Во-вторых, не следует забывать, что империи во все времена были не более чем продолжением своих метрополий, и поэтому имперская организация серьезно зависела от того, что происходило в имперских центрах. И так же как европейские империи формировались прежде всего в Европе (что мы уже отмечали), так и серьезные кризисы империй нередко обусловливались проблемами в метрополиях. Римская империя разрушилась из-за нашествий, поразивших ее центральные области; Монгольская империя была подточена отсутствием экономико-политического и культурного единства, постоянными усобицами между наследниками Чингисхана, что привело к «переизданию» империи в начале XIV века в виде своеобразного союза самостоятельных монгольских государств; распад испанской колониальной империи начался вскоре после того, как сама метрополия, пусть и ненадолго, была захвачена французами в 1807–1813 гг., а французская так и не смогла оправиться после оккупации Франции Германией в 1940 г. Российская империя первоначально дезинтегрировалась после свержения монархии в 1917-м, а советская распалась на фоне поражения СССР в холодной войне. Да, провинции и колонии способны поддерживать метрополию в дни суровых испытаний – можно вспомнить Аэция, одного из последних защитников Римской империи[60]; почтить память почти 4 млн представителей колониальных народов, мобилизованных в армии и во вспомогательные части Великобритании и Франции в Первую мировую войну[61]; преклонить колена перед единством народов Советского Союза, отстоявших страну в страшные годы гитлеровской агрессии[62], – однако такие моменты имперской солидарности редко оказываются продолжительными и сохраняются лишь до того времени, пока упадок метрополии не становится слишком очевидным. В случае, если таковая сталкивается с порожденным внутренними причинами социальным и политическим кризисом, империя не может уповать на периферию как на спасительный инструмент.
В-третьих, что особенно важно подчеркнуть с позиций сегодняшнего дня, империи бывают успешными только до того момента, как присоединение и управление периферией остается выгодным с экономической точки зрения. В условиях, когда речь идет о дефицитном ресурсе, обладающем стратегическим значением (серебре или хлебе, как в римских Испании или Египте), который может быть обеспечен посредством допустимых по цене и сложности усилий, метрополия будет всеми силами проводить имперскую политику сохранения контроля за территориями и стремиться приобретать новые. Однако по мере экономического развития и тем более на этапе промышленной революции хозяйственное значение имперской периферии начинает снижаться. Причины понятны: с одной стороны, основной сферой создания добавленной стоимости после середины XIX века становится промышленность, и относительная ценность сырья (которое в основном и поставлялось с периферийных территорий) снижается; с другой стороны, важнейшим условием поддержания устойчивого роста становится доступ к крупным рынкам со значительным платежеспособным спросом, к которым колонии и периферийные территории не относились. В 1530–1570 гг. испанская казна получaла в виде поступившего из американских колоний золота от 120 до 300 % собиравшихся в самой Испании налогов[63], а проникновение этого золота в другие европейские страны спровоцировало самое серьезное изменение масштаба цен со времен падения Рима до отмены золотого стандарта[64]. В конце Викторианской эпохи в общем объеме экспортно-импортных операций Великобритании на колонии и доминионы приходилось более 40 %[65]. В империю делались огромные инвестиции; на заказах, приходивших с периферии, богатели крупнейшие европейские компании, особенно занятые в сфере строительства и транспорта[66]. Однако ситуация радикально изменилась вскоре после Второй мировой войны, когда многие колониальные товары утратили ценность по мере их эффективной замены синтетическими продуктами (примером тут может служить каучук) или обрели конкурентов из других стран; кроме того, усовершенствовавшиеся технологии вызвали взрывное увеличение предложения на рынке кофе, чая, какао, а также большинства видов сырья. К середине 1960-х гг. сократились как потребности западных стран в импорте с «мирового Юга», так и удельная стоимость такого импорта; с разрушением империй и отменой торговых преференций экономическое значение связей с бывшими зависимыми территориями снизилось. Сегодня на торговлю Великобритании с ее бывшими колониями (не считая Канады и Австралии) приходится 6,2 % экспорта и 5,4 % импорта Соединенного Королевства[67]. При этом направление финансовых потоков во многом изменилось, так как коррумпированные элиты и неуверенные в своих перспективах предприниматели постколониальных стран сегодня выводят огромные капиталы в бывшие метрополии, меняя суть современного «колониализма»[68]. С того времени, как экономическая эксплуатация отстающих в своем развитии стран перестала требовать военного принуждения или политического инкорпорирования, исчезла последняя причина сохранения имперского миропорядка.
Все эти обстоятельства мы скоро рассмотрим применительно к России, но пока хотели бы сделать последний терминологический экскурс.
Оценивая современное поведение России на международной арене, мы отметили, что оно напоминает скорее поведение империи, чем национального государства. Этот тип поведения был осмыслен куда позже, чем сам феномен империи, и в западной литературе получил название империализма. Термин впервые появился во Франции в 1830-е гг. и утвердился при Второй империи, обозначая совокупность политических идей адептов имперской формы правления; вскоре он был перенят в Великобритании, где в 1880-х гг. использовался для описания экспансионистской колониальной политики[69]. Дж. Гобсон и В. Ленин вполне в духе времени связали это явление с экономическими процессами и с практически завершившимся к началу ХХ века разделом мира между крупнейшими европейскими державами[70]. Впоследствии в западной науке закрепилось довольно широкое понятие империализма как «комплекса экономических, политических и военных отношений, посредством которых менее экономически развитые территории подчиняются более экономически развитым»[71] или просто как «распространение суверенитета или контроля, прямого или опосредованного»[72]. Историки схватились за эту трактовку, применили ее к более ранним процессам завоевания и экспансии и немедленно обнаружили империализм в Древнем Египте и античной Греции, не говоря о римской эпохе[73]. Упоминавшийся уже Б. Коэн полагает, что указанный термин вполне можно применять к любой исторической эпохе, и определяет империализм как «любые доминирование или контроль, политические или экономические, прямые или опосредованные, осуществляемые одной нацией над другой»[74]. На наш взгляд, это последнее утверждение сомнительно, так как существует очевидное различие между колонизацией, в ходе которой поселенцы пытаются выстроить на новых территориях некие копии собственных обществ, стремясь при этом скорее «выдавить» мешающих им местных жителей (что имело место в Северной Америке, Австралии, а отчасти и в российской Сибири), и империализмом как попыткой военного захвата (густо)населенных территорий и использования их природного и человеческого потенциала для обогащения метрополий.
Все эти определения империализма важны для нас прежде всего тем, что они концентрируют внимание на экспансии метрополии и на противостоянии внешним силам (государствам, народам, племенам), которые подчиняются метрополии в ходе ее колониальной экспансии. Проявления империализма в Европе встречались на протяжении тысячелетий, но следует признать, что практически во все исторические эпохи система управления колониями существенно отличалась от того, как выстраивалась политическая организация в самой метрополии. Выходцы из Британии, осевшие в тех же североамериканских колониях и платившие налоги, не имели никакого политического представительства – что же говорить о жителях менее близких к европейским метрополиям владений? Однако это различие имело и положительные стороны: диктаторские замашки и масштабное насилие, которые европейцы демонстрировали в отношении подчиненных народов, в большинстве случаев не распространялись в самих метрополиях, которые оставались правовыми, а зачастую и демократическими, государствами, даже когда практиковали работорговлю в своих заморских владениях. По сути, именно в этом и заключалось наиболее принципиальное различие частей любой из империй: оно заметно еще с Римской империи, где (даже несмотря на ее цельный характер) существовали так называемые провинции сенаторские, или народные (provincia populi Romani), к числу которых относилась расширенная метрополия в виде Италии, Прованса, Греции, части Малой Азии и Северной Африки, и императорские, более окраинные, порядок управления которыми заметно отличался[75]. Мы уже отмечали, что одной из черт любой империи является определенная «дистанция» между центром и периферией – и эта дистанция долгое время позволяла развиваться империализму, не вызывая своеобразного «эффекта бумеранга».
Это «свое иное» империализма мы предложили бы назвать имперскостью (empireness). Под этим явлением мы понимаем некую «интернализацию» имперского подхода, когда империализм в отношении к окраинам и колониям начинает воспроизводиться в политических структурах метрополии. В России такой процесс наблюдался на протяжении столетий, что делало поселенческие колонии не столько источником новых социальных связей и технологий, сколько, напротив, своеобразным «усилителем» имперских тенденций в действиях самой центральной власти. Мы полагаем, что именно отсутствие термина «имперскость» в противопоставление «империализму» породило в русскоязычной среде бессодержательный и лукавый термин «внутренняя колонизация». Русские не могли колонизировать «собственную страну»; до поры до времени Сибирь и Камчатка были настолько же «их», как Конго или Индокитай являлись «французской землей»[76]. Они колонизировали чужие территории, но утверждаемые в новых районах империи порядки, считаясь в силу уже отмеченной логики «собственными», усиливали самодержавные установления в самой Московии, упрочивая уникальную русскую имперскость даже в большей мере, чем укрепляя империю. Именно в том, что российский империализм не столько выплескивался вовне, сколько загонялся обратно в политические ткани российского общества, имперский опыт России и оказался, на наш взгляд, столь необычным.
На этом мы позволим себе несколько остановиться и обозначить цели нашего исследования. В самом общем виде мы ставим своей задачей попытаться понять причины «живучести» имперских российских структур. Нас занимает вопрос о том, почему Россия – судя по всему, в намного большей степени, чем любая другая склонная к расширению империя, – сохраняла и свою внутреннюю организацию, и стремление к практически безграничной экспансии. Мы предполагаем, что разгадка этой тайны во многом заключена в диалектике империализма и имперскости, позволявшей не столько «выплескивать» имперский момент и имперские устремления в открытый внешний мир, как это происходило в истории западноевропейских народов, но как бы гонять их по замкнутому контуру, обеспечивая переход одного в другое. Такой подход может позволить объяснить феноменальную способность российской имперской структуры расширяться на протяжении более чем пятисот лет практически беспрерывно, не теряя иначе как по своей собственной воле сколь-либо значительных территорий. Это же обстоятельство может иметь принципиально большое значение для объяснения того, почему в России идеи мощной центральной власти в метрополии и стремление расширяться за счет присоединяемых колоний играют столь важную роль в национальной идентичности на протяжении многих столетий.
Прилагая к российской истории данное нами определение империи, мы оказываемся перед новым вызовом: использование силовых методов для расширения собственной территории; формирование четко структурированных отношений между центром и покоренными провинциями; и даже полиэтничный характер создаваемого государства, с одной стороны, не могут атрибутироваться только Российской империи как государственному образованию, существовавшему в 1721–1917 гг., а в равной степени относятся и к России XVII века, и даже к Великому княжеству Московскому, начиная как минимум с середины XV столетия, и, с другой стороны, не исчезают и после его распада, во всех своих сущностных элементах воспроизводясь в Советском Союзе. Иначе говоря, мы желаем в рамках научного подхода показать не только элементы преемственности имперских структур в российской истории, но и попытаться обосновать тезис о том, что Россия никогда не существовала в форме, отличной от империи, – если не по названию, то по содержанию. Именно это, на наш взгляд, и обусловливает исключительную устойчивость имперских трендов в политике, воспроизводящихся без существенных отличий на протяжении вот уже более пяти веков.
Предлагаемая книга является отчасти исторической, а отчасти философской; мы стремимся, с одной стороны, внимательно оценить сложные перипетии русской имперской истории, и, с другой стороны, осмыслить ее общую логику с целью понять возможные будущие направления развития современной (с хронологической, а не содержательной, точки зрения) России. В наибольшей степени нас, как историка и как социолога, интересуют три вопроса.
Во-первых, это вопрос о том, почему имперское и экспансионистское сознание стало столь естественным составным элементом российской идентичности; к какому периоду времени относится его генезис, какую роль сыграло его наличие в российской истории и, что особенно важно, можно ли в принципе «изъять» эту часть отечественной национальной конструкции, не допустив при этом ее полного разрушения (или заменить чем-то иным, менее противоречащим современным цивилизационным трендам). Для этого нужно попытаться проанализировать исторический процесс «накопления» имперских черт как в связи с поступательными процессами развития самой российской метрополии и изменения ее соотношения с другими историческими «точками кристаллизации» русской цивилизации, так и в контексте территориальных экспансий, которым Московия, а затем и Россия предавались многие столетия. В самом общем виде этот вопрос сводится к проблеме соотношения «имперскости» и «империализма» в тех значениях, в каких мы определили их ранее, и к диалектике их взаимодействия.
Во-вторых, это вопрос о характере и специфике российской имперской экспансии, который, в свою очередь, распадается на несколько подвопросов. В частности, нас интересует, насколько внутренние причины, временные горизонты и механизмы российской экспансии были схожи с теми, которыми характеризовалось становление и развитие европейских колониальных империй в XVI – ХIX веках, а также в чем состояли и чем обусловливались их различия; в какой мере московское продвижение на Восток (а позднее российское – на Юг) можно считать колонизацией, а сами присоединенные территории – колониями; какие уроки должна была вынести Россия из европейского имперского опыта и могла ли она это сделать. Отвечая на данные вопросы, мы ставим перед собой важнейшую задачу: объективно проанализировать, каких черт в этой экспансии больше – тех, которые были едины для всех европейских метрополий соответствующего периода, или тех, что радикально отличали процесс формирования и развития Российской империи от всех прочих империй Европы.