Нескучная классика. Еще не всё - Сати Спивакова 2 стр.


С того момента, как пришла несуразная весть о кончине Майи Плисецкой, нет минуты, чтобы ее не было рядом в самых извилистых уголках моей памяти. Ей были к лицу любые одежды – от хитона Айседоры Дункан до конструктивистских платьев Кардена, от пачки до шлейфа, ей шло всё, кроме савана. Плисецкая – во всплывающих, ничего не значащих обрывках фраз, в словах, замечаниях, которые теперь вдруг преображаются в нечто важное, приобретают иное измерение… Стараюсь уцепиться за них, как падающий в пропасть за отвесную скалу, превращающуюся под пальцами в мягкий известняк. Не то. О ней уже столько написано, столько сказано ею самой… Плисецкую при жизни растащили на цитаты (чего стоит одно “сижу не жрамши” в ответ на вопрос о диете). Сама она слов не любила, даже стеснялась, потому что жестом можно выразить гораздо больше, чем словами. При этом каждое слово было в точку, по существу! А еще она умела слушать так, словно ничего и никого важнее вас для нее в эту минуту не существовало.

Принято считать, что доживший почти до девяноста лет человек, да еще в здравом уме и ни на что не жалующийся, – долгожитель, и его уход в мир иной – естественный поступок праведника. Но к ней неприменимы обычные “принято считать”.

Пишу о вас в самолете, дорогая, любимая моя Майя Михайловна! А где еще можно сосредоточиться и постараться установить с вами субтильную невидимую связь, как не в окружении бесконечно живых и бесконечно недосягаемых облаков? В вас было столько женского, сексуального хулиганства и ни грамма наносного пафоса матроны! Уйдя, вы будто встали в одну из своих знаменитых поз из “Кармен” – когда вы стреляете в зрителя ногой, кончиком пуанта, а потом наблюдаете за произведенным эффектом, не отводя глаз, бездонных, безмолвных, широко закрытых глаз. Вы нас видите насквозь. Мы только думаем, что видим. Уйдя, вы словно сделали свой знаменитый взмах руками на бис – и хватит с нас. Поменяв материальную оболочку, вы не дали ни малейшего шанса ассоциировать вас с принадлежностями похоронного ритуала. Ни венков, ни надгробий, ни речей, ни орденов на подушечках, ни даже музыки. Зачем? Вы и есть – сама музыка и будете вечно звучать в каждой ноте того единственного, любимого, кто теперь уже никогда не будет ходить утром на цыпочках по мюнхенской квартире, боясь вас разбудить, не рассмеется своей веснушчатой улыбкой в ответ на вашу шутку. А музыка, гениальная музыка, переживает всё: детей, славу, даже любовь, которой она рождена. Любовь развеивается пеплом, становится огнем, улетает в облака, принимающие формы и изгибы лебединых шей, а музыка продолжает жить.

Как-то мы с Майей Михайловной гуляли у пруда, в котором плавал лебедь, и она очень серьезно сказала: “Снимите программу о лебедях. Ничего, что немузыкальную. Я много смогу рассказать, я ведь очень вдумчиво изучала характер и повадки этих птиц. О, вы не знаете, какой у них характер!”

Что в ней было особенного? Постоянство. Это нечто более земное и надежное, чем верность. Духи: только Bandit, однажды подаренные Лилей Юрьевной Брик (их сняли с производства, потом стали продавать в Латинской Америке, потом они снова появились под маркой нишевого парфюма). Майя – это Bandit, и всё. Она их носила всегда. Одежда? Зачем что-то примерять, когда есть Пьер Карден? В 1995-м в Париже помню звонок: “Поедем со мной на ужин к Пьеру, я ведь не говорю по-французски, понимаю только Мaya, je t’aime[5]”. Моя помощь переводчика не понадобилась: кроме Maya, je t’aime раз пятьдесят Карден произнес за вечер только Bon appétit и Аu revoir.

Из магазинов ей были интересны разве что маленькие бутики косметики. Как-то раз мы накупили много соблазнительных баночек с кремами, сыворотками, лосьонами. Пока я старательно надписывала на коробочках, что после чего наносить, и переводила, как все это нас омолодит, она мечтательно, за бокалом красного вина, сказала: “Сатенька! Конечно же, никакие кремы не убирают морщин, но лицо женщины как сад: бывает старый и запущенный, а бывает старый, но очень ухоженный”.

Было в ней, несмотря на то, что принято называть “звездным статусом”, вечное ученичество. Помню, после репетиции с Бежаром балета “Куразука” она, усталая и отчаявшаяся, прилегла прямо в сапожках поверх покрывала кровати у меня в парижской квартире и стала, как девочка, говорить, что ей неудобен один из элементов, поставленных сегодня мэтром. “Майечка Михална, ну давайте завтра скажем, что вам так не нравится, пусть поставит этот момент иначе”. – “Вы что?! Это же Бежар! Как я могу ему сказать что-то поперек?” В ней при всей величественности было столько нерастраченной девичьей нежности, о которой, мне кажется, мало кто догадывался! Она могла играть роковую красавицу, искусительницу, но с годами становилась всё лучезарнее – как солнце, катясь по небосводу, становится всё теплее и мягче.

В те дни весь Париж ломился на бежаровскую постановку с Плисецкой и Патриком Дюпоном. Интерес публики подогревался только что вышедшими мемуарами: “Я, Майя Плисецкая”. Она нервничала и волновалась, пока из Мюнхена не прилетел ее любимый Роба – Родион Щедрин. С лихим вызовом за час до премьеры она сказала мне: “Я же прекрасно понимаю: все идут сегодня посмотреть, на что я в свои почти семьдесят лет способна”. Она была способна на главное – магнетизировать тысячи одним лишь своим присутствием на сцене. Помню ее теорию о том, что, если привести папуаса в музей, он безошибочно остановится перед главным шедевром. Она была шедевром. В “Куразуке”, как и везде. В грим-уборной сижу рядом и не могу отвернуться от нее переодевающейся: ослепительно прекрасное гибкое тело, легкие, неискореженные мозолями ступни (неужели не кокетство, а правда это ее “Всегда была лентяйкой, ноги и тело на классах и репетициях не вымучивала. Поэтому, может, я так долго танцевала?”).

Майя Михайловна! Родная! Любимая! Моя драгоценная путеводная звезда! Вы были светом, маячком! Вспоминать вас не получается: вспоминают усопших. Вспоминают о том, кого в принципе можно забыть. Тем, кто знал вас лично, вы оставили драгоценный секрет вечной красоты и гармонии, хотя эта гармония часто строилась на парадоксах и диссонансах. Мы постепенно начнем это понимать, а пока во мне только отчаянное “как же так?!”. Вы ведь всегда умели ходить со временем по разным непересекающимся улицам! И одна только мысль о том, что я больше никогда не услышу вашего неповторимого, с легкой хрипотцой голоса в телефонной трубке: “Сатенька, дорогая!” – накрывает меня сиротством посередине зябкой майской ночи, ночи месяца, носящего ваше имя.

САУНДТРЕК

Партии из балетов в исполнении Майи Плисецкой:

М. Равель. “Болеро”.

К. Сен-Санс. “Лебедь”.

Р.К. Щедрин. “Кармен-сюита” (аранжировка оперы Ж. Бизе “Кармен”).

А.И. Хачатурян. “Спартак”.

П.И. Чайковский. “Лебединое озеро”.

Р.К. Щедрин. Кадриль из оперы “Не только любовь”.

Родион Щедрин

Тропа Щедринка

Родион Щедрин как-то сказал, что в искусстве надо идти своим путем. Он может быть и коротким, и длинным, и широким, и узким, но – только своим.

Его давно уже называют живым классиком, и, не имея музыковедческого образования, я не буду рассуждать об особенностях его музыки или композиторском стиле. Но, как искушенный слушатель, скажу, что музыка Щедрина еще до личного знакомства с ним производила на меня очень сильное впечатление. В ней всегда – образность, театральность, мистика. Первое, что я в свое время услышала, был его Концерт для фортепиано с оркестром № 3, потом оригинальнейшая опера “Мертвые души”, которую я еще студенткой ГИТИСа слушала раза четыре, и симфоническая сюита “Не только любовь”. Ну и конечно, гениальная аранжировка оперы Бизе “Кармен”, известная во всем мире как “Кармен-сюита”. Думаю, Щедрин, берясь за аранжировку с благородной целью помочь своей музе, Майе Плисецкой, станцевать этот балет, даже не помышлял, что станет миссионером и подарит новое дыхание музыке Бизе, фактически продлив ей жизнь. Позже я буквально влюбилась в его сочинение для струнного оркестра “Российские фотографии”, на котором стоит посвящение моему мужу. Спиваков не раз исполнял произведения Щедрина: и “Кармен-сюиту”, и “Музыку для города Кётена”, и музыку к балету “Анна Каренина”.

Когда я впервые увидела рукопись произведений Родиона Константиновича, то была потрясена: это не нотная запись, это образец идеальной каллиграфии! Даже если ничего не понимаешь в нотах, листы этих рукописей так красивы, что их смело можно обрамлять и вешать на стену как картину!

Все долгие годы знакомства я смотрела и продолжаю смотреть на Щедрина через призму влюбленного взгляда Плисецкой. Общаться с Майей Михайловной и не любить этого мужчину было невозможно. В каждом ее слове, в каждом поступке, в каждой мысли незримо был ОН. Я не раз была свидетелем его трогательной заботы о ней, ощущала физически ее нежность и восхищение “Робой”, как Майя его называла… Пожалуй, это была самая счастливая и самая гармоничная супружеская пара, какую мне довелось встречать. В нашей беседе о творческом пути Щедрина упоминания Плисецкой, разумеется, было не избежать… Так случилось, что после ее ухода мы ни разу не виделись с Родионом Константиновичем. Смотрю на совместные фотографии из другой, далекой, счастливой жизни, и сердце сжимается при мысли: как он там, один, без своей Майи…

Разговор 2011 года

САТИ СПИВАКОВА Родион Константинович, позвольте мне начать с общеизвестных фактов. В Московскую консерваторию вы поступили сразу на два факультета: фортепианный и композиторский. На композиторском учились у Юрия Шапорина, а на фортепианном – у Якова Флиера. Правда ли, что Флиер не настаивал на том, чтобы вы были пианистом, а уговаривал идти по пути сочинительства?

РОДИОН ЩЕДРИН Не уверен, что именно уговаривал, но он действительно очень поощрительно относился к тому, что я начал сочинять музыку.

С. С. В юности, до консерватории, вы учились в Московском хоровом училище, которое возглавлял Александр Васильевич Свешников[6]. Расскажите, пожалуйста, каким был Свешников – как человек и как учитель.

Р. Щ. Вот спасибо за этот вопрос! Свешников был человек в высшей степени колоритный. Он родился задолго до революции 1917 года и раньше был регентом. Эту линию Свешников держал очень умно и тактично. Мы пели массу религиозной музыки – и Баха, и Гайдна, я уж не говорю про Чайковского и Рахманинова, – все же ее писали. Но Свешников заменял религиозные тексты другими: что-то о природе – пришла весна, солнышко светит и так далее. Но он прекрасно знал истоки этой музыки и прививал нам фундаментальные знания, скажу даже более высокопарно – любовь к этой музыке. Человек он был очень замкнутый, но исключительной точности. Каждое утро в девять ноль ноль у нас в интернате начиналась спевка. Мы прилипали к окнам в хоровом зале, потому что знали: без одной минуты девять подъедет машина. Он выходил, сразу поднимался в зал, снимал пиджак, вешал его на стул и давал тон. И мы распевались. Мы знали, что стоять лучше прямо: он не давал облокачиваться на стену. У него были такие длинные руки, и вторым и третьим пальцем он больно бил по ключице. Но он нам дал замечательное образование. Нас учили буквально всему. Даже нотописанию – это было чистописание.

С. С. Вы помните себя двадцатилетним? Тогда вы уже точно знали, что будете делать в жизни, было ясное представление о будущем?

Р. Щ. Как ни странно, я хорошо помню себя в двадцать два года. В этом возрасте я исполнил свой Первый фортепианный концерт. В двадцать три я уже окончил консерваторию, а когда ты на последнем курсе, да, ты уже точно знаешь, чем будешь дальше заниматься.

С. С. Сейчас наоборот: я часто слышу, что студенты, заканчивая Гнесинку или консерваторию, полны сомнений: идти ли в аспирантуру, куда дальше развиваться и прочее. Что бы вы им посоветовали?

Р. Щ. Есть вьетнамская, кажется, поговорка: “Если сомневаешься, не делай”. Так что, если человек сильно сомневается, идти ли путем музыканта, тем более трудным путем классической музыки, нужно все взвесить. Сейчас спрос на нее не так высок: люди хотят развлечений. Поэтому выбор, безусловно, серьезный. Но если вы все-таки решите посвятить жизнь классической музыке, держитесь, идите смелее, будьте настойчивей.

С. С. Вы где-то сказали, что автор заканчивает создание произведения на этапе его исполнения и дальше лишь наблюдает за жизнью своих произведений со стороны, как за детьми, которые выросли и ушли в самостоятельную жизнь. Ребенок может прийти посоветоваться, а симфония уже не спросит, кому, где и как ее лучше исполнить. Какой вы ощущаете отдельную от вас жизнь ваших произведений?

Р. Щ. Некоторые дети-партитуры бывают удачливые, им везет. А в какие-то сочинения веришь, надеешься, но что-то не получается. Возможно, чтобы у них все получилось, нужно время.

С. С. А бывало такое, чтобы вам хотелось взять и переписать ваше сочинение? Или поправить какие-то места? Прийти спустя годы к издателю и сказать: “Я, пожалуй, немножко переделаю”.

Р. Щ. Со мной, в общем, такого не случалось. Разве что делал небольшие коррекции. Например, у меня был скрипичный концерт, который кончался на пиано. И моя жена сказала: “Знаешь, это неэффектно, напиши все-таки другой финал”. Я послушал ее, дописал и правильно сделал.

С. С. Расскажите, пожалуйста, подробнее, как вы работаете над своими произведениями. Вы предпочитаете работать над одним и, только закончив его, приступаете к другому или над несколькими сразу? Бывало ли, что одно произведение подсказывало мысль и идею другого?

Р. Щ. Я не принадлежу к тем, кто систематизирует свое прошлое. По-разному бывало. Случалось, одному замыслу перебегал дорогу другой, я оставлял в стороне работу и возвращался к ней позднее. Мне думается, общего рецепта нет.

С. С. А вы никогда не хотели поработать в новом жанре, в новом стиле, может, попробовать себя в джазе?

Р. Щ. У меня в финале Второго фортепианного концерта слышны джазовые интонации, даже джазовая импровизация есть. Так что, видите, я тут невинность не сохранил. Джаз я тоже не обошел вниманием.

С. С. У вас огромный список сочинений. И для камерных составов, и для фортепиано. Для хора даже больше, мне кажется, чем для фортепиано. И всего три симфонии. Почему?

Р. Щ. Вероятно, этот жанр мне менее близок. Некоторое время назад я случайно нашел в интернете голландского любителя музыки, который ведет список моих сочинений, дает опусам номера. Так что у меня уже есть свой Кёхель[7], как у Моцарта. Он так тщательно все записывает! Сочинений, действительно, великое множество! Больше, чем я сам думал. К тому же в последние годы я часто откликаюсь на заказы, как делали все композиторы и в прошлом. Если бы Бах не писал каждую неделю по новой кантате, у него не было бы ни пива, ни хвороста для очага.

С. С. И Гайдн, и Моцарт, и Верди – все жили на заказы, это понятно. Но у меня ощущение, что вас всегда дополнительно будоражит в музыке еще и литературный сюжет. Расскажите про “Мертвые души”. Сейчас это уже классика советской оперы, а вот в 1977-м, когда состоялась премьера “Мертвых душ”, это было совершенно феноменальное зрелище, просто бомба разорвалась в Большом театре. Очень интересно смотреть гоголевский сюжет, положенный на оперную музыку.

Р. Щ. Эта опера из удачливых сочинений.

С. С. Как вы над ней работали?

Р. Щ. Трудно работал. Это большая глыба. Это все-таки библия для тех, кто думает, пишет и говорит по-русски. Но работой я был очень увлечен.

С. С. Это была ваша идея или тоже заказ?

Р. Щ. Нет, никакого заказа. Это было мое давнее жгучее желание, и я рад, что его выполнил. Тогда в Большом театре была на редкость изумительная постановочная группа: и Борис Покровский, и Юрий Темирканов, который ездил бесплатно дирижировать спектакли, и Ворошило был ослепительный, и художник Валерий Левенталь. Большая удача!

С. С. Еще одна ярчайшая вершина вашего творчества – “Очарованный странник” по Лескову, написанная в начале двухтысячных опера для концертной сцены.

Р. Щ. Я помню, что вы были на премьере с Владимиром Теодоровичем. А Гергиева все отговаривали от сценической версии “Очарованного странника”.

Назад Дальше