К русской речи: Идиоматика и семантика поэтического языка О. Мандельштама - Файнберг Вероника 5 стр.


Вывод исследовательницы: «Стихотворение „Были очи острее точимой косы“ – крошечная портретная зарисовка. Портрет начинается с „крупного“ плана – мы видим очи, наполненные слезами, напряженно вглядывающиеся куда-то, затем „крупный план“ сменяется „общим“, мы – как зрители – словно отодвигаемся от объекта и вот уже видим женщину, обратившую взгляд к звездному небу» [Гутрина 2009: 128].

Авторы настоящей книги, рискуя расписаться в своем невежестве, должны признаться, что не видят в стихотворении ни женщину, ни проекций «я» на князя Игоря, ни цепей каторжан, ни строк Вяч. Иванова, ни узел Хима / звезд Плеяд. Звезды как таковые, впрочем, видят, потому что они точно названы в тексте. Но о видении авторов – чуть позже, после соображений о том, что произошло в разборах Ронена и Гутриной.

На основе четырех не вполне понятных – это положение не вызывает сомнений – мандельштамовских строк Гутрина возводит смысловую конструкцию, главным образом связанную с ее фоновым знанием о мученической судьбе поэта. То есть исследовательница проецирует свое – вполне конвенциональное – представление о Мандельштаме на его текст, фокусируясь на трагической фигуре жены поэта. Поскольку сюжет «Слова о полку…» нужным образом отвечает интерпретации автора и ее подкрепляет, произведение обозначается как подтекст, без актуализации которого понять стихотворение невозможно.

Ронен же воспринимает это стихотворение скорее как философский отрывок и назначает подтекстом цитату из медитативного сочинения Вяч. Иванова. Отметим, что понять формулировку Мандельштама одинокое множество звезд можно и без подключения «Спорад» Иванова, где, впрочем, действительно более развернуто описывается возможность двойственного восприятия звезд как «множественного единства и как разъединенного множества».

Каждый исследователь видит то, что ему присуще и органично видеть. Еще глубже это проявляется в случае с интерпретациями, основанными на подтекстах, то есть сильно связанными с кругом знаний автора работы, а также с литературным каноном – предположительно общей культурной платформой для поэта и исследователя. Возможно, в перспективе автор – текст это отчасти справедливо: Мандельштам безусловно много читал, много знал и отражал культурное богатство в стихах и прозе. Но в таком случае почему выявленные в качестве подтекстов произведения мировой культуры не считаются источниками (см. выше)? Ведь в большинстве случаев их не нужно знать для восприятия и понимания текста.

Так, довольно сомнительный пример со «Словом о полку…» строится только на слове зегзица, которое многие люди знают лишь из этого ключевого произведения древнерусской литературы (возможно, именно оттуда его знал сам Мандельштам). Но мы считаем, что совершенно не обязательно искать в «Были очи…» более глубокую смысловую связь с сюжетом «Слова…» (особенно потому, что в анализируемом тексте для этого нет серьезных оснований).

Если базирующиеся на подтекстах интерпретации настолько персонализированы и часто неубедительны для других читателей, на что же необходимо опереться для формализации смысла текста? Как нам представляется, нужно прежде всего ориентироваться на язык, поэтому ниже мы предлагаем языковой разбор стихотворения.

«Были очи острее…» примечательно тем, что его смысл разворачивается благодаря отталкиванию от «готовых» языковых элементов, так или иначе проявляющихся в каждой строке. Так, первый образ основывается на коллокации острое зрение. Здесь она модифицируется: прилагательное острый как будто понимается буквально и потому очи сравниваются с точимой, то есть острой, косой. Одновременно лексема очи и лексема зеница во второй строке – это фрагменты идиомы беречь / хранить как зеницу ока. Обратим внимание на то, что Мандельштам пользуется закрепленной в языке близостью слов, однако смысл идиомы в текст стихотворения не переносится (очи употребляются здесь в прямом значении, а зеница – как синоним зрачка). Идиома, таким образом, лишь мотивирует словесный ряд.

Во второй строке друг на друга накладываются идиома по капле и частотное устойчивое словосочетание капли росы. Благодаря этому наложению слово с предлогом читается в двух планах: в буквальном (‘в каждом зрачке по одной капле росы’) и идиоматическом (‘в каждом зрачке понемногу росы’). В отличие от предыдущего случая, здесь одновременно сохраняется исходное значение идиомы и актуализируется прямое значение входящих в нее слов. Добавим, что рифмопара первых двух строк – коса / роса – в языковом плане может быть мотивирована пословицей коси, коса, пока роса (отметим также «утреннюю» семантику фразеологизма и второй части второй строки).

По-видимому, фразеологизм в третьей строке – во весь рост – должен восприниматься в идиоматическом смысле – ‘полностью, в истинном значении’. Однако на практике этого не происходит. Обычно во весь рост может являться только тот объект, у которого есть характеристика высоты/роста или который наделяется этим параметром метафорически, например благодаря глаголу вставать (ср. сразу же встал во весь рост вопрос о том, что делать). Здесь же идиома во весь рост связана либо с существительным очи (которое не может быть оценено по критерию высоты / роста), либо с глаголом различать (семантику роста не продуцирующим). Так возникает почти каламбурный эффект: слова, составляющие идиому, прочитываются в буквальном смысле и зрение приобретает не присущую ему характеристику высоты (‘глаза смотрят во весь свой рост’). При этом переносное значение в строке тоже сохраняется и выражает интенсивность нового качества зрения. Вероятно, своего рода пульсация смысла идиомы во весь рост задается и предыдущим случаем – двойным прочтением словосочетания по капле.

Наконец, одинокое множество звезд также обыгрывает «готовые» языковые конструкции, контрастно отталкиваясь от таких частотных выражений, как великое множество, бесконечное множество. Если в узусе такие выражения призваны подчеркнуть только большое количество чего-либо (сема ‘очень много’), то в последней строке стихотворения Мандельштама вновь создается смысловая пульсация: в ней возникает, с одной стороны, антропоморфная (множество звезд названо одиноким), а с другой – математическая (одинокие звезды объединены во множество) перспектива.

Таким образом, семантическая развертка этого стихотворения определяется не столько темой обостренного зрения, сколько устойчивыми языковыми элементами, цепляющимися друг за друга и во многом детерминирующими лексический состав текста.

Так о чем же текст? Он – об остром, переживающем свою «молодость» зрении, которое ощущает возможность воспринимать разномасштабные явления окружающего мира – от росы до звезд. К слову, мы считаем, что это тот редкий случай, когда смысл стихотворения Мандельштама менее интересен, чем его языковое устройство.

Добавим, что нам не кажется необходимым искать цельный «сюжет», как это сделано в работе Гутриной. Взаимодействие читателя с этим стихотворением в первую очередь должно быть построено на осмыслении употребления слов, и тогда становится видно, что образы, их семантика и их новизна возникают в результате неконвенционального, непривычного использования и комбинирования слов.

Быть может, наш скромный вывод, что «Были очи…» – стихотворение о зрении, причем его единственная тема развертывается благодаря обыгрыванию устойчивых языковых конструкций, кому-то покажется слишком простым или даже наивным. Отчасти, в свете глубоких интертекстуальных прогулок, нам самим наше рассуждение кажется каким-то маленьким. Однако в нем мы точно уверены, в отличие от построений Ронена и Гутриной.

Мы также убеждены, что это стихотворение не самое удачное в творческом наследии Мандельштама: нам представляется, что его смысл не вполне продуман, текст кажется наброском или экспромтом. Но происходит это не потому, что нам не удалось обнаружить «главный подтекст», а потому, что мы, понимая его отдельные элементы и видя их связь с языком, упираемся в смысловую неартикулированность. Вероятно, описание «острого зрения» оставляет нас как читателей равнодушными. Кажется, на фоне других воронежских стихов этот текст действительно не самый яркий и эффектный.

Но это стихотворение обнажает одну удивительную особенность поэзии Мандельштама. Описанное выше взаимодействие с языком позволяет его произведениям быть одновременно поэзией сдвигов (столь ценимых в модернизме) и поэзией формул (столь характерных для традиционной литературы в широком смысле слова). За счет такой виртуозной двойственности стихи Мандельштама и удивляют своей необычностью, и кажутся – на каком-то уровне – очень понятными. К этой мысли мы еще вернемся в книге, а пока заметим: вряд ли кто-нибудь возразит, что «Были очи…» – стихи о зрении, хотя о зрении сказано в них достаточно необычно.

Лучше ли такой разговор о стихах Мандельштама интертекстуального метода – решать читателю. Мы считаем, что он тоже уязвим для критики, но все же имеет право на существование. Поэтому дальше мы будем писать о Мандельштаме и его языке.

ЯЗЫК МАНДЕЛЬШТАМА

ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ

Поэтика Мандельштама уже несколько десятилетий неизменно привлекает внимание исследователей. Хотя о его творчестве написано впечатляющее количество работ, странным образом проблемы семантики и устройства поэтического языка остаются практически неизученными. На фоне распространившегося интертекстуального подхода стихи Мандельштама кажутся априорно понятными в языковом плане, но чрезвычайно темными в плане литературном: поэт предстает великим шифровальщиком, который благодаря совершенной рабочей памяти и феноменальному знанию мировой литературы кодирует и перекодирует отсылки, аллюзии и реминисценции из необъятной культурной традиции. Хотя Мандельштам, как и другие модернисты, во многом строит свою поэтику, отталкиваясь от литературы прошлого, сама идея шифра, тайного намека, скрытого подтекста, впаянного в смысл текста и обязательного для его понимания, часто кажется неоправданной.

Думается, что конструирование Мандельштама как интертекстуально перегруженного поэта в научных работах прежде всего объясняется тем, что у исследователей возникает стремление объяснить неясные высказывания по модели высказываний уже существующих, известных по литературной традиции. Лексический ряд стихотворения оказывается как бы набором слов-сигналов, отсылающих к предшествующим текстам, смысл которых представляется закодированным в том или ином рассматриваемом тексте Мандельштама. При таком подходе семантика поэтического текста и ее связь с языком часто игнорируется.

Между тем неоднократно указывалось, что в поэзии Мандельштама именно язык играет ключевую роль. Это положение было отчетливо сформулировано в упомянутой во введении пионерской статье 1974 года, написанной пятью авторами (Ю. И. Левиным, Д. М. Сегалом, Р. Д. Тименчиком, В. Н. Топоровым и Т. В. Цивьян), – «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма»: «Взгляд на язык как на нечто самодовлеющее определяет один из существеннейших аспектов акмеистической реформы поэтического языка – осознанное и подчеркнутое обращение языка на сам язык» (цит. по: [Сегал 2006: 185]).

Ориентация на язык, как показали исследователи, приводит к созданию новых смыслов за счет необычного оперирования словами [Сегал 2006: 194–195]. Семантический сдвиг, основанный на трансформации нормативного языка, в стихах Мандельштама – важнейший двигатель поэтической речи. На это еще в 1924 году обратил внимание Ю. Н. Тынянов, анализируя особые оттенки слов в стихах Мандельштама: «…странные смыслы оправданы ходом всего стихотворения, ходом от оттенка к оттенку, приводящим в конце концов к новому смыслу» [Тынянов 1977: 189].

В результате семантического усложнения поэтического языка лексический ряд текста становится предельно многозначным. Как удачно сформулировали С. Золян и М. Лотман, в стихах Мандельштама многозначность «из нежелательного, устраняемого различными языковыми и контекстуальными механизмами явления становится фактором, конструирующим поэтическую речь. Языковые и контекстуальные средства не устраняют, а наоборот, интенсивно продуцируют ее» [Золян, Лотман 2012: 97]. Этот принцип, по замечанию ученых, противоположен принципу понимания языковых высказываний слушающим, согласно которому «нужное значение многозначного слова „ясно из контекста“» [Апресян 1995: 14].

В ряде исследований, подробно анализирующих отдельные стихотворения Мандельштама, было показано, каким образом в стихах поэта совершаются глубинные семантические сдвиги, организующие текст (см., например: [Левин 1979; Левин 1998; Сегал 2006; Золян, Лотман 2012]; см. также работы, рассматривающие особенности языка поэта: [Полякова 1997; Семенко 1997; Панова 2003; Гаспаров М. 1996; Гаспаров М. 2012; Успенский Ф. 2014; Napolitano 2017], – а также множество ценных наблюдений и замечаний о языке и семантике в трудах, где интертекстуальный анализ играет ключевую роль: [Тарановский 2000; Ronen 1983; Ронен 2002; Гаспаров Б. 1994; Сошкин 2015], и др.8)9.

Сложность поэтической семантики Мандельштама неизбежно порождает проблему ее осмысления и описания. Один путь решения был выбран К. Ф. Тарановским, и его подход на долгое время сформировал парадигму изучения языка поэта. Поскольку, по мысли исследователя, значение почти всех слов в стихах Мандельштама индивидуально и лишь отчасти совпадает со словарным значением, семантику каждого слова необходимо восстанавливать по контексту поэтических словоупотреблений (см.: [Тарановский 2000; Золян, Лотман 2012]). Язык Мандельштама, таким образом, предстает отдельным языком, нуждающимся в специальном анализе. Этот подход оказался очень продуктивным и прояснил многие смыслы мандельштамовских стихов. Не подвергая сомнению его нужность и важность, отметим все-таки, что тотальная установка на контекст привела к тому, что связь идиолекта Мандельштама с русским языком в широком смысле слова (от разговорного узуса до нормативного литературного языка) практически не рассматривалась.

Иная попытка описания семантики Мандельштама была предпринята Б. А. Успенским [Успенский Б. 1996]. Для нашего исследования его работа является отправной точкой, поэтому остановимся на ней подробнее. Анализируя анатомию мандельштамовской метафоры, Б. А. Успенский в большей степени исходил не из контекста поэтического словоупотребления, а из узуса литературного языка. Эта установка позволила исследователю обнаружить важнейший принцип метафоры Мандельштама – принцип лексической замены, основанной на фонетической близости слов и на ритмическом равенстве заменяемого и проявленного в тексте слова. Новое, проявленное в тексте слово предстает словом метафоричным, а вытесненное слово, как правило, взято из обычной, условно-нормативной речи. Иными словами, мандельштамовская метафора прежде всего мотивирована языком.

Рассмотрим в качестве образца только два проанализированных Успенским примера (остальные в основном, но не полностью интегрированы в работу на других основаниях, см. ниже). Например, в строках «И расхаживает ливень / С длинной плеткой ручьевой» («Стихи о русской поэзии, I»), чтобы получить «из метафорического текста обычный текст», мы, как пишет исследователь, «должны, по-видимому, как-то заменить в нем слово ливень (поскольку оно употреблено здесь метафорически). Вместе с тем кажется ясным, какое именно слово должно быть подставлено вместо данного: надо полагать, что это слово парень. Фонетическое сходство обоих слов позволяет легко догадываться о субституте, и в то же время искомое слово подсказывается самим контекстом. Таким образом, слово ливень – реально употребленное – читается на фоне не произнесенного вслух, но ожидаемого слова парень; оба слова как бы соединяются, образуя единый семантический спектр» [Успенский Б. 1996: 313].

Другой пример: «Омут ока удивленный, / Кинь его вдогонку мне!» («Твой зрачок в небесной корке…»). «Слово омут, – замечает Успенский, – при описании радужной оболочки глаза, по всей вероятности, заменяет слово обод: взгляд кидается как обод – подобно обручу в детской игре, – и этот образ находит поддержку в выражении бросить взгляд» [Успенский Б. 1996: 315].

Назад Дальше