Характеризуя трудовую деятельность в той форме, в которой она «составляет исключительное достояние человека», автор «Капитала» писал: «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, т. е. идеально»[6]. Мысленная модель, возникающая «в представлении идеально», есть результат процесса совместной деятельности мышления и воображения. В зависимости от того, каково соотношение этих функций у данного индивида, и получается проект «плохого архитектора» или «архитектора хорошего». Если отвлечься от врожденных способностей, а рассматривать только процесс обучения тому или иному «искусству», то «хороший архитектор» отличается от «плохого» тем, что он при обучении постигает знание «архитектурного искусства», благодаря которому он, действуя разумно, создает графические модели будущих зданий. «Плохой архитектор» вынужден обращаться большей частью к воображению, так как в его памяти может быть недостаточно необходимых первичных фактов, что и приводит к отходу от следования зодческим канонам.
Обратим теперь внимание на собственно логические аспекты деятельности мышления и воображения. Парадигма причинно-следственной связи, заложенная в основания мыслительного процесса традиционной формальной логикой, ведет к тому, что всякое суждение, высказанное при ее участии, истинно или ложно, но ни то и другое вместе, но на самом деле это не так. Ведь истинность или ложность каждого мыслительного шага устанавливается при его верификации, что, как видно, ниспровергает формально-логическую установку. Если же указанную проверку провести невозможно, то суждение, моделирующее нашу мысль, автоматически попадает в область воображаемого и, следовательно, оно изначально бессмысленно. Таким образом, и «пламенный пафос» философов, и «чудные грезы» поэтов с позиции традиционной логики – всего лишь их личные переживания. Однако плоды собственного или чужого воображения часто «домысливаются» способом интерпретирования, т. е. проецированием данного вида неопределенности на свой внутренний мир – личную систему морально-этических ценностей и социальных установок. Принципиальное отличие бреда от сновидения состоит в том, что пробуждение от магии поэтического слова обнаруживает его иллюзорность и возвращение к прозаической реальности происходит без каких-либо последствий, а псевдонаучное сумасшествие не ведает естественного пробуждения. В данном контексте промежуточной ступенью следует считать галлюцинации – видения мистика в состоянии транса или мираж истощенного зноем и жаждой путешественника. Речь идет, разумеется, не о психофизиологической (медицинской) сущности этих явлений, а об их отношении к научному знанию. Известно, что в рационалистически ориентированных типах культуры всякого рода спиритуалистические проявления сознания осмеивались. Распространенность в той или иной культуре ворожбы, гаданий и предсказаний судьбы – показатель ее повышенной «психической температуры», степени ее неопределенности как деятельностно-когнитивной системы.
Чем выше человек поднимался по эволюционной лестнице, тем насущнее для него становилась проблема первичного моделирования будущей реальности до того, как он ее воплотит в события и артефакты. Если паук, пчела, муравей и другие представители животного мира всегда поступают при решении естественной для них задачи (поиск пищи, продолжение рода, строительство убежища и т. д.) так, как это заложено в их генетическом коде, то человек, прежде чем приступить к удовлетворению любой своей потребности, всегда представляет все или почти все свои основные будущие действия в уме, т. е. создает проект. Если воображение играет роль некоего предвосхищения, предвкушения или, наоборот, ужаса от предполагаемых результатов будущей реальности, то мышление, если перед ним задача поставлена, ищет алгоритм (логическую цепочку), следуя которому то или иное будущее возможно сделать настоящим или, напротив, избежать его. Чтобы решить поставленную задачу, мышление может пойти двумя путями: детерминистским или вероятностным. В первом случае каждому логическому шагу противопоставляется его отрицание, и следующий шаг делается только в случае успешной реализации предыдущего, когда отрицание не потребовалось. Во втором случае благоприятное событие будущего, так или иначе, оценивается или рассчитывается по теории вероятностей, и на основании полученного результата принимается или отменяется решение. В любом из этих способов, как видим, действует одна и та же логика: только в первом случае закон противоречия представляется соотношением 50: 50; во втором это соотношение может быть другим, вплоть до полного исключения неопределенности.
Как отмечают многие исследователи когнитивной деятельности, решающую роль в социальной эволюции человека сыграло создание и «совершенствование орудий труда и быта», необходимых для более эффективного взаимодействия с окружающей средой, т. е. первая «технико-технологическая революция на родоисторическом пути развития человечества»[7]. С развитием же сознания человека на передний план выступает так называемый «вербальный реализм»[8], т. е. миф как своеобразная языковая модель, которая отождествляет образ предмета с самим предметом путем присвоения ему «имени»; для этого типа сознания образ вещи или понятие о вещах или отношениях и их бытие неразличимы, а наименование вещи не только приравнивается самой вещи, но выражает ее более совершенное, или даже сакральное бытие. Первобытный человек сакрализовал природу, видя в слове средство приобретения власти над окружающим миром, и овладение для него словом, обозначающим ту или иную вещь, становилось важнее того, что оно обозначало. Магическую силу слов, «которые останавливают возмущенное море, взволнованные реки», прославляли выдающиеся поэты древности Гомер и Овидий, а плеяда российских философов-идеалистов начала ХХ в. в рамках этих представлений проводила «филологические имеславческие исследования».
В мифологическом сознании языковая модель заменяет собой предмет или даже мир, которые она отображает, и человек живет не в реальном, а с его точки зрения в мире как таковом, поскольку произносимые им слова (их звуковые оболочки) не коррелируют с предметами, как должно быть, но прямо переносятся на вещи. Таким способом автоматически решается проблема истины как репрезентации действительности одновременно с произнесением слова. Как совершенно правильно отмечает Е. Я. Режабек, в пределах «мифологического сознания неистинного знания не бывает: все описываемое языком достоверно существует»[9]. Отношение к миру, т. е. своего рода теоретическое знание, устанавливается не размышлением, а стихийно сложившимися мифологемами, передающимися от поколения к поколению специалистами обрядности (ритуалов). Следовательно, когнитивным устоем мифологического сознания, базирующимся не на логическом мышлении, а на чистом воображении, служит именно вербальный реализм.
Важно отметить, что продукты мифологического сознания произрастают в разуме у многих людей и в наше время. Не только все современные религиозные и изотерические тексты, но и творения, относящиеся к паранауке, суть продуценты мифологического сознания. Вербальный реализм процветает и в некоторых разделах теоретической физики, где лингвистическая реальность, а также общие понятия отождествляются с действительностью, а понятия физических систем отсчета (геометрической, кинематической и др.) субстантивируются как некие атрибуты действительного мира. Следует прямо сказать, вербальный реализм наиболее ярко проявился в эйнштейновской теории относительности – частной и общей, где, например, имена таких общих понятий как «пространство», «время» и др. «живут» как соответствующие реальности и выступают прообразами соответствующих «вещей», которые «сокращаются» или «замедляются». Мифологическое сознание прекрасно сосуществует и с прагматизмом во многих сферах практической человеческой деятельности.
Люди имеют дело не с природой как таковой, а с определенным жизненным ареалом, с феноменами которого они взаимодействуют непосредственно с помощью чувств, приборов и орудий труда, а также воспринимают его опосредовано как производители и носители человеческой культуры, причем последнее обстоятельство выступает чаще как высшая инстанция, определяющая характер мировосприятия конкретным человеком. Таковы исходные пункты расхождений между реальностью как системой вещественных и лингвистический моделей и миром как мифом, подменяющим своим «именем» оригинал как онтологию. Все вышесказанное позволяет говорить о проблеме, существующей при создании языковых моделей наиболее общего характера – понятий, формирующих терминологический базис физических теорий. Так, чистое воображение, подменяя логическое мышление, внедряется в нашу современную жизнь не только в ее бытовых проявлениях (этого избежать, по-видимому, никогда не удастся), но и в теоретическую науку, что, конечно, недопустимо.
Первые успехи в десакрализации слова, т. е. в освобождения его от магии имени, были достигнуты древнегреческими первофилософами – физиками и математиками. Мы видим, что метод ионийцев (линия Фалеса из Милета) и метод элейцев (линия Ксенофана из Колофона) в создании первых представлений о «первоначалах» мира являются, по сути своей, логико-лингвистическим моделированием, позволяющим выразить словом то наиболее общее, что скрыто в вещах самого различного уровня реальности позади разнообразия их внешних форм, воспринимаемых чувствами. Венцом ионийской мысли является атомизм Левкиппа – Демокрита, а элейской – Единое Парменида. В чем сходство и различие этих двух главных направлений в организации познания, которую можно называть мысленно-образной? Если способ атомистов дифференциальный, то подход Парменида – интегральный. Совмещенные в единую стратегию как дополняющие друг друга методы, они составляют основу теоретического описания природы. Атомисты мысленно усматривали в основании мира «атомы и пустоту», а Парменид представлял Вселенную «единой, вечной, неподвижной и шаровидной» и обозначил это представление именем «Бытие», которое как языковая модель обозначает мир как онтологию, мир как объект, существующий независимо от субъекта, но субъект его может отобразить в сознании и смоделировать с помощью языка.
Глава I. Обращение к истокам логики понятий
1. Индуктивные обобщения Сократа
Аристотель, критикуя пифагорейцев, писал, что основной недостаток их учения – невозможность обоснования движения. «Они ничего не говорят о том, откуда возникает движение, если (как они считают) в основе лежат только предел и беспредельное, четное и нечетное, и каким образом возникновение и уничтожение или действия несущихся по небу тел возможны без движения и изменения»[10]. Заметим, что упоминая здесь о «так называемых пифагорейцах» (последователях школы Гиппаса из Метапонта), Аристотель выразил свое отношение к пифагорейству в целом как к учению, противостоящему его физическому методу, ибо физик – это «исследователь природы». Согласно Аристотелю, природа «есть первая материя, лежащая в основе каждого из [предметов], имеющих в себе самом начало движения и изменения», и «она есть форма (morphe) и вид (eidos) соответственно определению вещи»[11], а также «природа, рассматриваемая как возникновение, есть путь к природе»[12], к пониманию ее сущности. При этом Аристотель не отрицал и математический способ в изучении природы: «После того как нами определено, в скольких значениях употребляется [слово] “природа”, следует рассмотреть, чем отличается математик от физика»[13].
Метод Платона в познании человеческой природы и общественных отношений отвечал духу пифагорейства, т. е. с позиции Аристотеля его метод был скорее математическим, чем физическим. Поскольку философия Платона оказала значительное влияние на последующее развитие не только социальной философии, но и математики, то нам будет интересна главная мысль Платона о том, что «тождество единства и множества, обусловленное речью, есть всюду, во всяком высказывании»[14], и эту способность мышления он называл диалектикой. Платон термин «диалектика» употребляет во многих диалогах, но нигде мы не находим объяснения, что эта «способность разума» означает, и достаточна ли она сама по себе для познания микрокосма – внутреннего мира человека, откуда можно было бы проложить путь и к познанию макрокосма – природного мира, ибо, согласно неоплатонику Проклу, «каждый из нас повторяет собой все». Не правда ли, хорошо сказано. Мы попытаемся реконструировать генезис платоновского метода диалектики, обращаясь к текстам его различных творческих периодов – раннего (сократического), среднего и зрелого.
Описывая метод исследования, завещанный предшествующими поколениями истинных мыслителей, т. е. пифагорейцами, Платон говорит в диалоге «Филеб»: «Древние, бывшие лучше нас и обитавшие ближе к богам, передали нам сказание, гласившее, что все, о чем говорится как о вечно сущем, состоит из единства и множества и заключает в себе сросшиеся воедино предел и беспредельность. Если все это так устроено, то мы всякий раз должны вести исследование, полагая одну идею для всего, и эту идею мы там найдем. Когда же мы ее схватим, нужно смотреть, нет ли кроме одной еще двух, а может быть, трех идей или какого-то иного их числа, и затем с каждым из этих единств поступать таким же образом до тех пор, пока первоначальное единство не предстанет взору не просто как единое, многое и беспредельное, но как количественно определенное»[15]. Из этих реминисценций можно понять, что предшественники Платона не только были сведущими относительно особых понятий, выражаемых «многое» словами разговорного языка (спустя два тысячелетия они обрели терминологический статус – «множества», «классы», «таксоны»), но и обладали методиками построения соответствующих языковых моделей, а именно: они мысленно извлекали «общее» (или «единое») из совокупностей предметов, что объективно диктовалось некоторым их внутренним единством или «гармоническим строем». Природа такой общности – взаимное многоместное отношение связности предметов, регламентируемое их инвариантом – «единицей». Один или несколько общих признаков, выявляемых таким путем, служат достаточными основаниями, с помощью которых становится легитимной логическая операция, объединяющая различные предметы в совокупность, мыслимую как единое (нечто целое).
В ранних диалогах, в которых сильно влияние стиля философствования Сократа, Платон часто говорит о гармонии «крайних противоположностей». Например: «… величайшая дружба существует между крайними противоположностями, и каждый вожделеет именно к своей крайней противоположности, но не к своему подобию: сухое стремится к влажному, холодное – к горячему, пустота – к наполненности, а наполненность – к пустоте» Платон. Указ. соч. Т. 1. «Лисид». 215 е… В естественной сложной и потому противоречивой системе (будь-то социальной или природной), находящейся в состоянии, близком к состоянию равновесия, реализуется взаимодействие между ее подсистемами с минимальной степенью «враждебности» и при этом: «противоположное питает противоположное, тогда как подобное не получает ничего от подобного»[16], что гарантирует ее устойчивость как целого. Сократ также понимал, что не всякое противоположное стремится друг к другу и питает друг друга: «Ведь тут же на нас, ликуя, набросятся все эти высокомудрые мужи – любители противоречий, вопрошая, не в высшей ли степени противоположны между собою вражда и дружба? И что мы им ответим?»[17] Соединяются в единое только такие противоположности, которые в единстве образуют нечто новое, отличное как от первой противоположности, так и второй. Примером такого объединения, по Сократу, является дружба. Вот его представление о таком едином: «Мне представляется, что существуют как бы неких три рода – хорошее, дурное и третье – ни хорошее, ни дурное»[18]. Если бы современники Сократа знали, что величины могут быть положительными, отрицательными, а также существуют величины ни положительные, ни отрицательные, а нейтральные, то, вероятно, он бы сказал именно это, потому что понятия о «хорошем» и «плохом» – субъктивны. Не обладая этим знанием, он вынужден пуститься в сложнейшие рассуждения, чтобы на примере дружбы, которую больной дарит лекарю для получения взамен здоровья и обретения такими усилиями блага, прийти к «некоему первоначалу, которое уже не приведет нас более к другому дружественному, но окажется тем первичным дружественным, во имя которого мы и считаем дружественным все остальное»[19].