Для большей наглядности приведем здесь несколько свидетельств видных церковных деятелей конца 19-го – начала 20-го века, в которых они касаются состояния российских духовных школ: «Школа, – пишет владыка Антоний (Храповицкий), – не развивает ни христианского настроения, ни пастырского духа; она не умеет поставить богословскую науку так, чтобы раскрывать в ней жизненную силу нашей религии, ни дело воспитания направить таким образом, чтобы оно содействовало расширению души учащегося, сливало бы его душу с религиею, с душою всей Церкви……Казенщина все сдавила своею мертвящею рукою. Принцип недоверия ученикам настолько заел школьную жизнь, что последние самым общим правилом своих отношений к школе, к начальству и наставникам ставят тщательное припрятывание всего, что сколько-нибудь касается их личности… Веселый и отзывчивый по природе студент в разговоре с официальным в школе лицом надевает маску педанта и говорит словами прописей… Вся учеба и воспитание духовной школы направляются к тому, что учащийся с детских лет начинает вести двойную жизнь: одну естественную, семейную, которая обнаруживается в его товарищеских отношениях и, пожалуй, у некоторых в богослужении, в молитве: здесь он – русский человек, христианин, православный и евангельский. Другая жизнь – официальная исправность в школьной дисциплине, в ответах из учебника, в писании сочинений и проповедей на темы; здесь вовсе не должно быть вносимо его душевное настроение; он барабанит языком о спасительных плодах Искупления, опровергает Канта, оправдывается перед инспектором во вчерашней неявке ко всенощной, вовсе не соображаясь с действительным настроением души, не спрашивая себя: веришь ли ты тому, что отвечаешь? …Такое воспитание, подчеркивает владыка Антоний, усыпляет и убивает в будущем пастыре его пастырскую совесть, лишает его нравственно-педагогической инициативы: оно превращает священнослужителя в требоисправителя. «Пастырская инициатива подсекнута в нем злом казенщины, пастырь в нем убит, и, конечно, овцы рассеются»[51].
А вот свидетельство другого очевидца жизни духовной школы конца XIX – начала XX столетия, митрополита Евлогия (Георгиевского): «Из казенной учебы ничего возвышающего душу семинаристы не выносили. От учителей дружеской помощи ожидать было нечего. Юноши нравственно покрепче, поустойчивей, шли ощупью, цепляясь за что попало… Отсутствие стеснений при благоприятных душевных данных развивало инициативу, закаляло, вырабатывало ту внутреннюю стойкость, которую не достичь ни муштрой, ни дисциплиной, но для многих свобода оборачивалась пагубой. При таких условиях ни для кого семинария «alma mater» быть не могла. Кто кончал – отрясал ее прах. Грустно вспомнить, что один мой товарищ… через год по окончании семинарии приехал в Тулу и, встретившись со своими товарищами, сказал: «Пойдем в семинарию поплевать на все ее четыре угла!». Семинария была огромная (500 человек семинаристов). Дух в ней был «бурсацкий» и в то же время крайне либеральный. Дисциплину начальство поддерживало строжайшую, но это не мешало распущенности семинарских нравов и распространению в среде учащихся революционных идей. У семинаристов была своя нелегальная библиотека, которой они пользовались в течение многих лет…Писарев, Чернышевский, Златовратский, Решетников, Ключевский (лекции его были запрещены), социал-революционная «Земля и воля»… ходили по рукам»[52].
В это же самое время прп. Варсонофий Оптинский (будучи современником первой русской революции) говорил: «Смотрите, в семинариях духовных и академиях какое неверие, нигилизм, мертвечина, а все потому, что только одна зубрежка без чувства и смысла. Революция в России произошла из семинарии. Семинаристу странно, непонятно пойти в церковь одному, встать в сторонке, поплакать, умилиться, ему дико. С гимназистом такая вещь возможна, но не с семинаристом. Буква убивает»[53].
Конечно, в академических кругах дела обстояли несколько лучше нежели в семинарской среде, но все же и здесь ситуация была далеко не однозначной (как уже было отмечено выше, революционные брожения 1905 года, коснулись и академической среды). Вот наблюдения профессора Московской Духовной Академии архим. Иллариона (Троицкого): «Десятый год, наблюдая академическую жизнь, я невольно с грустью и печалью, иногда с негодованием, замечал, что студенты Академии слишком мало занимаются богословием и еще меньше богословием интересуются. Получается крайне ненормальное явление: студент Духовной академии, оканчивая курс, имеет некоторые взгляды философские, исторические, даже политические, но не имеет определенных взглядов богословских. Чисто богословские вопросы его не волнуют; он, будто даже и не понимает, как это богословский вопрос может задевать за самую сердцевину души, ломать и переворачивать всю жизнь человека, заставлять его ввергаться в огонь и в воду»[54].
Трагедия русского общества начала 20-го века
Логическим завершением вышеописанного «духовного» кризиса, постигшего русское общество в девятнадцатом и двадцатом веках, была революция 17–18 годов, когда большинство православного населения Российской империи, в том числе, и интеллигенция, прямо отказались от христианства, признав его (как, впрочем, и другие формы религиозной жизни) историческим анахронизмом и пережитком прошлого. Именно по этому пути и пошло дальнейшее развитие советской исторической науки, и именно тогда были заложены основы господствующих сегодня в массовом и научном сознании исторических мифов о Крещении Руси.
Впрочем, в связи со всем вышесказанным у читателя может возникнуть вполне справедливый вопрос: а как же тогда быть с теми фактами, что на протяжении всего этого периода в Православной Церкви появилось целый сонм великий святых, таких как свт. Дмитрий (Ростовский), прп. Серафим Саровский, свт. Филарет (Дроздов), свт. Феофан (Затворник), свт. Игнатий (Брянчанинов), оптинские старцы и т. д.? Как быть с тем, что история того времени знает сотни тысяч богомольцев, из года в год посещавших святые места и монастыри? Как быть с тысячами и тысячами христиан, принявших мученическую смерть во время большевистских гонений на Церковь (многие из которых были впоследствии канонизированы)? И потом, как быть с результатами переписи 1937 года, когда большинство сельского населения России и значительная часть городского населения явно признали себя верующими людьми, чем и засвидетельствовали провал большевистской политики насильственного насаждения безверия и воинствующего атеизма[55]?
К сожалению, несмотря на все вышеперечисленные факты вряд ли можно утверждать, что описанная нами трагедия пришла откуда-то извне, со стороны и т. д. Как это ни прискорбно признать, но она зрела внутри российского общества (о чем и предупреждали своих современников цитируемые нами святые). Причем зрела она практически во всех его социальных слоях, от простолюдинов до высшего сословия.
Так, например, после отмены в армии обязательного причащения военнослужащих (результат февральской революции 17-го года) к добровольному причастию приступило всего около 10 % личного состава (и это в условиях военного времени, когда смерть наиболее близка и каждая минута в жизни солдата или офицера может стать последней минутой его жизни).
После той же февральской революции в провинции простой (номинально – православный) народ бросился разграблять дворянские усадьбы и поместья (в том числе, не брезгуя и убийством лиц дворянского сословия). Так что тысячи паломников, и переполненные по праздникам Церкви не есть еще показатель верности христианским идеалам, любви ко Христу и Его Церкви.
Подтверждением этому могут служить многочисленные воспоминания очевидцев тех кровавых событий. Например, будущий духовник армии Врангеля митрополит Вениамин (Федченков) вспоминает о времени февральской революции в России: «…так начиналась «бескровная» революция… Сначала по улице шли мимо архиерейского дома еще редкие солдаты, рабочие и женщины. Потом толпа все сгущалась. Наконец, видим, идет губернатор в черной форменной шинели с красными отворотами и подкладкой. Высокий, плотный, прямой, уже с проседью в волосах и небольшой бороде. Впереди него было еще свободное пространство, но сзади и с боков была многотысячная сплошная масса взбунтовавшегося народа. Он шел точно жертва, не смотря ни на кого. А на него – как сейчас помню – заглядывали с боков солдаты и рабочие с недобрыми взорами. Один солдат нес в правой руке (а не на плече) винтовку и тоже враждебно смотрел на губернатора… Толпа повела губернатора по той же улице обратно. Но кольцо ее уже зловеще замкнулось вокруг него. Сверху мы молча смотрели на все это. Толпа повернула направо за угол реального училища к гауптвахте…
Толпа требовала смерти. Губернатор, говорили, спросил:
– Я что сделал вам дурного?
– А что ты нам сделал хорошего? – передразнила его женщина.
Рассказывали еще и о некоторых жестокостях над ним, но, кажется, это неверно. И тут кто-то, будто бы желая даже прекратить эти мучения, выстрелил из револьвера губернатору в голову. Однако толпа – как всегда бывает в революции – не удовлетворилась этим. Кровь – заразная вещь. Его труп извлекли на главную улицу, к памятнику прежде убитому губернатору Слепцову. Это мы опять видели. Шинель сняли с него и бросили на круглую верхушку небольшого деревца около дороги красной подкладкой вверх. А бывшего губернатора толпа стала топтать ногами… Мы смотрели сверху и… молчали… Наконец (это было уже, верно, к полудню или позже) все опустело. Лишь на середине улицы лежало растерзанное тело… Так открылся первый день революции в нашей Твери…»
То, что большинство из этих людей (толпы народа, убившей губернатора) формально причисляли себя к православию, становится видно из следующего эпизода, описанного епископом Вениамином: «Когда я проезжал Харьков и задержался там, то был очевидцем следующей сцены. На центральной городской площади, где помещались и кафедральный собор, напротив него присутственные места, а справа – университет, собралась огромная толпа народа, которая стояла к собору спиной, а к губернскому управлению лицом и смотрела вверх, на крышу этого здания. Я обратился туда же. Вижу, что по железной крыше карабкается солдат в шинели. Куда он?.. Потом взбирается осторожно на самую вершину треугольного карниза, лицом к собору. Смотрю: у него в руках дубина. Под карнизом же был вылеплен огромный двуглавый орел с коронами и четырехсаженными распростертыми крыльями. Это – символ собственно России, смотрящей на два континента – Европу и Азию, где ее владения. Но обычно его считали символом царя и его самодержавной власти. Разумеется, революционному сердцу данного горячего момента было непереносимо видеть «остатки царизма». И решено их было уничтожить, насколько возможно. Кто же будет препятствовать?.. Теперь – свобода и угар. Но дело было опасное: вояке легко было слететь с трехэтажного здания и разбиться насмерть. Однако дело серьезное, государственное – революция, есть за что рисковать и жизнью… Приловчившись, солдатик встает во весь рост и на виду у всего честного народа, не спеша, снимает военную фуражку, истово кладет на себя три креста, покрывает голову, берет обеими руками дубину и двумя-тремя ловкими ударами сбивает и корону, и головы орла»[56].
Безусловно, в то страшное время, были среди людей тысячи и тысячи тех, кто не поддался общему психозу революции, кто сумел сохранить в чистоте свою веру и человеческое достоинство, кто без тени смущения шел на смерть за Веру Христову и т. д., и т. д. И все-таки даже большинство из тех, кто всегда старался строить свою жизнь по Евангелию, жить в соответствии с основными христианскими истинами, фактически не проявляли да и не могли проявить сколь-нибудь заметной социальной активности, достаточной для того, чтобы остановить надвигающуюся угрозу[57]. Да и в среде духовенства, наряду с тысячами исповедников веры Христовой, нашлось немало таких, чья жизнь и деятельность была не примером истинной христианской жизни, а соблазном для ближних и поводом к тому, чтобы возненавидеть все, что связано с христианством и православием: «во время самих гонений на Церковь – в ней оказываются отнюдь не только исповедники и диаманты веры. М. Новоселов, по некоторым сведениям, сам в начале 20-х годов ставший епископом гонимой катакомбной Церкви, утешал несладкими словами: «Не будем смущаться и неверностью множества пастырей и архипастырей, как явлением неожиданным: это не новость для Церкви Божией, нравственные потрясения которой, исходившие всегда от иерархии, а не от верующего народа, бывали так часты и сильны, что дали повод к поучительной остроте: «Если епископы не одолели Церковь, то врата адовы не одолеют ее»[58].
Одним из ярчайших фактов, показывающих реальную духовную обстановку того времени, является так называемый обновленческий раскол, совративший с истинного пути многих мирян, священников и даже архиереев: «В обстановке террора половина епископов признала обновленческое ВЦУ единственной канонической церковной властью. Одни при этом действовали в состоянии растерянности, другие – подогреваемые честолюбием, третьи – надеясь ввести обновленческое движение в русло церковной законности и возглавить ВЦУ… 29.04.1923 в захваченном у православной Церкви храме Христа Спасителя в Москве открылось обновленческое собрание, названное «Поместным Собором»… В лжесоборе участвовало 476 делегатов, которые разбились на партии: 200 живоцерковников, 116 депутатов Союза общин древнеапостольской Церкви (СОДАЦ), 10 – из «Церкви возрождения», остальные – беспартийные обновленцы и депутаты, называемые «умеренными тихоновцами», – православные по убеждениям епископы, клирики и миряне, малодушно подчинившиеся обновленческому ВЦУ»[59].
При этом большинство обновленцев были вовсе не самозванцами, а отколовшимися от Православной Церкви клириками. Так, например, организаторы обновленческого движения А. Введенский, А. Боярский, Е. Беляков были петроградскими священниками (вошедшими в сговор с ГПУ) И хотя впоследствии многие представителя обновленческого духовенства покаялись и воссоединились с Православной Церковью (даже сам Введенский в конце жизни искал повода вернуться в Церковь), все же, сам по себе этот раскол является ярким катализатором духовной остановки того времени.
Между тем, обновленческий раскол был не единственой попыткой раскола в это смутное время. Так, например, в конце 1925 года 10 архиереев образовали (при поддержке ОГПУ) Временный высший церковный совет (ВВЦС) под председательством архиеп. Григория (это был так называемый Григорианский раскол в РПЦ) Что же касается переписи 1937 года, в которую был включен вопрос о вероисповедании, то по этому поводу можно сказать следующее: не является секретом тот факт, что после глобальных социальных потрясений и войн в разные эпохи, у разных народов наблюдается вполне прогнозируемый всплеск религиозности. Нет ничего удивительного в том, что многие из тех, кто пережил первую мировую войну, революцию, ужасы гражданской войны, репрессии, разруху и голод, либо обратились к Богу либо вернулись к вере после многих лет богоборчества и неверия. И действительно в этом нет ничего удивительного, т. к., с точки зрения христианства, смысл страданий именно в том и состоит, чтобы человек, забывающий Бога в своей повседневной, суетной жизни, вспомнил о Творце в трудную минуту.
Попуская страдания и беды, Бог как бы напоминает нам о суетном и преходящем характере нашего земного бытия. Он напоминает нам о том, что жизнь человеческая слишком мимолетна, а последствия этой жизни слишком серьезны для того, чтобы мы тратили основные силы своей души на достижение призрачных целей земного существования. Более того, страдания часто заставляют нас задуматься и о том, что без Бога, вне Истины невозможно и достижение счастья уже здесь, в этой – временной жизни. Однако, как это уже было показано выше, столь большой процент верующих людей совсем не означает того, что все они были истинными, церковными христианами. Как и в прошлые века истории Российской империи, верующие люди 30-х годов 20-го столетия в отношении веры во многом были предоставлены сами себе, поэтому и нет никаких гарантий, что это была именно вера в Истину, а не суеверность.
И все же мы далеки от того, чтобы делать здесь окончательные оценки и выводы, навешивать ярлыки на тех или иных исторических персонажей и, тем более, выносить осудительный приговор кому бы то ни было (суть данной работы состоит вовсе не в этом).