Молодежные активности «нового типа» (в той или иной степени соотносимые с глобальными молодежными формированиями) зарождались и развертывались в контексте непрекращающихся скачкообразных трансформаций, затрагивающих все стороны российской жизни: экономическую, политическую, социальную, культурную. Стремительные изменения в перестроечный период сменялись замедлением и стагнацией. Бум неформальной молодежной активности – новыми пятилетками «молодежного строительства» вместе с публичными манифестациями участников прокремлевских движений (от «Идущих вместе» до «Наших», «Молодой гвардии» и их последователей) и маршами новых русских национал-ориентированных формирований. Стремление равняться на Запад и Европу – просоветским дискурсом «загнивающего Запада как угрозы нравственности». Политики гласности, отказа от цензуры и демократизация СМИ – возвратом к запретам оппозиционных или нелояльных власти культурных инициатив и просоветским практикам идеологических чисток. Молодежные активности «нового типа» практически с самого начала, пусть и в разных пропорциях, совмещали в себе идеи и практики молодежного суб(контр)культурного бунта с остатками идей и лозунгов формальных молодежных объединений советского времени. Полного освобождения от родимых пятен советской социальности, несмотря на смену поколений, не произошло до сих пор. Особая роль в скачкообразных перегруппировках молодежных сцен принадлежит влиянию государственных и медийных дискурсов, с присущими им акцентами, прямыми и опосредованными воспитательными и пропагандистскими практиками продвижения государственной молодежной повестки.
Сложно выхватить траекторию развития молодежных культурных сообществ из общего потока социальных изменений, однако можно сфокусироваться на ключевых агентах, движущих силах и основных сюжетах трансформаций, определить периоды времени, значимые для нашего анализа.
Согласно исследованиям и наблюдениям можно выделить как минимум три этапа переформатирования молодежных культурных сцен за последние 25 лет. Для этого следует учитывать: ключевые события и общественную атмосферу; политическую повестку в отношении молодежи, дискурсы и государственные программы регулирования и контроля молодежной активности; отличительные формы молодежных групп и их имена; ключевые векторы ценностных напряжений; характеристику взаимоотношений продвинутой молодежи и мейнстрима. Отмечу, что любая периодизация будет условной, прежние и новые формы молодежной социальности скорее смешаны, чем реально различаются, география культурных молодежных сцен и солидарностей лишь условно может быть соотнесена с четкими временными периодами и помещена в четкие пространственные рамки. Однако есть в молодежном пространстве современной истории России и очевидные перемены; на самых ярких новых чертах я и постараюсь сконцентрировать свое внимание.
Итак, перейду к последовательному анализу выделенных временных периодов.
Первый – с середины 80-х годов прошлого века до начала 2000-х; второй – первое десятилетие XXI в., включая также 2011−2012 гг.; третий – с 2012 г. по настоящее время.
Время стремительных перемен и постоянства неопределенности: с середины 80-х годов прошлого века до начала 2000-х
Кардинальные сдвиги во всех сферах жизни российского общества того времени были связаны с резким поворотом от позднего социалистического режима в стадии затяжного застоя к масштабным преобразованиям выхода страны на путь рыночной экономики. Крайне тяжелая экономическая ситуация, меняющаяся на глазах политическая риторика, медленно отступающая и с трудом сдающая позиции советская повседневность, резкое снижение социального положения и качества жизни одних и повышение этих показателей у других на смену пусть и не абсолютному равенству возможностей – все это вместе формирует атмосферу социальной неопределенности, ценностно-нормативного вакуума и напряженности. Вместе с тем меняющаяся социальная жизнь, стремительные трансформации социальных отношений создают крайне противоречивую картину, когда «ничего нельзя и все можно». Вслед новой повестке М.С. Горбачева и вместе с политическими инновациями «выхода партийных руководителей в народ», а также агрессивным продвижением трезвого образа жизни[9] в российском обществе начинается эра «перестройки, гласности и ускорения». Важной приметой этого периода было практическое отсутствие реальной молодежной политики и государственного регулирования молодежной активности, что приводило как к позитивным, так и к негативным социальным эффектам. Например, повсеместно закрывались кружки при домах культуры, сворачивалась широкая советская инфраструктура внешкольного образования и организации досуга, сходил на нет институт советского воспитательного патронажа в школах, институтах и университетах. Вместе с тем в это время возрастает общественно-политическая активность «неформальных» объединений молодежи на фоне резкого снижения как репутации, так и численности членов ВЛКСМ. Монополизм ВЛКСМ и полная зависимость от партийного диктата привели к полному отчуждению аппарата от самой молодежи, засилье формально-бюрократического стиля организации – к социальной апатии и исключительно формальной включенности молодежи в заорганизованные мероприятия. Численность ВЛКСМ резко сокращается: с 44 млн (максимальная) до 21,3 млн человек (июль 1991 г.) [Топалов, 1991]. После августовского кризиса в сентябре 1991 г. на чрезвычайном XXII съезде ВЛКСМ организация была распущена, а ее политическая роль была признана исчерпанной.
В связи с отсутствием или по крайней мере ослаблением государственного контроля за молодежью, отчасти и благодаря этому, образовывались низовые политические и культурные инициативы, общественные движения, объединения и союзы как, например, киноклубное и театральное движения, КСП[10] и др. Зарубежные образовательные фонды «открыли» двери для разнообразных языковых стажировок в Европе и США, через которые прошли тысячи представителей не только столичной, но и провинциальной молодежи[11]. В столичных городах и мегаполисах России этого периода наблюдается настоящий субкультурный бум, что стимулировало как отечественных, так и западных ученых обратиться к исследованиям молодежных различий. Медленное и болезненное формирование рыночных отношений вместе с усложнением структуры неравенств, снижением доступности значимых, еще недавно «общих», ресурсов и благ (образование, рынок труда, здравоохранение, досуг) легитимировало тему социального и классового неравенства и происхождения. Говорить и писать о субкультурах стало не только можно, но и модно. Различия молодежной социальности постепенно начинают отвоевывать пространство в отечественных академических дискуссиях. Молодежный вопрос пусть и не сразу, но начинает деполитизироваться и деидеологизироваться, что открывает путь свежим подходам и новым темам вне разговора исключительно о «духовных ценностях, политической грамотности и моральной устойчивости».
С середины 1980-х годов понятие «субкультура» начинает осмысливаться отечественными учеными в отношении советского общества [Матвеева, 1987; Орлова, 1987], а первые эмпирические исследования советских молодежных субкультур относятся уже к концу эпохи перестройки. Распространившиеся на ее волне молодежные группы называли неформальными, их анализировали с помощью механического разделения на «позитивные», «нейтральные» и «негативные» (за перестройку или против нее). Это понятие использовали и сами участники молодежной сцены, хотя распад и радикальные реформы государственной сферы лишили неформальную идентичность первоначального смысла[12].
Поиск свободных от политических коннотаций терминов привел ученых к понятию тусовки[13] (понятие использовалось и самой молодежью), которая рассматривалась как молчаливое игнорирование государственной власти путем создания альтернативных социальных пространств, помогавших преодолеть отчуждение между молодежью и обществом, возникшее в результате социального перелома. В недрах тусовок развивается эстетика стеба, породившая «циничные провокации» и перформансы – изюминку разговора новых молодежных журналов середины – конца 1990-х со своими аудиториями [Omelchenko, 1999]. Отдельные виды субкультурных и неформальных активностей существовали и до перестройки (например, стиляги 1960-х годов, хиппи 1970-х, движение КСП), но именно конец 80-х и начало 90‑х годов прошлого века отмечены настоящим бумом неформальной активности [Семенова, 1988; Топалов, 1988; Пилкингтон, 1992; Pilkington, 1994; Омельченко, 2004а]. Российская молодежь начала осваивать культурные молодежные сцены, используя разные стратегии включения, как классического типа – имиджи и практики «чистых», хотя и адаптированных к локальной специфике, субкультурных образцов, так и миксовые культурные формы. В конце 1990-х годов появились первые социологические публикации о российских молодежных «субкультурах» [Исламшина, 1997; Костюшев, 1999; Омельченко, 2000б; Pilkington, 1994; Щепанская, 1993], где субкультурная идентичность представлялась в терминах выбора жизненного стиля, а не классовой принадлежности/происхождения, что было характерно для западного дискурса.
Дальнейшее описание развития культурных молодежных практик этого периода будет в основном построено на результатах совместного проекта «Глядя на Запад: принятие и сопротивление образам Запада провинциальной российской молодежью»[14], в котором были зафиксированы самые яркие приметы того времени. Проведенный анализ российских субкультурных идентичностей показал, что их разнообразные презентации с трудом помещаются в рамки отдельных, замкнутых стилей. Самым важным маркером, с помощью которого сами молодые люди определяли свою культурную ориентацию, было отнесение себя к продвинутой (иногда – прогрессивной, альтернативной) или нормальной (обычной) молодежи. Эта самоидентификация начинает нами использоваться для характеристки двух основных культурных стратегий, типичных для молодежи конца 1990-х. В отличие от субкультуры в понятии «стратегия» подчеркивается подвижный характер культурной идентичности, позволяющей использовать разный культурный материал (музыку, стиль, пространство, практики) для конструирования индивидуальных и групповых различий и подтверждения значимого статуса. Здесь субкультурная стилистика становится одним из возможных ресурсов наравне с претензиями на территорию, ориентацией на будущее, мобильностью.
Продвинутые и нормальные на городских молодежных сценах: Москва, Самара, Ульяновск
В ходе реализации проекта «Глядя на Запад…» проводилась серия этнографических наблюдений в молодежных культурных и досуговых пространствах Ульяновска, Самары и Москвы. Во всех городах того периода открываются клубы, появляются свои аудитории с особыми музыкальными вкусами, формируются устойчивые группы клубников, посвященных в разделяемые участниками контексты. Такие места становятся частью городских культурных инфраструктур и туристических маршрутов.
В Ульяновске это была единая центральная тусовка с едва наметившимся стилевым разделением на хиппи, панков, фанатов хеви-метал и рок-музыкантов, сохранявших коллективную идентичность неформалов[15]; традиционно основные места встреч – площадь Ленина, у памятника Карлу Марксу (тусовка «У Карла») и теннисные корты. Группы с идеологическими контекстами – скинхеды, панки и анархисты – были маргинальны и малочисленны. С неформалами пересекались романтики и игровая тусовка [Исламшина, 1997][16]. Размытость субкультурных границ являлась не результатом осознанного выбора в пользу культурного разнообразия, а формой защиты от традиционного культурного врага – гопников[17].
Самарские тусовки отличались друг от друга по музыкальным вкусам и предпочтениям. По отношению к року и электронной данс-музыке образовалось три полюса: неформалы, танцевальная или клубная сцена и антинеформалы. Организующим центром самарских романтиков был Грушинский клуб[18].
В Москве самое большое влияние на формирование альтернативных идентичностей оказал клубный бум конца 1990-х. Московские клубы отвечали самым разнообразным музыкальным вкусам и весьма разнились по ценам. Музыка представляла собой микс прогрессивного звука с общедоступным, в зависимости от аудиторий. Были клубы, где играли «по-мейнстримовски» продвинутый хаус, смешанный с попом («Утопия», «Метелица»)[19], были дизайнерские и трендовые клубы («Титаник», «Мастер») и менее известные, но с «настоящей» продвинутой музыкой («Плазма», «Луч», «Лес»). Московские клубы включали альтернативные сцены: тусовки геев, «бывших» российских/советских граждан и любимые туристические клубы для иностранцев[20].
В отличие от западных, российские клаберы говорили не о растворении и «слиянии с толпой», «интенсивности чувственных контактов» (что характерно для исследовательских текстов в постсубкультурном жанре), а о комфорте и домашнем уюте; клуб был для них «вторым домом», территорией, где люди и место сливаются в живой и непосредственной коммуникации, способствующей личностному прогрессу и развитию [Yurchak, 1999]. В этом явно выражалось празднование свободы, когда субкультурщики и их ключевые герои получили легитимное право на выбор «своих»: открытое общение со своими на своем языке, в своем пространстве, занятом своими.
Во всех трех городах продвинутые составляли на молодежных сценах меньшинство. Большинство молодежи «зависало» по квартирам, во дворе дома или школы, слушало музыку, участвовало в спортивных, музыкальных и других мероприятиях. Они называли себя нормальной, или обычной, молодежью, что не означало отсутствия у них активности в сфере культуры. Их главным отличием от продвинутых была неопределенность музыкальной и стилевой идентичности, они не были субкультурщиками, но и не все являлись гопниками. Антинеформалы-гопники считали себя выразителями «морального большинства», их агрессивность по отношению к неформалам была способом поддержания локального порядка. На момент проведения исследования гопники знали два вида культурной практики: они «били друг друга» и «наезжали на неформалов», последнее отмечалось преимущественно в Ульяновске. Некоторые из них включились в доступные формы популярной молодежной культуры (рейв[21]), часть ушла в организованную преступность. Развитие рыночных отношений освободило пространство «черного рынка», и в этой полулегальной экономической нише гопники выросли в новые фигуры на молодежной культурной сцене: в братков и членов бригад[22].
Среди нормальных выделялась и еще одна группа – новые русские, которые вызывали неприязнь у продвинутых не столько своим богатством, сколько демонстративным купечеством. Несмотря на взаимную неприязнь, реальных конфликтов между ними не было – их культурные пространства почти не пересекались.
Защита территории у антинеформалов-гопников была ключевым элементом групповой идентичности, однако существовали ритуальные битвы и внутри продвинутых (субкультурных) групп. Так, агрессия рэперов была направлена на скинхедов и рейверов. Движение скинов напрямую ассоциировалось у рэперов с фашизмом и расизмом, считалось антирусским, близость рэперов к афроамериканской культуре хип-хопа придавало конфликту особый смысл.
Против рейверов рэперы вели не идеологическую, а территориальную войну, известны случаи агрессивного «мужского» позиционирования рэперов на улице, что было нехарактерно для большинства продвинутой молодежи, но типично для гопников. Среди продвинутых культурных форм рэп занимал место в ряду музыкальных и танцевальных движений, укорененных в хип-хоп-культуре уличных танцев, характерной для нью-йоркской сцены 1970-х годов. Эта культура улицы привлекала молодых россиян, выросших на городских окраинах, с их территориальными традициями и гопническими стратегиями: рэп соединял в себе стратегию локальности, близость к улице, «крутую» маскулинность и интерес к «альтернативной» музыке и стилю [Пилкингтон, Омельченко и др., 2004].
То, что рэперы и рейверы располагались между нормальной и продвинутой стратегиями, говорило о проницаемости границы между последними. Молодежь могла присваивать культурные формы как средство для перехода от одной стратегии к другой, но отделение продвинутой молодежи от нормальной было важным моментом индивидуально-групповой идентичности для всех, символическая борьба между ними шла за культурные сцены (клубы, дискотеки, кафе) через музыку, атмосферу.