Путешествие внутрь иглы. Новые (конструктивные) баллады - Ильин Сергей 16 стр.


Да, когда мы смотрим на слепую женщину, которая, чтобы прокормить своих кошечек, выходит с собакой на улицу петь и даже пытается совершенствовать свое пение профессионально, – мы испытываем ощущение, будто наши сочувствие и сострадание к ней на мгновение отделились от всех прочих чувств, налились плотью и кровью и, точно наскоро выструганные папой Карло, выглянули боязливо из души: немного неуклюжие, неприспособленные для жизни, но вполне самостоятельные, то улыбчивые, то плачущие, а главное, монументальные в размерах, – и в этом есть что-то буддийское: так можно сочувствовать только существам из другого мира, так мы сочувствуем животным, так мы сочувствуем иным особенно полюбившимся литературным персонажам, – и если бы я во время какого-нибудь греческого отпуска увидел где-нибудь в пещере истекающего кровью циклопа, которого бы заживо поедали муравьи и мухи, но который бы нашел в себе силы взглянуть на меня единственным своим глазом, и что-нибудь проворчать угрожающее и бесконечно жалостливое одновременно, то, я думаю, какими бы нечеловеческими ни были этот его предсмертный взгляд и это его последнее рычание, я не сдержал бы слез: как и глядя на ту слепую женщину.

3
Она стояла на углу и – пела,
и сколько рядом ни было людей:
застывших на трамвайной остановке,
сидящих праздно в уличном кафе,
снующих взад-вперед по перекресткам
иль высунувших голову в окне, —
а также с ними связанные вещи:
как небо, скажем, в легких облаках,
как в нем же ослепительное солнце,
и как под ним – в предвечной суете —
этот родной и надоевший город
(ибо с природой он несовместим,
а человек желал бы быть с природой
в единстве полном, правда, на словах), —
итак, в тот час как люди, так и вещи
не то что были заворожены
тем, как слепая женщина им пела
(как будто бы хотела и могла
она в своем сомнительном искусстве
Орфея подвиг дерзко повторить), —
но как бы все они вдруг приумолкли,
стараясь и не в силах осознать,
что значило – не столько даже пенье,
сколь непривычный облик весь ее:
этот правдивый, неизящный голос,
и грации неженской торжество,
достоинство в движеньях угловатых,
но главное – незрячие глаза:
они что-то такое излучали,
что трудно было выразить в словах, —
так, говорят, есть в сердце мирозданья —
оно иначе и не может быть,
если к ночному небу присмотреться
с внимательностью полной хоть бы раз, —
так вот, там есть невидимое солнце,
чьи смертоносны для людей лучи,
да и, пожалуй, для всего живого, —
за исключеньем разве тех существ,
в ком воплощение духовной жизни,
мы не сговариваясь признаем,
да, солнце темное лишь им нестрашно:
теперь оно нестрашно также ей,
но по другой, болезненной причине…
двусмысленность всегда томит людей
и как-то странно, непонятно их волнует, —
подобное волненье и сейчас
помимо воли люди ощущали,
внимая пенью женщины слепой,
понять пытаясь, что же это значит…
да, также заторможенность была
во всех их чувствах, мыслях и поступках,
как будто из глубокой фазы сна
их вырвал ненароком чей-то окрик
и, миру бдения и миру сна
одновременно будучи причастны,
но ни в одном себя не находя,
они, лунатикам подобно, бродят,
напоминая кукол заводных…
быть может, если б люди вдруг узнали,
зачем слепая женщина поет:
не для того чтоб прокормить собачку,
на одеяльце спящую у ног
(хотя и этого вполне довольно,
чтоб отвернувшись слезы утереть),
а ради многих кошечек своих —
этаких трогательных капризулей,
что выборочны как назло в еде,
и чье питанье стоит ощутимых денег, —
да, если бы о том могли узнать
все эти заколдованные люди,
то б их оцепенение прошло,
как в сказке об Уколотой Принцессе,
и на слепую стали бы смотреть
они уже прозревшими глазами:
как на почти что равную себе, —
она бы в главном сделалась понятной…
(ведь только то, что непонятно нам,
в нас вызывает страх и восхищенье, —
но оба эти чувства далеки
от жизни самой важной: повседневной,
и потому их нужно избегать,
и разве что в каком-нибудь искусстве,
дабы отвлечься от житейских дел,
ища разнообразья, ненадолго
ими с душой увлечься хорошо)…
так вот, о чем мы говорили?
да все о том же: о мирах иных,
о том, что люди, если разобраться,
по части фантастичности равны
как минимум, гомеровским циклопам,
о том, что только музыка одна
спасает мирозданье от распада,
и что любовь двусмысленна всегда
(в ее груди все чувства приютились,
и злобы подколодная змея
там вековечно и открыто дремлет,
и ревность, и предательство, и гнев,
и месть – все человеческие страсти,
питаясь от источника любви,
сдвигают музыкальные орбиты
вращения людей всех и вещей,
толкая их к великим катаклизмам),
и любящая разве доброта —
сочувствие как ко всему живому —
с присущей ей дистанцией во всем
быть может, сохраняет этот мир
в гармонии… да, музыка одна
лежит в основе всякого творенья, —
и пение той женщины слепой,
подобно лире древнего Орфея,
заставило прохожих в летний день
порядок мироздания припомнить…
как странно, что похвастаться не мог
подобным мощным действием на душу
один хоть симфонический оркестр —
а они много дали здесь концертов! —
(спешили звуки в ухо там войти,
чтоб выйти тут же из другого уха), —
поистине, мне крупно повезло,
что, оказавшись в тех местах случайно,
услышал я кондукторшу: она
сказала пару слов о женщине поющей, —
ведь были-то соседками они…
тотчас я, повинуясь зову сердца,
с трамвая дребезжавшего сошел, —
и до сих пор не только не жалею
об этом, но готов тот день считать
одним из самых лучших в моей жизни:
а было их немало у меня.

XXIV. Баллада об Обыкновенных Вещах

1
Думаю, каждый имел хоть однажды то странное чувство,
будто все вещи вокруг, но особенно те, что близки —
с нами они день и ночь, как бы тоже семью составляя,
больше значение их, чем квартиры простой интерьер, —
жизнью отдельной живут, если пристально к ним присмотреться,
и только делают вид, что бездушна их вещная суть:
тайно за нами они из квартирной тиши наблюдают,
но едва взглянешь на них, они тотчас отводят свой взгляд.
Это легко объяснить: ведь мы в снах с ними часто встречались, —
и как нельзя доказать, что реальность отсутствует в снах,
так невозможно решить, что чужды осознанию вещи:
просто сознание их запредельно, как древних богов.
В этом любому из нас до смешного легко убедиться:
нужно не больше, чем стать хоть однажды совсем одному:
не потому, что людей, вас понять и утешить способных,
не оказалось вблизи, – потому, что никто из людей,
шире, никто из существ, называемых нами живыми,
выдержать просто б не мог наш холодный задумчивый взгляд.
Тонкой подобно игле, он скользит сквозь феномены мира,
нет на земле ничего, что б смягчило его остроту:
ненависть, страсть и любовь, равнодушие, страх, любопытство, —
все перечислить нельзя, что никак не задело его, —
самое страшное здесь, что при всем том размахе полета,
что нам дарует наш взгляд, он привносит щемящую боль
в сердце: ее не унять, – бесполезно познание мира,
если чревато оно чувством в сердце засевшей иглы.
Вот в тот критический миг и спасут нас безмолвные вещи:
только они до конца наш холодно-убийственный взгляд
выдержат – и с добротой, недоступной животным и людям,
их – как домашних зверей мы уже никогда не покинем, —
даже однажды поняв, что на нас они смотрят давно
как на особую вещь – да, на вещь и ни больше, ни меньше:
просто в ней больше, чем в них, разных качеств занятных и свойств.
Ясно теперь, почему, когда мы наблюдаем за ними,
кажется странным для нас, что бездвижны они и молчат.
2

Иногда каждому из нас приходится быть одному: не потому, что рядом не оказалось человека, который мог бы нас понять, а поняв, и простить, нет, не поэтому, а потому, что никакой человек и даже никакое живое существо не смогли бы выдержать столько холодной и отчужденной задумчивости, которая сквозит иногда в нашем взгляде, когда мы думаем, будто увидели, наконец, жизнь без иллюзий и без прикрас, этот взгляд – как будто стараешься проникнуть вовнутрь иглы, однако продолжаешь скользить по ее блестящей поверхности, быть может, подобный взгляд был у Иннокентия Смоктуновского, когда он играл князя Мышкина, а может и нет, неважно, – так или иначе, этот взгляд лучше всего выдерживают предметы неодушевленные, и потому надо быть им за это благодарным, а значит, относиться к ним по меньшей мере как к домашним животным или еще лучше – как к близким людям, то есть проявлять к ним любящую доброту и не расставаться с ними до последнего, – пока мы сами не уйдем туда, откуда они нам смогут только сниться, – и не обижаться на них, если в один прекрасный момент мы вдруг догадаемся, что и вещи давным-давно смотрят на нас как на одну из них, то есть как на одушевленную вещь, – не оттого ли, если пристально наблюдать за ними, нам кажется всегда немного странным, что они молчат и не двигаются?

В поисках объяснения этого любопытного феномена нам придется допустить, что вещи притаились и делают вид, что не замечают нашего пристального за ними наблюдения, и лишь при более внимательном размышлении мы поневоле вспомним ту простую истину, о которой не уставал повторять еще Будда, а именно: что мы сами не более, чем вещи, только бесконечно более сложные, вещи, состоящие из «агрегатов» тела, ощущений, восприятий, представлений и мышления, их комбинации беспредельны, но суть от этого не меняется.

Да, мы – одушевленные вещи, не больше, но и не меньше, и то, что обыкновенные, то есть неодушевленные вещи об этом давным-давно догадались, есть всего лишь элементарная логическая закономерность, а наша так называемая индивидуальность ничего ровным счетом не доказывает, потому что и любая решительно вещь, любое растение и любое животное, любой минерал и любой пейзаж, даже любая минута дня и ночи в конечном счете неповторимы, а стало быть, и индивидуальны, – оттого-то и выходит, что мир, понятый как «факультет ненужных вещей» (Ю. Домбровский), продолжает оставаться по крайней мере столь же великим и загадочным, как и мир, сотворенный Господом Богом, – итак, все без исключения суть вещи, – музыка Баха: изумительная духовная вещь, без которой дня нельзя прожить и которая упраздняет за ненадобностью многие другие, подобные ей духовные вещи; ночное звездное пространство: еще более колоссальная, потрясающая, но совершенно чужеродная нам, людям, вещь; время: самая непостижимая в мире вещь; мироздание предвечное: одна очень странная вещь; мироздание, возникшее из Первовзрыва: другая и не менее странная вещь; многочисленные гипотетические измерения реальности: вещи не для нашего ума; гномы и эльфы: вещи между воображением и действительностью; любовь: вещь, которую каждый понимает по-своему; секс: вещь, которую каждый испытывает приблизительно одинаково; буддийская медитация: самая сложная и субтильная в области человеческого сознания вещь; болезнь, старость и смерть: три общеизвестные, родственные между собой вещи; свет: вещь; и тьма: тоже вещь; кастрюля: самая обыденная в мире вещь; и оригинальная мысль: тоже вещь, но не совсем обыденная; далее, человек в пределах одной жизни: одна вещь; а человек, взятый в круговороте своих инкарнаций: другая вещь; и тот же человек, пребывающий после смерти вечно в астрале: третья вещь; так что и мысль, утверждающая возможность этих взаимоисключающих решений: вещь; как и другая, настаивающая на их невозможности мысль: тоже всего лишь вещь, – итак, все без исключения суть вещи.

И в этом нет ничего унизительного, напротив, под вещью мы подразумеваем всего лишь замкнутый на себя феномен и по этой причине внутренне вполне завершенный: не имеющий, строго говоря, ни начала, ни конца, – ведь начало и конец суть только формальные условия существования завершенного в себе феномена, сам же по себе феномен безусловен, и оба эти антиномических момента – условный и безусловный – сводят с ума человеческий ум, потому что они, собственно, не его ума дело, и постичь их нельзя; ведь ясно, к примеру, что мы не могли бы существовать без наших родителей, но наша сущность от них независима, и сколько ни рассуждай на эту тему, дальше сказанного в этих двух фразах не пойдешь, – то есть все в мире, с одной стороны, возникает и исчезает, как облако в полдневной лазури, но и все в мире, с другой стороны, вечно и неизменно, как то же облако, запечатленное на полотне мастерской кистью, – поэтому вещи не нуждаются ни в объяснении, ни в оправдании, их странно отрицать и еще более странно утверждать, они скромны, как полевые цветы, но и исполнены собственного достоинства, как незабвенный граф де Ла Фер (Атос), так что и субъект, и объект вкупе с их игривыми вариациями суть не более, чем мнимо противоположные вещи, а мир, из них состоящий, есть факультет ненужных или нужных вещей, без разницы, ведь обыгрывание названия чьей-то книги – тоже пустая, по большому счету, вещь.

Назад Дальше