в первую очередь, отметаемым как недопустимый критерием душевного блага личности. Метафизические истины в нашем мире оцениваются сообразно приносимым ими по эту сторону смерти плодам, и никак иначе; истины, приносящие уродливые и смертоносные плоды, должны вызывать у нас сомнение… «По плодам познаётся дерево…», учил нас Христос. В отношении метафизических вопросов можно либо придерживаться приведенного выше правила, либо огульно отрицать само существование таких вопросов, а всех, кто по-прежнему смотрит на них как на достойные внимания, презирать – и удалять, по возможности, от всех общественных дел. «Свобода обсуждения» в этой области очень быстро превращается в то самое, от чего Милль отталкивался, как от наихудшего примера в области истории человеческих мнений: в борьбу с ересью, конечная цель которой, правда, не спасение души еретиков, но приведение их к молчанию.

10

По обстоятельствам своего времени, надо заметить, Милль требовал некоей свободы для метафизических прений вообще, как будто его занимали какие-то иные, внехристианские метафизические построения. Либерализм до сих пор сохраняет этот вид благородного защитника свободного спора – ни дать ни взять, современный Сократ, – однако давно уже пора сказать, что с самого начала речь шла не о праве свободно противопоставлять одни религиозные представления другим, одну метафизику – другой, одни нравственные (все высшие религии неотделимы от нравственности) правила – другим, но о свободе отрицать христианство, а если сказать более широко – отрицать, изгонять из мира, препятствовать распространению любого религиозного мировоззрения. Когда Милль говорил о «свободе дискуссий», он имел в виду именно эту свободу. Помните ли описанный Лесковым спор учителя Варнавы Препотенского и протопопа Туберозова? «Вы… вы хотите нас всех в Сибирь сослать!», говорил протопопу Варнава. «А вы чего хотите? Вы хотите, чтобы нас не было», спокойно отвечал Туберозов, на что учитель отвечать уж не решался, потому что хотел именно этого, и только для спокойствия публики – точь-в-точь как Дж. Ст. Милль – говорил о «свободе для всех мнений».

Кстати, раз уже я коснулся этого. В том месте своего очерка, где Милль защищает «свободу обсуждения», он ссылается сначала на Сократа, затем на Христа. Сократа, говорит Милль, современники обвиняли в «неблагочестии и безнравственности», Христа – в «кощунстве». И ведь, добавляет он, их обвинители

«были, по всем видимостям, не плохими людьми – не худшими, чем люди бывают обычно, но скорее лучшими; людьми, которые обладали в полной мере, или даже более, чем в полной мере, религиозными, нравственными и патриотическими чувствами своего времени и своего народа; принадлежали к тому самому типу людей, которые, во все времена, включая наше, имеют все основания прожить жизнь, пользуясь уважением ближних».

Сравнение, на мой взгляд, нечестное – такое же, как призыв к «свободной дискуссии», которая – раз только начнется – будет сведена к уничтожению предметов и понятий, которые должны были обсуждаться. Сократ и Христос, в отличие от позитивистов и атеистов XIX столетия, проповедовали положительные ценности, и потому остались в истории как живые и действующие до нашего времени силы. 9

11

«Если бы все люди, кроме одного, были одного мнения, и только один человек – противоположного, человечество имело бы не больше права заставить это лицо умолкнуть, чем оно, если б имело власть, было бы вправе преградить уста человечеству», пишет Милль в защиту замалчиваемых истин. Читая это, и много подобных ему мест, надо иметь в виду, что об «истине» Милль (читай: либерализм) говорит в весьма своеобразном и условном смысле. «В интересах действия мы принимаем за истину то мнение, которое, в условиях полной свободы обсуждения и опровержения, не было опровергнуто», примерно так он выражается. Следовательно, речь идет вовсе не об «истинах», даже не о достоверных мнениях, а о временных предположениях, пригодных для того, чтобы строить на них наши поступки. Больше того – к и без того условному, временному, основанному только на временной пользе понятию истины он добавляет: «Мы никогда не можем быть уверены том, что мнение, которое мы пытаемся подавить, есть ложное мнение»; т. е., продолжая мысль, и в истинности наших мнений мы не можем быть уверены никогда

Конец ознакомительного фрагмента.

Назад Дальше