На первый взгляд здесь обнаруживалось почти разочаровывающее сходство с любым другим европейским городом. Но при ближайшем рассмотрении я заметил главное отличие. Счастливые лица, какие обычно видишь на улицах Берлина, Парижа или Лондона, в Москве почти совсем отсутствовали. Люди сохраняли серьезность и смотрели перед собой с каким-то затравленным видом. Улыбки я видел очень редко43.
Если Шмидта, пожалуй, можно упрекнуть в том, что он обременил непосредственный опыт грузом предрассудков, то у пилота Ганса Баура не осталось ни малейших сомнений относительно того, какова в реальности жизнь в Советском Союзе. Отъехав на машине от резиденции военного атташе Германии, приставленный к Бауру гид указал на агента тайной полиции, которому поручено докладывать властям и об их отъезде, и о том, куда именно они едут. Гид объяснил ему, что скоро к ним «прицепится другая машина, поедет за нами метрах в сорока-пятидесяти, и куда бы мы ни повернули, что бы мы ни делали, [тайная полиция] будет следовать за нами по пятам»44. Политически наивного Баура много раз предупреждали, чтобы он ничего не фотографировал, а однажды он вызвал скандал, когда попытался сунуть чаевые русскому шоферу – в благодарность за услуги. «Он словно взбесился, – вспоминал летчик. – Он кричал, что так-то мы хотим отблагодарить его за все хорошее, что он для нас сделал, – упечь его в тюрьму! Ведь нам хорошо известно, что ему запрещено принимать чаевые»45.
Тем временем в посольстве накрывали столы с роскошными закусками для прилетевших гостей. Генрих Гофман поражался: он не ожидал увидеть в столице советского государства такое изобилие. Впрочем, скоро его удивление прошло: ему сообщили, что все выставленные яства доставили сюда из чужих краев. «Все это привезли из-за границы, даже хлеб был из Швеции, сливочное масло – из Дании, а остальное – из разных других мест»46. О том, что в Москве сложности с продовольствием, Ганс Баур догадался еще раньше, на аэродроме. Он хотел избавиться от кое-каких продуктов, оставшихся от предыдущего полета, и потому предложил команде советских механиков и уборщиков, возившихся с его самолетами, забрать булочки, печенье и шоколадки. Но, к его удивлению, те отказались: бригадир сказал, что это строго запрещено и что у русских людей достаточно своей еды. Бауру, конечно, это показалось странным, но все равно, не желая, чтобы еда пропадала, он выложил ее на скамейке в ангаре. Очень скоро все бесследно исчезло47.
Пока спутники Риббентропа знакомились таким образом с советской столицей, сам он устремился на открытые переговоры с советскими партнерами. Не прислушавшись к советам своих коллег в посольстве (те предлагали ему проявить больше сдержанности, чтобы не выглядеть слишком нетерпеливым), Риббентроп сразу же по прибытии спешно отправился на первое совместное заседание с советской стороной48. Его занимало другое. Советник и переводчик при посольстве Густав Хильгер вспоминал, что, когда они уже собирались выехать в Кремль, Риббентроп отвел его в сторону и проявил неожиданную отеческую заботливость. «У вас такой обеспокоенный вид, – сказал Риббентроп. – Что-нибудь случилось?» Хильгер, который родился в Москве и почти всю жизнь прожил в России, высказал опасения, вызванные предстоящей задачей, и заявил: «По-моему, то, что вы собираетесь сделать в Кремле, будет иметь силу лишь до тех пор, пока Германия остается сильной». Риббентроп ничуть не смутился и ответил: «Если это – все, я могу лишь сказать вам, что Германия в дальнейшем справится с любой ситуацией»49.
После этого Риббентроп и Хильгер вместе с Фридрихом Вернером фон дер Шуленбургом, послом Германии в Москве, и Николаем Власиком, начальником охраны Сталина, сели в лимузин, принадлежавший НКВД, и тот пронесся по Красной площади. Въехав на территорию Кремля через впечатляющие Спасские ворота, машина остановилась возле изящного трехэтажного здания Сенатского дворца на северо-восточной стороне Кремля, прямо за стеной, отделяющей его от Мавзолея Ленина. Все это время об их прибытии зловеще оповещал звон невидимого колокола.
Гостей встретил лысый тучный человек – Александр Поскребышев, личный секретарь Сталина. По невысокой лестнице он провел их на второй этаж. Там, в аскетично обставленном кабинете, их встретил сам Сталин, скромно одетый в простой китель, галифе и кожаные сапоги с высокими голенищами. Его легко было узнать по узким желтоватым глазам и рябому лицу. Рядом со Сталиным стоял Вячеслав Молотов, нарком иностранных дел, – низкорослый, довольно невзрачный, в простом сером костюме, во всегдашнем пенсне, с аккуратно подстриженными седоватыми усами. Иностранцы редко имели возможность видеть советскую власть в таком концентрированном виде, и Шуленбург будто бы даже тихонько взвизгнул от удивления при виде Сталина: хоть он и служил уже пять лет послом в Москве, но еще ни разу живьем не видел советского лидера. На Риббентропа его присутствие тоже произвело большое впечатление, и позже он пространно разглагольствовал о Сталине как о «человеке исключительного масштаба», полностью оправдывающем свою репутацию50. Сталин, со своей стороны, обычно принципиально избегал встреч с министрами иностранных дел, так что, вероятнее всего, его тогдашнее присутствие было тщательно продуманной стратегией: оно должно было и нагнать робость на гостей, и застать их врасплох51. Независимо от мотивации присутствие Сталина, безусловно, доказывало, насколько серьезно воспринимались эти переговоры.
Состоялось знакомство и обмен дежурными любезностями (Сталин держался с гостями «просто и скромно», с «веселым дружелюбием»52), а затем четверо главных участников встречи – Сталин и Молотов, Риббентроп и Шуленбург – уселись за стол и приступили к делу. Позади Сталина сидел его переводчик, молодой Владимир Павлов, а Хильгер, выступавший переводчиком при Риббентропе, устроился между министром и послом Шуленбургом. Переговорам, которые начались в тот день, предстояло вызвать политическое землетрясение.
В действительности процесс начался всерьез несколькими месяцами ранее. Хотя на протяжении 1930-х годов обе стороны безудержно осыпали друг друга бранью, контакты между нацистами и СССР никогда полностью не прерывались, и предварительные переговоры – сперва об экономических связях, а затем и о политических вопросах – начались еще в мае 1939 года. Позиция Гитлера была совершенно ясна. Его раздражало поведение западных стран, по его мнению, расстроивших его честолюбивые планы осенью предыдущего года в Мюнхене, и потому он решил ускорить экспансию Германии – если понадобится, насильно, пока за ним остается явное преимущество в вооружениях и обученном личном составе. А если это и означает мыслить нестандартно, без оглядки на идеологию – что ж, пусть будет так.
С этой целью Риббентроп первоначально подступился к полякам, желая переманить их из англо-французского лагеря на сторону немцев. Этот флирт начался в октябре 1938 года, когда Риббентроп попросил Польшу уступить Германии спорный Вольный город Данциг (Гданьск), а взамен предложил Варшаве двадцатипятилетнюю гарантию незыблемости германо-польской границы. В январе следующего года Юзефа Бека, министра иностранных дел Польши, пригласили на переговоры в Бергхоф, резиденцию Гитлера, где в ходе беседы были поддержаны польские территориальные претензии на часть Украины: Германия предлагала выступить посредником в данном вопросе. Это заигрывание не было пустой уловкой. Поначалу Гитлер выплескивал свою ненависть не на поляков, а на чехов и, напротив, превозносил Польшу за то, что она выступает оплотом в борьбе против коммунизма. Больше того, храня верность своим антисоветским убеждениям, он даже вынашивал идею совместного антисоветского альянса с Польшей, в котором той, естественно, отводилась бы роль младшей, подчиненной Германии союзницы. Риббентроп оптимистично сообщал послу Германии в Варшаве, что существуют «огромные возможности» в развитии германо-польского сотрудничества, и в первую очередь в проведении «общей восточной политики» против СССР53.
Однако поляков было не так-то просто поколебать – ни посулами, ни завуалированными угрозами со стороны Германии. Территориальная целостность и независимость, которые Польша вернула себе после ста двадцати трех лет иноземной оккупации, имели для ее политиков слишком высокую цену, чтобы так просто отказаться от них в обмен на сомнительные обещания и вассальный статус. Поэтому в отношениях Польши с двумя ее крупнейшими соседями главенствовала строгая политика беспристрастности – так называемая доктрина двух врагов. Таким образом, хотя Польша и соглашалась вести переговоры о второстепенных вопросах, захват Данцига и сдача «польского коридора» обсуждению не подлежали, и любая попытка завладеть ими силой была бы истолкована в Варшаве как вооруженная агрессия.
Этот короткий, быстро оборвавшийся «роман» с Польшей не остался без последствий. Той же весной, когда Риббентроп заигрывал с Варшавой, у Гитлера появились планы в отношении другой европейской столицы. Утром 15 марта германские войска вошли – по чешскому «приглашению», не встретив никаких препятствий, не считая метели, – в столицу Чехословакии Прагу. Вслед за этим Гитлер объявил об окончательном роспуске Чехословацкого государства (Словакию заставили провозгласить независимость днем ранее) и возвестил о том, что оставшиеся чешские земли – Богемия и Моравия – отходят теперь под «протекторат» Великого Германского Рейха.
Почему весной 1939 года Гитлер захватил огузок Чехословакии, не вполне ясно. Безусловно, он хотел выказать презрение к западным державам, чье вмешательство так разъярило его осенью минувшего года. Как говорил Гитлер одному своему помощнику в пору подписания Мюнхенского соглашения, «этот Чемберлен испортил мне вход в Прагу»54. Гитлер не мог долго мириться с тем, что кто-то препятствует ему в осуществлении желаний. Однако можно найти и другие, более убедительные объяснения. Богемия и Моравия были богаты сырьем и промышленными предприятиями, к тому же, присвоив обе эти области, Великая Германия существенно расширила свои владения на юго-восток. А еще этот шаг был призван устрашить Польшу. В ту пору, когда страна выказывала бескомпромиссность на переговорах и тем самым мешала стратегическим и амбициозным замыслам Гитлера, захват чешских территорий явился демонстрацией и германской мощи, и, как надеялся Гитлер, западного бессилия. Гитлер был уверен, что британцы и французы и пальцем не шевельнут, чтобы помочь государству, которое они «защитили» в Мюнхене чуть менее чем полгода назад. Из этого следовал прозрачный вывод: поляки должны уступить требованиям Германии.
Однако Запад повел себя не так вяло, как ожидал Гитлер. В самом деле, аннексия Богемии и Моравии с запозданием оживила общественное мнение в западных странах: впервые Гитлер присоединил изрядную территорию, не населенную преимущественно немцами. Таким образом, эта аннексия показала лживость его более ранних заявлений о том, что он всего лишь устраняет историческую несправедливость, порожденную Версальским договором, и возвращает этническое немецкое население «на родину» – в германский рейх. Деятели в Лондоне, Париже и других городах, ранее скептически относившиеся к политике умиротворения гитлеровской Германии, теперь во весь голос призывали дать захватчику более мощный отпор.
Потому 31 марта 1939 года британское правительство продлило гарантии, предоставленные Польше, которая, как ожидалось, станет следующей мишенью агрессивных намерений Гитлера, и заявило: «Если какие-либо действия будут явно угрожать независимости Польши и если поляки сочтут необходимым воспротивиться подобным действиям силой, то Британия придет им на помощь»55. В действительности Британия мало чем могла бы помочь Польше в случае германского вторжения: она располагала столь малыми ресурсами – и человеческими, и материальными, – что всерьез говорить о возможности ее активного вмешательства в дела Центральной Европы не приходилось. И все же эта гарантия служила выражением солидарности и сочувствия, и она должна была не только поддержать решимость в поляках, но и убедить французов в том, что Британия хранит верность интересам континентальной Европы. И, что важнее всего, она призвана была провести черту в пока еще зыбких отношениях с Гитлером и четко дать ему понять, что с дальнейшей германской агрессией Британия мириться не станет. По выражению одного историка, этот шаг стал дипломатическим эквивалентом детской игры «кто первым струсит»56.
Британский ход вызвал у Гитлера предсказуемую ярость. Он находился в рейхсканцелярии, когда в Берлин пришло известие о подписании гарантии, и – по сообщению адмирала Вильгельма Канариса – не смог сдержать досады. Канарис вспоминал:
Гитлер рвал и метал. Лицо его исказилось, он неистово шагал взад-вперед по кабинету, стучал кулаками по мраморной столешнице, изрыгал самые грубые проклятья. А потом глаза у него загорелись каким-то странным светом, и он прорычал угрозу: «Я еще сварю им дьявольское зелье»57.
На следующий день, перед массовым сборищем в Вильгельмсхафене, Гитлер дал свой ответ. «Ни одна страна на Земле», предостерег он, не сумеет сломить германскую мощь, а если западные союзники ждут, что, пока «государства-сателлиты» действуют по их наущению в их интересах, Германия будет стоять в стороне, то они жестоко ошибаются. В заключение Гитлер зловеще пообещал: «Всякий, кто добровольно вызовется таскать каштаны из огня для крупных держав, неизбежно обожжет себе пальцы»58.
По-видимому, именно тогда берлинскому руководству пришла в голову идея нового сближения с Москвой. Впервые об этом заговорили в середине апреля как о petit jeu[1] для устрашения поляков, и выступил с таким предложением не Риббентроп, а Геринг59. Идеолог нацизма Альфред Розенберг впоследствии вспоминал в своем дневнике, что говорил с Герингом о возможном повороте такого рода. «Когда на карту поставлена жизнь Германии, – писал он, – даже временный союз с Москвой следует тщательно обдумать»60. Гитлер тоже отнесся к высказанной идее прохладно: он напомнил Риббентропу, что всю жизнь «боролся с коммунизмом». Впрочем, по словам самого Риббентропа, Гитлер все же переменил мнение в начале мая, когда ему показали в Бергхофе небольшую хронику со Сталиным, осматривавшим военный парад. После этого, по утверждению Риббентропа, Гитлер задумался. Его «заинтересовало» лицо Сталина, он даже сказал, что советский руководитель производит впечатление «человека, с которым можно иметь дело». Вот тогда Риббентроп и получил разрешение готовить почву для переговоров61. Ведь оставалось выяснить, встретит ли идея сближения хоть какую-то поддержку с советской стороны.
В действительности Советский Союз уже созрел для перемены курса в своей внешней политике. Он достаточно поздно воспринял принцип «коллективной безопасности» для отражения фашистской агрессии и долгое время надеялся на то, что Гитлера можно будет сдержать и победить согласованными действиями – будь то политика коминтерновского «Народного Фронта» или высокие идеалы Лиги Наций, к которой СССР примкнул в 1934 году. Однако к весне 1939 года Советский Союз начал понемногу отходить от этой позиции. Поскольку и провал всех международных попыток воспрепятствовать германскому ревизионизму, и агрессия Италии в отношении Абиссинии уже продемонстрировали несостоятельность «коллективной безопасности», Советы окончательно разочаровались в Западе, выказавшем безволие в Мюнхене. Они все больше утверждались в своих подозрениях о том, что Британия и Франция охотно пойдут на сделку с Гитлером – в ущерб советским интересам62. А потому приблизительно в то время, когда Геринг вынашивал замысел своего petit jeu, Сталин был уже морально готов рассмотреть новые предложения в области внешней политики и даже склониться к однобокой тактике, в рамках которой прежним многосторонним договоренностям пришли бы на смену практические двусторонние соглашения.