Но довольно об Шлейермахере. Я заговорился об нем потому, что вместе и писал, и думал. Прежде обдумать этого было некогда, потому что тотчас после его лекций отправился к славному Савиньи. Об внутреннем достоинстве его преподавания я не скажу ничего, во-первых, потому, что в этой части мало смыслю (он читает пандекты), а во-вторых, потому, что прекрасный обзор его системы был из «Revue Encyclop» переведен в «Телеграфе». Наружная форма преподавания не может быть приличнее, изящнее и проще.
В 10 часов я отправился на почту, которая около 2-х верст от университета. Там нашел я письмо от брата, милое, теплое и почти все об вас, об московской половине нас. Он еще не знает, что у всех детей была корь. Об себе обещает он писать на днях. Оттуда отправился я в противоположную часть города, где чинились мои часы. Оттуда в театр, чтобы переменить билет. Несмотря на зарок, услышавши, что играют Гамлета, я решился отправиться туда, чтобы иметь какое-нибудь понятие о шекспировских трагедиях на сцене, но, по несчастию, билет взял не сам, а поручил одному немцу, знакомому с дирекцией. Этот немец достал билет, близкий к сцене, но не театрального, а абонированного кресла. Сегодня я узнал, что Гамлета отменили, хотел переменить билет, потому что совсем не любопытен был видеть Клейстову «Kätchen»[99], но мне не удалось, потому что билет был не от дирекции, а куплен у частного человека. Оттуда, немного уставши, пошел я в университет отдохнуть на лекции Ганса. О нем я, кажется, уже писал к вам. Сегодня он читал церковное право, совершенно в римско-католическом духе, что было для меня отменно интересно своей новостью, а особенно тем, что этот римско-католический дух был подчинен духу Гегелевой философии и, следовательно, этот католицизм был не иезуитский, а, если можно так сказать, католицизм новейшего протестантства. Оттуда в 12 часов я пошел в Tiergarten[100], единственный берлинский сад, который лежит подле самого города. Оттуда в трактир обедать, оттуда в университет к Вилькену[101], сочинителю «Крестовых походов», который читает от 2-х до 4-х.
Вообразите, как я должен был удивиться, войдя в аудиторию Вилькена, когда нашел ее совершенно пустою! Через несколько минут вошли 3 человека и скоро за ними Вилькен. Мы четверо сели на лавку, перед нами профессор, и что же? Вместо истории средних веков, которую он читает от 3-х до 4-х, я попал на лекцию арабского языка, который он преподает от 2-х до 3-х. Само собою разумеется, какую жалкую роль и фигуру я играл в продолжение этого часа. Вилькен смотрел на меня с большим любопытством и почтением, принимая, может быть, за какого-нибудь славного ориенталиста. Какой-то услужливый студент, который сидел подле меня, во всю лекцию держал мне перед носом свою арабскую тетрадь и показывал пальцем на те места, которые читал профессор. Давно я не был в таком фальшивом положении. Но что было делать? Сказать услужливому студенту, что я не знаю по-арабски, нельзя было, не объяснив причины моего присутствия, а говорить много нельзя, не прервавши лекции. Уйти также нельзя: здесь ни один студент не уходит с лекции прежде конца, хотя многие входят перед самым концом. Оставалось одно: сидеть и слушать. Но и второй час Вилькенова чтения не вознаградил меня за арабский язык. Я был у него в первый раз сегодня и больше не буду. Сказать об его манере ничего нельзя особенного, кроме нехорошо.
От Вилькена до Гегеля оставался целый час, который я провел у Stehely, лучшем кофейном доме в Берлине, где все немецкие и мало французских газет.
В 5 часов я слушал Гегеля, который читает историю философии и сегодня кончал Декарта[102] и начал Спинозу[103]. Я начал мириться с его гнусным образом преподавания: с некоторого времени я променял на него моего Риттера, который читает с ним в одни часы. Я предпочел слушать Гегеля, потому что он стар, скоро умрет и тогда уже не будет возможности узнать, что он думал о каждом из новейших философов. Но трудолюбивый Риттер, вероятно, издаст новую Erdkunde[104], где изложит вполне свою систему. В 6 часов попробовал я пойти в театр, но небрежная игра актеров и пустота пьесы выгнали меня оттуда после первого акта, и вот я теперь у себя пишу к вам. Не думайте, однако, что бы все дни мои были так деятельно наполнены, как сегодняшний. Но уже поздно, прощайте!
18. Родным
За полночь. Сейчас от Гегеля и спешу писать к вам, чтобы поделиться с вами моими сегодняшними впечатлениями, хотя не знаю, как выразить то, до сих пор не испытанное расположение духа, которое насильно и, как чародейство, овладело мною при мысли: я окружен первоклассными умами Европы! Но начну сначала, чтобы вы лучше поняли причину этого странного расположения духа. Вот история моего знакомства с Гегелем: я долго не решался, идти к нему или нет! Зачем? – думал я. К чему послужит мне холодный пятиминутный визит? Уважение, участие и пр. со стороны неизвестного интересны для него быть не могут, когда он имеет столько поклонников между известными. Между тем мне хотелось его видеть. Но чтобы визит мой не был просто церемонною незначительностью, я написал к нему письмо, отменно учтивое и много мне стоившее, потому что я давно уже ничего не писал по-немецки. В этом письме просил я позволения прийти к нему. Он в тот же день отвечал мне очень милым и французски светским манером, назначая часы, когда я могу застать его дома. На другой день я провел у него часть утра. Разговор был интересный, глубокий и, несмотря на то, очень свободный – так глубокое для него сделалось естественным и легким. Каждому предмету разговора давал он невольно оборот ко всеобщности, все намекало на целую систему новейшего мышления, мышления гегелевского. Можете представить, как широко и вместе тесно я себя чувствовал в это время. Результат этого разговора, или, лучше сказать, результатом этого добродушия было то, что на другой день посланный от него разбудил меня с приглашением от Гегеля на вечер завтра, или послезавтра, или в воскресенье, или если вы в эти дни не свободны, то назначьте, когда вам угодно: Herr Professor möchte aber es voraus wissen, denn es werden dazu noch mehrere Andere eingeladen. Что может быть милее этого? Я выбрал пятницу, потому что это был ближайший свободный день, хотя, впрочем, я все возможные дела оставил бы охотно для гегелевского вечера. Сейчас оттуда, где, кроме хозяина, хозяйки и его родственицы Frau Generalin von… – забыл, были: 1) Ганс, известный всем из моих писем и который столько же любезен в обществе, сколько красноречив на кафедре, а это много сказано. 2) Мишелет[105], профессор философии и умный и милый ученый. Этот обещал мне рекомендательное письмо в Париж к одному из своих друзей-учеников, с которым, говорит, мне интересно будет познакомиться. 3) Hotte[106], профессор немецкой литературы, – с этим я говорил меньше, хотя успел в нем заметить многое, что мне понравилось. 4) Раупах, которого некогда я так любил и с которым теперь у нас был довольно горячий спор об России. Ганс, свидетель спора, остался на моей стороне. Дело шло о том, есть ли у русских энергия. Вы можете представить себе, что после этого Раупах мне не понравился. И, патриотизм в сторону, учтиво ли, прилично ли утверждать такие мнения в присутствии русского? Однако мне удалось сохранить совершенно хладнокровие, и потому я мог говорить убедительно. 5) Путешествующий американец, который едет в Россию и в Москву и которого имя я позабыл. Во весь вечер разговор был живой и всеобщий, хотя я по большей части говорил с самим Гегелем особенно. Гостеприимнее, приветливее и добродушнее его быть невозможно. После ужина мы все отправились пешком. В жару разговора с Гансом и с Раупахом зашел в их сторону, которая далеко от меня, и Ганс был так добр, что проводил меня до поворота в мою улицу. «Об чем говорили мы?» – спросите вы. О политике, о философии, об религии, о поэзии и пр., но подробно описать разговор не могу, потому что все были частности теперешнего минутного интереса, к которым общее только примыкало издали. Завтра иду к Гансу, послезавтра к Мишелету, а между тем всякий день хожу на почту и все понапрасну. Сегодня был там два раза, но почта из России не пришла за половодьем. Это отчасти утешительно.
Почта пришла, писем нет. И брат[107], который в последнем письме обещал писать на днях много, до сих пор ни слова. Был ли вчера кто-нибудь под Симоновом? Что мои розы и акации? Если бы он, т. е. Веневитинов[108], был на моем месте, как прекрасно бы отозвалось в нашем отечестве испытанное здесь! Я несколько раз виделся с Гансом, с Мишелетом и с Гегелем. Последний особенно был для меня поучителен своею индивидуальностью. Первый, т. е. Ганс, может быть представителем немца нашего времени, разговор его отменно занимателен, делен, горяч и даже остр. Мишелет немного не доварил своих мнений. Он ученик и приверженец Гегеля, но, кажется, понимает хорошо только то, что Гегель сказал, а что непосредственно следует из его системы, то для Мишелета еще не ясно, и он как будто боится высказать свое мнение прежде своего учителя, не зная наверное, сойдется ли с ним или нет. Большая часть наших разговоров, или, лучше сказать, наших споров, кончалась так: «Jawohl! Sie konnen vielleicht Recht haben, aber diese Meinnung gehort vielmehr zu dem Schellingischen, als zu dem Hegelischen System[109]».
Это одно слово, несколько раз повторенное и еще несправедливо переведенное (потому что мнение, которое я утверждал, совершенно согласно с основными положениями гегелевской системы), – это одно слово показывает человека. Несмотря на наши споры, мы познакомились довольно хорошо, и перед прощаньем он подарил мне свою диссертацию о преступлении и наказаниях, с надписью: «Nobilissimo viro Jean von Kireiwsky[110]» – неправда ли, что и здесь пахнет Германией? Спасибо, милый друг Петерсон[111], за von. Гегель дал мне письмо в Париж к одному из своих приятелей и поручил кланяться Cousin. Вы видите уже из того, что я успел рассказать вам о своей берлинской жизни, что каждая минута моя здесь занята, отчего я не успел писать ни к кому в Россию. Напомните всем, кого увидите, обо мне, особенно моему милому Баратынскому. Я нехотя виноват перед ним: я причиной глупой булгаринской выходки. Надеюсь, однако, что он умеет платить презрением за покупную брань и корыстную хвалу. Сейчас принесли мне «Телеграф». Я еще не читал и не знаю, успею ли прочесть критику на меня, потому что еду послезавтра в 6 часов утра. Мне смешно видеть, как они горячатся. Из Дрездена буду писать, к кому успею, а к папеньке непременно. Папенька перенес свою мнительность из мира физического в нравственный и как прежде сомневался в своем здоровье, так теперь сомневается в моей любви к нему. Если бы он хотя на минуту мог переселиться в мою душу, то, верно, раскаялся бы в своем несправедливом мнении, которое для меня тем тяжелее, чем я дальше от вас, чем меньше способов имею высказаться вам вполне, чем, с другой стороны, яснее и полнее представляются мне и его любовь, и все, что он сделал для меня, и все, что он мне и нам. Если бы он подслушал хоть раз, как я всякий день в сердечных мыслях об вас с любовью, благодарностью и дружбою благословляю его внутри души, он, верно, бы мысленно прижал меня к груди своей как достойного сына. Пришлете ли вы мне портрет сестры? Я к ней не пишу особенно потому, что мне бы хотелось, чтобы письма мои были ко всем вам вместе. Но кроме вас, пожалуйста, не показывайте их никому, иначе я стану их сочинять. Это письмо вы получите к Светлому Воскресенью. Ради Бога, сделайте его для себя праздником, я встречу его с братом[112] в Мюнхене. Нам будет вместе не так грустно, или, лучше сказать, нам будет лучше грустно. Ответ на это письмо пишите в Париж poste restante, пишите больше и подробнее. Держишь ли слово, милая сестра? Но Бог знает еще, что у вас делается. Здоровы ли вы? Это письмо толсто. Но зато я заплатил за прошедшее. За ваши письма я не плачу ни копейки. Не скупитесь только вы, а больше всего не давайте воли таким чувствам, которые мешают счастью. Я с этой стороны пред собою и перед вами прав. Слово «счастье» я перевел на свой язык: деятельность и бодрость духа, и в этом смысле оно мне кажется доступным, т. е. в том случае, если с вашей стороны будет искреннее содействие. Для вас же я бы хотел оставить счастье без перевода. И отчего бы в самом деле не знать вам его в оригинале? К Жуковскому еще не писал из Берлина; если успею, то напишу сегодня, а то из Дрездена. К вам же буду писать через 2 недели вместе с братом. Прощайте, любите меня, т. е. будьте веселы и крепки.
Милый папенька[113]! Выпишите, если нет в Москве, «Encyclopedie der Philosoph Wissenschaften» von Hegel[114]. Здесь вы найдете столько любопытного, сколько не представляет вся новейшая немецкая литература вместе взятая. Ее трудно понять, но игра стоит свеч. Сейчас прочел статью в «Телеграфе». Полевого критика на меня не так желчна, как я думал. Неужели это может вас сердить?
19. П. В. Киреевскому
Правда, милый брат – друг, нам надо писать чаще, покуда мы близко, но еще розно. Спасибо за твое письмо, но известия твои об Москве были не свежее моих. После моего последнего письма к тебе я получил от маменьки и от сестры[115]. Папенька в Долбине. У детей у всех была корь, но, как говорят они вместе с Рамихом[116], хорошая корь. Маменька не спит ночи, ухаживая за больными; сестра, вероятно, также, хотя и не говорит об этом. Тяжело думать об них. Я просил сестру во всяком письме ко мне выписать мне какой-нибудь текст из Евангелия. Я это сделал для того, чтобы, 1-е, дать ей лишний случай познакомиться короче с Евангелием; 2-е, чтобы письма наши не вертелись около вещей посторонних, а сколько можно выливались из сердца. Страница, где есть хотя бы строчка святого, легче испишется от души. Но что же? Вот текст, который она выбрала в своем последнем письме: «Ne soyez donner point inquiets pour lendemain, car le lendemain se mettra en peine pour lui-mệme: à chaque jour suffit son mal[117]». «Как бы мы были спокойны, – прибавляет она, – если бы исполняли это. Но мы никогда не думаем о настоящем, а заботимся только о будущем». Бедная! В 17 лет для нее будущее – забота и беспокойство. Во всей семье нашей господствующее ежедневное чувство есть какое-то напряженное, боязливое ожидание беды. С таким чувством счастье не уживается. Но откуда оно? Зачем? Как истребить его? Как заменить спокойствием и мужественной неустрашимостью перед ураганами судьбы? Вот об чем мы должны подумать вместе, чтобы действовать общими силами. Если бы нам удалось дать сестре столько же твердости и крепости духа, сколько у нее нежности, чувствительности и доброты, то мы сделали бы много для ее счастья. Между тем я надеюсь, что это тяжелое состояние духа, в котором она писала ко мне, прошло вместе с болезнями детей. Но ты знаешь, долго ли наш дом бывает свободен от причин к беспокойству! Все это составляет для меня до сих пор неразрешимую задачу. К папеньке я писать буду на первой почте. Его мнительность из физического мира перешла в нравственный. Но, по счастью, она обратилась на такой пункт, где от нее легко избавиться. По крайней мере, я употреблю все силы, чтобы разуверить его и доказать, что я не перестал его любить по-прежнему. Не знаю, откуда могла ему прийти эта мысль; боюсь, чтобы она не имела источником влияние той враждебной звезды, которая отдаляет меня ото всего, что дорого сердцу. Знаешь ли, мне иногда кажется, что судьба, прокладывая мне такую крутую дорогу в жизни, ведет меня к чему-нибудь необыкновенному. Эта мысль укрепляет мои силы в стремлении быть достойным ее признания. То, что я писал к тебе о берлинской жизни и университете, – неправда, или, лучше, полуправда. Для тебя, я думаю, во всяком случае Мюнхен полезнее, а не то – Париж? Приготовь ответ к приезду. Между тем пиши ко мне в Дрезден через Рожалина. Там я буду около первого апреля их стиля. Но Святую мы встретим вместе.