В очередной раз подхожу к иллюминатору и вижу, что хотя время еще относительно раннее… ну, по моим петербургским привычкам раннее… но на берегу очень мало, совсем мало огней. Есть ощущение, что большой участок берега подсвечивают только корабли. Что бы это значило?
А у нас здесь свой светлый мир, сияют дуговые огни или, возможно, огни Степанова, доносятся крики с палубы, топот, скрип, никто не спит – грузят… нет, грузим уголь. Да, ночью тоже.
А вот это уже что-то странное. Топот у моих дверей, непонятные слова… что за язык? Здесь, в Танжере, живут негры или все-таки арабы? Что они делают на второй сверху, жилой палубе, где каюты всех офицеров?
А вот это уже и вовсе странно. Крики на верхней палубе. Металлические хлопки – это револьверы?
Возникает мысль: сидеть здесь – значит быть загнанной крысой. Кто угодно открывает дверь, просовывает рожу, и тогда мне некуда деваться.
Быстро несусь по железному трапу вверх, меня чуть не сбивают с ног несущиеся, наоборот, вниз наши офицеры.
Наверху ад.
Во-первых, света резко меньше – только что горели эти самые фонари, заливая все нечеловеческим белым сиянием, но их уже нет.
Во-вторых, в носовой части стоит караул из двух человек, с винтовками, настоящими винтовками – и не знает, что ему делать. Потому что все люди черные, и все мечутся; негр, или араб, или русский – все одинаковые, в угольной пыли, только зубы сверкают.
Сверху, с мостика, кто-то указывает рукой и что-то орет, на русском. Здесь, на палубе, длинный человек… да это же Перепелкин… вопит: «Вон, быстро вон!» – и переваливает за борт кого-то черного, с головой, замотанной тряпками. Ноги несчастного мелькают в свете оставшихся фонарей, кто-то еще прыгает в дрожащие на воде огни без посторонней помощи.
Кучка матросов толпится возле какой-то сумки на досках палубы. Потом у этой сумки ставят тот самый караул, с винтовками. Дальше сумку, как хрустальную, с пыхтением ставят на какой-то деревянный, для угля, поддон и мучительно медленно спускают за борт. То есть попросту топят.
И становится тише, загораются успокаивающие красноватые огоньки папирос и матросских цигарок. Это все?
– Желаете возбудить страх читающей публики? – интересуется лейтенант Веселаго, который меня не любит. – Тогда извольте: грузим мы уголь, поднимают его с баркасов, понятно, местные дикари. Но мы их на палубу не зовем. Вдруг – появляется у нас, наверху, толпа не толпа, но человек этак пять из них, дико озираются. Мы идем и руками им объясняем – обратно, на баркасы.
– А кто прорвался на нижнюю палубу?
– И обеспокоил вас, господин сочинитель. А непонятно кто. Потому что только мы все берем этих гостей в кружок, и тут кучка таких же – они как-то прятались, что ли – начинает палить из револьверов… – Он сморщивается от изумления. – Из револьверов – у этой-то рвани!.. По нашим фонарям. Становится темно. Вы говорите, негры прорвались еще и вниз? А вы уверены?
– Голоса, господин лейтенант. Непонятный язык.
– Не слышал-с, был занят наверху. Извините. Ну, тут вызывают караул, мы бежим на ту же жилую палубу за револьверами – снова беспокоим вас. Илья геройствует, гонит ворогов с крейсера. Матросы ему помогают. И – будто никого и не было.
– А вот то, что стояло на палубе?.. Как бы мешок или сумка?
– Простите, не видел. Был отвлечен. Желаете написать? Вот и телеграф на берегу…
– Господин лейтенант, я здесь не для того, чтобы, как вы говорите, возбуждать страх.
– А для чего же? Но простите, Блохин зовет…
Тот же Блохин через пару минут объясняет мне – четко, уверенно, как несмышленышу: имел место дерзкий бандитский налет на крейсер, это не угольщики, а портовые негодяи. Воспользовались неразберихой при погрузке. Вооружены были револьверами и адской машиной, рванула бы на палубе – сделала бы дыру размером с колодец. Грузили наши матросы эту штуку с трепетом, спускали вниз героически, утопили тут без разговоров, не везти же ее на берег, не ровен час взорвем французов или себя по дороге. А то, что не случилось ничего при ее погрузке, так это Господь уберег. Знали бы, что делали, – руки бы тряслись, господин сочинитель. Утром доложим адмиралу и местным властям, и командир попадет в адмиральский приказ.
– То есть зачем же – в приказ?
– Затем, что не обеспечил, не предвидел и не принял заранее меры, – протяжно вздохнул Блохин и пошел отдавать какие-то распоряжения.
Уголь снова с прежним грохотом начал поступать на палубу.
Я мог бы уже тогда заметить маленькую странность происшедшего: зачем нужна была эта самая адская машина, способная сделать дыру в палубе? Но никто не просил меня заниматься тут расследованиями. Другое дело, что я не мог не задумываться – а что вообще нужно было налетчикам на военном корабле, с адской ли машиной или только с револьверами.
И у меня даже было кому задавать вопросы.
Крейсер, как я уже сказал, это небольшой остров, и наш остров – особенный, он всегда будет немножко парусником и немножко прогулочной яхтой (как бы это ни огорчало Лебедева).
Броненосец же – это небольшой город из стали, ощетинившийся пусть и зачехленными, но довольно пугающими орудиями. Здесь, на «Суворове», почти тысяча человек, но люди эти распределяются по нескольким этажам, они же палубы.
Нет, не город, а громадный многоэтажный жилой дом, подумалось мне.
И на этих палубах, возможно, было бы трудно найти нужного мне человека, но тут железный порядок, поднявшихся на борт встречают и очень вежливо, очень аккуратно разводят в разные стороны. Лебедева – к грозному адмиралу. Оживленную и бесконечно доброжелательную Рузскую… да-да, она тоже сопровождает командира крейсера в этой поездке, а ее-то куда ведут и к кому же она тут собралась? Непонятно.
Меня, напросившегося в катер, ведут туда, куда мне и было надо: к Владимиру Ивановичу Семенову, человеку с непонятной должностью: он заведует военно-морским отделом.
В Петербурге я никак не мог поверить, что этот самый Семенов, по кличке Пузырь, с его клочьями бороденки, может быть так популярен у дам, и популярен вполне физически. Потом мне объяснили: вам, загадочным романтикам, не понять, что он их не сводит с ума, а просто развлекает и смешит, и они от этого на все готовы, да не просто готовы, а сами волокут его на острова и в уютные номера там.
Что же касается военно-морского отдела – на самом деле то был отдел, скажем так, литературный. И устроить меня на эскадру, в виде обмена любезностями с господином редактором «Нивы», было для Семенова вполне понятным делом. Особенно с учетом того, что он, представьте себе, пишет морские рассказы, а таковые надо же где-то и кому-то печатать или хвалить.
Наша поездка на катере к флагману была напряженной – Танжер насквозь продувается ветром, катер так и прыгал из одной брызгающейся ямы в другую, но мы с Инессой Рузской…
Я-то обратился к Лебедеву в последний момент, когда он почти бегом проносился к борту, и он быстро двинул вниз бородкой – что означало, что я иду за ним в катер вот здесь и сейчас, в чем стою. Но тут резкой походкой вышла Рузская, озарила меня потрясающей улыбкой – да она вообще улыбается всегда и постоянно. Вот ее – ожидали. Взяла Лебедева под руку и пошла с ним к катеру: хорошо быть дамой.
И вот мы с ней, два пассажира, ехидно обменивались все десять минут пути улыбками: нас не тошнит, как же хороша жизнь, мы в Танжере. А Лебедев сидел очень прямо, профиль его держался в напряжении благодаря крахмальному воротничку, и думал он о чем-то своем. Наверняка неприятном, если верить Блохину, хотя как может командир отвечать за портовых апашей, налетающих на корабль… и все-таки, что им вообще там было нужно. Но тут перед нами вырисовывается черная громада, с которой стекают черные же ручьи, броненосец моют после погрузки угля. И дальше меня конвоируют к Семенову, отдельно от прочих.
– Рад, дорогой вы мой! – встретил меня Пузырь, обнял и пощекотал бородой. – И я вам сразу скажу: мне была телеграмма из столицы насчет первого вашего очерка. Там приятно удивлены. От вас ждали худшего, а тут – между поэзией, дипломатией и философией, пишут они.
– Э-э-м, уважаемый Владимир Иванович, – я постарался продемонстрировать лучшие манеры. – Э-э, я же понимаю свои слабости. Мне приходится их обходить… хитрым галсом. Вот видите тот корабль в трех кабельтовых от нас…
Это была ошибка. Пузырь бросил быстрый взгляд на указанный корабль и пробормотал: «А ведь точно три кабельтова, – и еще добавил: – Быстро же вы учитесь». А тут еще – галс. Глаза его подозрительно блеснули. Я поторопился исправиться:
– Так ведь для вас, Владимир Иванович, любой корабль – открытая книга. Вы знаете его имя, всех офицеров, даже многих матросов, знаете название каждого болта, а мне приходится идти в обход… Куда-то в философию.
Пузырь подобрел. Этот человек нашел прекрасную позицию в жизни – на флоте он писатель, а в нашем литературном и прочем мире моряк; Семенов плавно идет в кильватерной струе неподражаемого господина Станюковича и, конечно, не должен любить других, пишущих о флоте. Больше никаких галсов и кабельтовых, сказал я себе.
– О налете не можете не написать, – сказал он мне, сощурившись.
– Могу, – качнул головой я. – Потому что не понимаю, как и зачем. Что там грабить.
– Так судовая же касса! – всплеснул руками он. – Обычно сзади командирской каюты. Пираты – как о таком не написать? Сколько угодно!
– А вот чего я не напишу ни в коем случае, так это насчет внутренних пружин приказа по эскадре. Он ведь будет?
– Так кто же его, к лешему… Бдительность должна быть. С другой стороны, таковая и была продемонстрирована. Да вы же знаете.
Тут он замолчал и закрутил головой.
– Но ведь как раз не знаю. Тут много для меня загадочного по части, э-м, флотских нравов. Ну вот напомните мне – как ваш адмирал именует некоторые из кораблей…
Семенов радостно посмеялся. Он знал, что об этом я не то чтобы не напишу, но в «Ниве» это не будет напечатано по многим причинам. Прежде всего цензурным.
– Ну, ваш собрат по крейсерскому отряду «Нахимов» – это Идиот, вы же слышали?
– А «Аврора»?
– Проститутка Подзаборная, известное дело.
– Так, а вот как насчет командиров? Я знаю, что командир «Бородина», что ли, – Нигилист Безмозглый. А Лебедев?
– Ну, сударь вы мой, нигилистом он был много лет назад, даже посидел в крепости, а клички у нашего адмирала – это у него быстро и сурово. И навсегда. И весь штаб должен знать, кто есть кто. Он же как свои команды отдает – расчехвостить на всю эскадру Идиота, строй держать не умеет… А офицеры должны знать, о ком речь.
– Так вот Лебедев…
– Хорошо, по старой дружбе – Лебедев ваш проходит под кличкой Вонючий Либерал. И получит же он сейчас… причем быстро получит.
– Господин Семенов, а как бы увидеть этого вашего адмирала?
– Тут же вам не зоосад, дружок вы мой. Но – вот повезло вам, вон он. Ну-ка, за мной.
И Пузырь повел меня по трапам вверх, где я увидел профиль вытянувшегося Лебедева, а перед ним – нечто действительно внушительное.
Рожественский громаден, начал мысленно записывать я. Говорят, что он искалечил несколько моряков, и вот теперь понятно – один размах его кулака, и нет человека.
Кстати, как я довольно скоро узнал, мордобой на кораблях был скорее редкостью, чем правилом. Любители мордобоя не пользовались особым уважением у офицеров. За это можно было попасть под суд. Но одновременно страшные истории про побои ходили и ходят, так же как о том, что матросы в таких случаях обязаны стоять во фрунт и жаловаться даже потом не могут.
Так или иначе, если верить репутации, то, что творил с матросами вот этот бешеный бык, описанию не поддавалось. А откуда берется репутация – вопрос сложный.
Еще я мысленно записал: два черных орла на плечах – это много. И адмирал не улыбается. Но он, вопреки моим ожиданиям, молчит и не подвергает Лебедева знаменитому на весь флот дикому разносу – говорят, что таковые слышит весь корабль, если не вся бухта. Он просто стоит и на Лебедева не смотрит. Что по-своему удивительно.
Мне его высокопревосходительство сказал два-три вежливых, по его понятиям, слова – о том, что я теперь член большой семьи и он мне не советует это забывать.
После чего глупо улыбающийся Семенов повел меня вслед за молчащим Лебедевым к катеру, шепотом сообщив по пути новость: а госпожа Рузская остается с адмиралом обедать.
И Семенов закатил счастливые глаза.
Опять же – хорошо быть дамой.
Бумажные листы с очередным очерком я должен был отправить почтой из Танжера завтра или никогда. И по дороге к «Донскому» я мгновенно прокрутил в мыслях то, о чем можно и нужно было написать.
Получалось – очень многое.
Первое: корабль – это как кот: он мурлычет, и от этого хорошо. Под ногами что-то все время гудит и проворачивается, палуба чуть дрожит, и это значит, что все в порядке. А вот если вдруг представить себе, что возникает тишина, тогда – страшно.
Второе: корабль – это дом и семья (Рожественский прав). Отбили две склянки – значит, утро, койки вязать и прочее. Койки вяжут этаким коконом в парусину и тащат на верхнюю палубу в какие-то сетки, наружу торчат номерки. Сразу же множество полуодетых мужчин (на радость Рузской?) бегут к длинным желобам и кранам с соленой водой.
Далее стук ложек, но до того крик: «На молитву!». Потом моют палубу, боцманы о чем-то рапортуют, выходит прямой и тонкий Лебедев и смотрит, замерев, на то, как к ноку гафеля (да-да, к ноку гафеля) ползет белизна и синева Андреевского флага.
И я занимаю как бы уже мое место у чугунной тумбы рядом с бортом… извините, это – кнехт; сдергиваю фуражку (если она на мне) и слушаю горн и барабан. Мог бы оставаться в каюте, никто бы не сказал слова, но нормальный человек так то ли не должен, то ли не может делать.
А в одиннадцать свищут к вину и обеду… Боже ты мой, это же время завтрака в моей обычной жизни. И не говорите, что жизнь по столичному времени плоха; такая тоже должна быть. Римские и египетские ночи, вопли философов с трибуны или со стульев, хрупкие и жаждущие любви поэтессы – все это должно быть, без этого нет державы и нет народа. Но полчарки рома и обед, пробу которого снимаем все мы за командиром, – это тоже держава… Или это она без всяких «тоже».
Хорошо, теперь третье. Корабль – это уже не скрипучие доски и бревна, пахнущие рыбой. Это, во всех отсеках, расходясь – электрические провода, переговорные трубы, паровые и водопроводные трубы с клапанами. Электротехника, гидравлика, машины тройного расширения. На мачте, нет, на марсе – ступа Бабы-Яги, обитая железом, рассматривать приближающихся. Сначала ты видишь на качающемся горизонте черный гриб дыма, потом мачты, потом все прочее, а на марсе это видят давно и целиком.
Четвертое и самое интересное – люди. Раньше они каким-то пугающим образом бегали по реям над головой, сейчас – комендоры, дальномерщики и прислуга подачи боеприпасов; и боцманы гвардейского экипажа (что это, есть ли таковые на нашем крейсере?), и баталеры – это не то, что вы думаете, они раздают кокам еду и прочие припасы; но боги всего этого – люди, живущие среди раскаленных и пахнущих маслом машин, во главе с господами инженерами.
Не забыть людей совсем нового века – гальванеров, над которыми есть гальванерный старшина, а над ним опять же господин инженер. Это – те самые провода по всему кораблю и сияние в ночи, эти столбы света, то лижущие непрозрачную толщу воды, то упирающиеся в клубы нашего дыма или в облака.
К матросам я пока ходить стесняюсь, хотя скоро пойду. Мое место – кают-компания, и вот тут много интересного.
Одна группа офицеров – это «парусники», «марсофлотцы» и даже «станюковичи». Другая – люди не столько моря, сколько страшных и тяжелых машин. Как если бы Путиловский завод вторгся в старый прекрасный мир снастей и парусины со своим дымным и мрачным железом, проводами, искрами и грохотом.
При этом настоящие «марсофлотцы» – это чаще дворяне, а «путиловцы» – не обязательно. Но одни без других уже не могут. Вдобавок я слышу странные разговоры, что для инженеров на флоте существуют или вот-вот введут специальные звания, и то, что у одних – лейтенант, у других – поручик. И разобраться в этом невозможно.