Я справлюсь, мама - Поттс Оливия 3 стр.


Вечером я поговорила с коллегой, которому предстояло заменять меня на следующий день на одном из слушаний. Он позвонил, чтобы я ввела его в курс дела. Адвокатам часто приходится срочно подменять друг друга: работа с уголовными делами подразумевает огромную ответственность, слушания постоянно переносят, и без взаимопомощи не обойтись. Часто мы звоним человеку, который ведет дело, чтобы убедиться, что на руках у нас все сведения и мы в курсе всех подводных камней: клиенты могут быть не всегда честны, у инструктирующих адвокатов свои заморочки, а судьи бывают капризными. Моему коллеге передали, что я не смогу вести дело, но не объяснили почему, и у нас состоялся странный получасовой разговор, в ходе которого я извлекла из своего уставшего мозга все, что сумела, полагая, что он в курсе моей печальной ситуации. Потом я мимоходом заметила, что нахожусь в Ньюкасле, а он вдруг спросил, не в отпуске ли я.

– Нет, у меня умерла мама, – ответила я и поморщилась; слова вылетели у меня уже почти автоматически. Бедный мой коллега.

– О боже. Меня никто не предупредил. Почему меня никто не предупредил?

– Мне очень жаль. Прости.

Мы разместили в газете некролог, одновременно точно и абсолютно неточно характеризующий обстоятельства маминой смерти:

ПОТТС, Рут Энн (в девичестве Литтлхэйлз), скоропостижно скончалась в воскресенье 10 февраля после долгой болезни, в возрасте 54 лет.

Так и случилось, но сколько всего не было упомянуто в некрологе! Например, в нем не говорилось, что мама болела несколько лет, но умерла совсем не из-за этого – по крайней мере, никто не предполагал, что именно это конкретное осложнение станет причиной ее смерти. Слово «скоропостижно» даже близко не отражало всей парализующей, удушающей, ослепительной внезапности случившегося. В некрологе не говорилось о том, как это было несправедливо, что этого никогда не должно было произойти. Он умалчивал о том, насколько ее смерть… неправильна. Она так долго болела, так разве мы не заслужили возможности попрощаться? Хотя она умерла дома, рядом в тот момент никого не оказалось. Мы же не знали, что она умирает. И она не знала.

«Обожаемая». Так говорилось в некрологе. «Обожаемая мама Оливии и Мэдлин». Сейчас я перечитываю заметку, и слово встает у меня поперек горла. Оно звучит пафосно и слащаво, но тогда казалось самым подходящим для описания того, какой огромной частью нашего с Мэдди мира была мамина любовь к нам и наша любовь к ней. Эта любовь была моим воздухом. Без нее я ощутила себя совершенно беспомощной.

Я случайно услышала, как папа говорит с кем-то из соболезнующих по телефону. «Да, Ливви и Мэдди держатся. Даже слишком хорошо, на мой взгляд». С одной стороны, его слова привели меня в ярость; с другой – было приятно их слышать. Я ощутила гордость. Другая на моем месте рвала бы на себе волосы. Я же держалась лучше всех; никто не ожидал, что я окажусь такой стойкой. Я поклялась себе быть идеальной горюющей дочерью и сдержала обещание. Я собиралась всем доказать, что лучше меня никто не переносит траур. Никто даже не заметит, что я оплакиваю мать. Никто не посчитает меня эмоциональной, ненадежной или, не дай бог, истеричной. Меньше всего мне хотелось делать из случившегося трагедию. Обычно я делала трагедию из всего, но сейчас необходимость в драматизации отпала, ситуация сама по себе сложилась страшнее некуда. И еще мне не хотелось привлекать лишнего внимания. Баланс сил нужно было распределить иначе. Поэтому я и решила, что должна вести себя хорошо и сдержанно. Публичное выражение горя – слабость, сказала себе я. Только неудачники убиваются прилюдно. Разумеется, поставив себя таким образом, я все равно перетянула внимание на себя. Мне хотелось, чтобы окружающие меня пожалели, а я – раз! – и ошеломлю их своим спокойствием.

Надо сказать, что мое карьерное положение в то время все еще было довольно ненадежным. За год до случившегося я окончила юридическую школу и сдала экзамен на барристера, поступив в адвокатскую палату, специализирующуюся на уголовных делах и расположенную в самом центре Темпла[5]. Барристеры по уголовным делам работают на себя, но объединяются в коллегии – палаты[6] – и вместе снимают помещение, нанимают общий персонал, пользуются общими офисными ресурсами и нередко разделяют одни и те же принципы. Начинающие барристеры поступают в ученики к более опытным уголовным адвокатам; ученичество длится полгода, и все это время ученики следуют за наставниками по пятам, осваиваются, постигают азы и выполняют небольшие поручения. Через полгода ученикам разрешают брать собственные дела, но работают они по-прежнему под присмотром наставников. Они отчитываются перед ними, советуются, столкнувшись со сложностями в законодательстве или этике, а в конце ученического периода могут рассчитывать на рекомендации. Конечная цель – вступление в адвокатскую палату; многие остаются в одной палате всю жизнь. У каждой из четырех палат своя процедура, но обычно она подразумевает что-то вроде официального одобрения кандидатуры ученика полноправными барристерами. Если барристера не приняли – а это не редкость, – нужно начинать с нуля в другой палате: учиться еще год, а это не шутки. Судьба барристера зависит от одобрения его кандидатуры.

Решение о моем вступлении в палату должны были принять через три недели. Наставник мягко, но решительно велел мне не возвращаться на работу, пока я не почувствую готовность снова за нее взяться. Но я очень переживала. Я пропустила уже четыре дня в суде, а на следующий день должна была присутствовать на слушании крупного дела. Само слушание было не очень значительным, но его готовил один из моих солиситоров[7], получавший гонорар от клиента, а я вела это дело с первого дня. Платные дела в мире уголовного права – редкость, большинство адвокатов работают за счет государства, и я не сомневалась, что, если мне найдут замену даже на одно не такое уж важное слушание, солиситор не просто посчитает меня ненадежной, а вовсе откажется работать со мной, отдав предпочтение одному из моих более компетентных или харизматичных коллег. Я должна была вернуться в Лондон во что бы то ни стало.

Папа довез меня на машине до Лондона. Мы пытались выбрать музыку для кремации, и я второпях прихватила из дома несколько дисков. Как в двух песнях отразить целую жизнь? Мы методично прослушали всех исполнителей, которые ассоциировались у меня с мамой: Housemartins и Beautiful South, Билли Джоэла и Тришу Йервуд. Любимую мамину певицу Кирсти Макколл мы слушали в тишине. Когда зазвучала песня «Дни», мы одновременно заплакали. Папа искоса взглянул на меня. «Подходит, да?» – спросил он. Я молча кивнула.

Вернувшись домой, я бросила сумку и большой пакет с одеждой. Тут я заметила, что спальня выглядит как-то иначе. Я никогда не отличалась любовью к порядку: моя одежда вечно перекочевывала из шкафа в другие места, на полу вперемешку валялись туфли и книги, а бумаги и вовсе были разбросаны повсюду. Но сейчас я вошла в комнату и увидела, что постиранная одежда аккуратно сложена стопкой на заправленной кровати с чистым бельем. А спустившись на кухню, обнаружила в холодильнике коробки с замороженной пиццей и готовой пастой, большие плитки молочного шоколада, ломтики копченого лосося, хлеб и масло. Мои соседки по квартире Сюзи и Рэйчел приготовили для меня все мое самое любимое. И я снова расплакалась.

Еще до маминой смерти мы с Сэмом решили не праздновать День святого Валентина: познакомились мы совсем недавно и пока не решили, кто мы друг для друга. День святого Валентина стал бы ненужным напрягом. Мы договорились, что на неделе обязательно встретимся и устроим что-то вроде романтического свидания, но не на День влюбленных, а на Масленицу. Но я застряла в Ньюкасле с гробами и коронерами, и Масленица прошла, а День святого Валентина только предстоял. Оказалось, что с моими перемещениями это единственный день, когда мы могли встретиться.

И вот два дня спустя я сидела в квартире у Сэма и чувствовала себя виноватой из-за этого. Должно быть, со мной что-то не так, решила я, раз я могу думать о романтике, когда мамино тело еще не остыло. Когда я была у него в гостях в прошлый раз, мне сообщили о маминой смерти. Сейчас я сидела за маленьким столиком в его гостиной, а он копошился на кухне и жарил блинчики. Я прочла ему черновик речи для похорон. Он был единственным человеком, не знавшим мою маму, с кем я говорила в последние две недели. Я опробовала на нем свои шуточки и потренировалась не плакать в особо драматичные моменты. Потом мы сели есть блинчики, и я снова поразилась его способности приготовить простой обед, не сверяясь с рецептом и без лишней суеты. Он уговаривал меня попробовать блины по фирменному семейному рецепту: две трети мармайта[8], треть джема. Я отказалась. Но рядом с ним я впервые почувствовала, что снова могу дышать.

Наутро я явилась на слушание, ради которого пришлось тащиться на самый юг Лондона, в королевский суд Лутона. Я загрузила в чемодан документы, парик, мантию и книги. Часто оказывается, что в определенном суде работается легче: или потому, что барристер нравится солиситору, или потому что солиситор на хорошем счету у судьи, а иногда по чистому совпадению. Таким «счастливым» судом для меня стал Лутон. Из всех английских судов – а я повидала их десятки – в Лутоне я бывала почти каждую неделю. Я так хорошо знала этот суд, что могла добраться туда на автопилоте. Не обращая внимания на попутчиков в электричке, как водится, закатывающих глаза при виде моего огромного чемодана, я вышла на вокзале Сент-Панкрас и стала ждать на платформе поезд-спутник. В Лутоне, тарахтя стертыми колесиками чемодана, прошла через торговый центр, где пахло попкорном. Миновала систему безопасности в суде – двое скучающих охранников, металлодетектор – и привычно набрала код раздевалки. Здесь барристеры надевают парики и мантии. Вообще адвокатская раздевалка похожа на обычную спортивную, только все переодеваются не в футбольную форму, а в костюмы Бэтмена. Я сняла жакет, надела воротничок – белый хлопковый нагрудник поверх черной футболки, – разгладила его и снова надела жакет, застегнув его на все пуговицы так, что из-под него выглядывали лишь кружевной воротник и белые ленты. Накинула на плечи мантию, надела парик и туфли на высоких каблуках. Затем я поднялась наверх, села у входа в зал заседаний и стала ждать солиситора. Я знала, что выгляжу совершенно нормально, насколько вообще может выглядеть нормальным человек в мантии и парике из конского волоса в 2013 году. В образе играть роль гораздо легче: костюм и контекст перетягивают на себя все внимание, а ты сливаешься с фоном.

Пришел солиситор, и я ему улыбнулась; улыбка была одновременно искусственной и искренней, скрывала мою усталость и печаль, но выражала искреннее облегчение оттого, что хоть что-то в моей жизни осталось неизменным. Слушание продлилось всего несколько минут, и мы с солиситором еще немного постояли внизу лестницы и обсудили ход дела, последующие шаги и другие дела, над которыми нам предстояло работать.

А потом, перед тем как попрощаться и пойти переодеваться, я призналась ему, что еду на север на мамины похороны. Сказать, что он ужаснулся, – значит ничего не сказать. Более того, стоило мне объявить об этом, как я сама ужаснулась. Зачем я вообще призналась? Второй раз за сорок восемь часов я огорчила коллегу. Мне так отчаянно хотелось сообщить ему эту информацию, что я притащилась сюда из самого Ньюкасла на проходное слушание по делу о мошенничестве, хотя в моей семье траур? Что со мной не так? Только что я продемонстрировала, что совершенно себя не контролирую, а ведь такое поведение совсем не характеризует меня как стойкого человека и надежного профессионала! Идиотка. Идиотка.

Через два дня я стояла в своей детской комнате и собиралась на похороны. На стенах висели афиши любительских пьес – в студенчестве я играла в университетском театре, полки были уставлены книгами, которые я не захотела ни взять в Лондон, ни выбросить. Я тщательно накрасилась, болезненно морщась от осознания, что буду у всех на виду. Происходящее казалось сюрреалистичным, будто я наряжалась на карнавал. В некотором роде так и было. Я решила надеть мамино платье. Зачем? Не знаю. Я работала барристером, и черных строгих платьев у меня хватало. Но я предпочла надеть мамино платье. Может быть, думала, что это принесет мне утешение? Или хотела что-то доказать окружающим? Но что, черт возьми?

В ожидании катафалка и похоронного кортежа мы нервничали. К нашему дому вела слегка закругленная дорожка, и главная дорога была скрыта от глаз; мне все время хотелось выбежать и посмотреть, приехали ли машины, словно речь шла о такси и нужно было платить за каждую минуту ожидания.

Программа похорон включала церемонию в крематории и службу в церкви. После этого гости съезжались к нам домой на поминки. Мы рассчитывали, что в крематорий придет совсем мало людей и это будет скромное семейное мероприятие, а на службу в церкви съедутся все приглашенные. Но у крематория нас встретила толпа. Людей было несколько десятков; они стояли на ступенях и на тротуаре. Эмоции нахлынули волной. Меня бросило в холод, потом в жар. У входа я увидела свою лучшую подругу Рут.

Мы с Рут дружили всю жизнь: она родилась на месяц раньше и стала для моей мамы «тренировочным» ребенком. Наши родители были лучшими друзьями. Последний месяц беременности мама училась держать малышку Рут и менять ей подгузники. По совпадению их звали одинаково – имя Рут довольно распространено, – и из-за этого Рут-младшая всегда казалась мне родной. Мы вместе учились в школе, ездили в отпуска, были герлскаутами. Мы даже принимали ванну вместе, а однажды побывали на съемках «Бабьего лета»[9] (серьезно). Рут утверждала, что мамины сэндвичи с тунцом заставили ее свернуть с пути вегетарианства. Мы поступили в один университет, и, когда я рассталась со своей школьной любовью, Рут принесла торт, сидела со мной на грязном полу и кормила меня с ложечки. Без нее я не представляла своей жизни.

Мы увидели друг друга, и ее глаза наполнились слезами. Я же по-прежнему старалась не заплакать, не огорчить маму. После маминой смерти я еще не видела Рут. И стена, которую я так старательно выстраивала вокруг себя этим утром, вдруг рухнула. Я вышла из машины – похоронной машины, взятой напрокат, – подошла к собравшимся, взглянула на Рут, и мне показалось, что толпа хлынула вперед – стремительно, беспощадно, неотвратимо. Мне стало трудно дышать.

Утром папа попросил меня проследить, чтобы цветы из крематория обязательно привезли в церковь на службу. Я обрадовалась, что мне есть куда приложить силы. Моя миссия на сегодня – перевезти цветы, решила я. Больше ничего меня волновать не должно. Я проинструктировала нескольких сотрудников похоронного бюро и служащих крематория, объяснив им, как важно погрузить цветы в машины. Я хорошо выполнила задачу: ошибок быть не могло. Папа правильно сделал, что поручил мне это.

Вы знаете, что, когда гроб уезжает за шторку на кремацию, в какой-то момент тело достают из него, а не отправляют в печку вместе с гробом, как в мусоропровод? Я не знала. Мамины похороны были первыми, в которых я принимала хоть сколько-нибудь активное участие, и я не догадывалась, как все происходит. Я настолько озадачилась организацией перевозки цветов, что с момента прибытия в крематорий подошла минимум к четверым служащим, но никто не объяснил мне, будут ли цветы сжигать вместе с гробом. Наверняка же не у меня первой возник этот вопрос? Я провела с представителями похоронного бюро несколько часов, и никто даже не упомянул об этом! Вы не представляете, как я запаниковала, когда шторка открылась и гроб с моими драгоценными цветами отправился в огненную бездну. Мне захотелось вскочить и прыгнуть на него, но не потому, что я убивалась от горя, а чтобы спасти чудесные цветы на крышке.

Назад Дальше