Русская литература: страсть и власть - Быков Дмитрий Львович 4 стр.


Рискну сказать, что при всей нашей любви к Державину, любви вполне заслуженной, как-то очень трудно разделить еговосторг от радостей простой жизни. Устройство страны, трагизм участи человека при жизни – это как-то проходит мимо его внимания. Всегда же можно устроить себе «жизнь Званскую», где «что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером / Там щука пестрая: прекрасны!», всегда можно полюбоваться, как луна «златые стекла рисовала / На лаковом полу моем». Державин – поэт мирной жизни, поэт счастья, упоения и, по большому счету, главный поэт екатерининского века, главный выразитель этого маскарада в аду. И на этом фоне сколь же привлекателен молодой, толстый, закомплексованный мизантроп Крылов, который повторяет: «Опомнитесь!» Повторяет с такой силой, что была даже версия, ее пришлось разоблачать академику Гроту, что какие-то письма из «Почты духов» написаны Радищевым, там есть совершенно радищевские интонации – особенно знаменитое письмо, из последних, где сопоставляются повозка вельможи, влекомая шестеркой лошадей, и огромный камень рядом, который тащат впрягшиеся в него люди. И вот это сравнение двух «транспортов», вот это сравнение двух крайностей екатерининского века выполнено уже без всяких крыловских экивоков, без всякой обычной его сатирической многословной патетики. Здесь голая, страшная, реалистическая демонстрация тотального абсурда бытия, то главное русское несоответствие, из-за которого автор не знает ни минуты покоя.

Но в том-то все и дело, что крыловский пафос, пафос напоминания о главных вещах, среди всеобщего карнавального ликования вопиюще неуместен.

«Почта духов» перестала выходить довольно рано, но прекращена была вовсе не из-за того, что мало было подписчиков. В конце концов, по тем временам 79 подписчиков – это очень хорошо. Для России, тогда еще тотально неграмотной и уж тем более не читающей, и уж подавно не читающей ничего по-русски, это прекрасный вариант. Журнал прекращается потому, что Крылова приглашают и говорят: «А не поучиться ли тебе, милый друг, пять лет за границей?» Крылов за границей учиться не хочет, предпочитает закрыть журнал, отказаться на какое-то время от журналистики. Лишь через год он начал издавать журнал «Зритель», который не представлял бы, наверное, никакого интереса, если бы в нем не появился «Каиб» – восточная повесть, которую сам Крылов считал первым своим по-настоящему удачным прозаическим опытом. Это вещь принципиально и нарочито сделанная под Вольтера.

Каиб, арабский царь, при огромном масштабе своего благосостояния (а у Крылова замечательно об этом сказано: «Так много у меня всего, что даже когда воруют, это почти не наносит мне ущерба»), томится чудовищной скукой. Однажды он спасает фею. Она говорит: «Проси чего хочешь». «Избавь меня от моей тоски», – попросил Каиб. Фея на это: «Вот перстень. Прочти речение на нем и последуй ему. И тогда скука твоя умрет».

Речение по-восточному витиевато: «Скука твоя исчезнет, когда ты найдешь врага, не знающего, что он тебя ненавидит, и друга, не знающего, что он тебя любит», – но в нем заключена величайшая, по мысли Крылова, мудрость.

Каиб, пространствовав, испытав немало довольно занятных приключений, влюбляется в прелестное существо, девушку Роксану, которой не открывает, что он Каиб, а называет себя Хасаном. Она влюбляется в своего Хасана и открывает ему, что больше всего на свете ненавидит Каиба, потому что отец ее был честным судьей и за то его сослали. Следует замечательный монолог о том, что нет государства, в котором честные судьи могли бы исправно выполнять свои обязанности, монолог о том, что без судей ни одно государство не стои́т. Вот тут Каиб и решает ей открыться: «Роксана, ты любишь меня, не зная, что ты – мой враг, ты ненавидишь меня, не зная, что я – твой любовник!» И заканчивается все замечательно. Царь, конечно, установил полную справедливость, «и они любили друг друга так сильно, что в нынешнем мире на них показывали бы пальцами и сочли бы безумцами». Прекрасная фраза, достойная юного мизантропа!

В «Каибе» Крылов проводит мысль, которая остается и сегодня актуальной: государству следовало бы прислушаться к тем, кто его ненавидит, ибо они-то и несут некоторую крупицу правды.

«Каиб» оказался последним опытом Крылова в жанре прозы: вскоре произошло событие, которое крылья ему поломало уже навеки. 1792 год – это год расправы с Николаем Ивановичем Новиковым. Сам арест тяжелобольного и немолодого человека произвел на общество примерно то же впечатление, какое произвело дело Петрашевского в конце 1840-х годов. Это не Радищев, который, по словам Екатерины, бунтовщик хуже Пугачева. Но Новиков, социальная сатира которого могла быть сопоставима с социальной сатирой самой матушки Екатерины, которая тоже пописывала! Вот это для Крылова оказалось ситуацией катастрофической. Он покидает столицу, и что с ним происходит два года, мы практически не знаем. Знаем только, что с 1794 года он нанимается в имение, которое носит классическое название Зубриловка, в качестве домашнего учителя там живет, сочиняет пьесы для домашнего театра. И за пять – шесть лет тамошней жизни полностью деградирует. Есть одинокий мемуар о том, что дамы, приехавшие в гости, видели его там на берегу реки совершенно голым и страшно заросшим. И дело не только в смертельном испуге. Дело в той же самой мизантропии. Дело в отсутствии надежды и просвета. Очень многим тогда казалось, что матушка Екатерина будет всегда.

Когда умирает Екатерина, воцарение Павла многие встречают с надеждой. На наше счастье, Крылов оказался умней и от Павла ничего доброго не ждал. Только после того, как от апоплексического удара табакеркой заканчивается жизнь Павла, Крылов осторожно возвращается в литературу. Он ждет еще пять лет, сочиняя, переводя. Переводит две басни из Лафонтена – «Дуб» и «Трость»; вроде бы получилось. В 1809 году о первых его баснях пишет статью Жуковский: несмотря на грубость слога, пишет Василий Андреевич, в этом есть что-то русское, национальное, и, может быть, Крылов станет первым нашим русским Лафонтеном. Статья очень умеренная, аккуратная. Наконец, после 1809 года начинают выходить знаменитые книжечки крыловских басен, и в каждой из них примерно двадцать текстов. Всего их при жизни его выходит девять. Десятая и одиннадцатая подготовлены им.

Главное, что Крылов привнес в русский стих, – это изумительно виртуозное владение превосходно интонированным, абсолютно разговорным разностопным ямбом. Поэтому крыловские басни так легко запоминаются. Их прекрасная афористичность, очень точно поставленная интонационная точка («Баснь эту можно было бы и боле пояснить – / Да чтоб гусей не раздразнить»), умение вовремя замолчать, прекрасное поле, пространство иронической недоговоренности – все это Крылову очень присуще.

Крылов принес в поэзию язык улицы. И Пушкину уже было на кого равняться. И не случайно в своем «Видении на берегах Леты» Батюшков одарил его бессмертием: произведения других тонут, а творения Крылова всплыли все, «и вскоре / Крылов, забыв житейско горе, / Пошел обедать прямо в рай».

Тогда-то и начинает формироваться имидж Крылова – тихого, сонного, одна только у него страсть: он любит смотреть на пожары. Когда что-нибудь горит, Крылова лошади несут туда первым. Это не пиромания. Он своих сочинений не жег, в отличие от Гоголя. Это странная, затаенная радость, когда что-нибудь торжественно и пышно рушится. С фейерверком. И это единственное, что осталось от молодого, буйного мизантропа Крылова.

Когда Грибоедов, буквально взявший у него многие приемы, и в том числе эту замечательную разностопную ямбическую речь, читает Крылову первые фрагменты «Горя от ума», он ожидает более всего, что Крылов заснет. Но Крылов не засыпает. Он весь трясется как бы от сдерживаемого смеха, и только потом Грибоедов замечает, что Крылов плачет. «А что такое? Ну неужели так плохо?!» – «Да не плохо, но если бы я так написал при матушке Екатерине, знаешь ли ты, где бы я был?!» Это была тоска по своему нереализованному дару – ведь и он мог бы так.

Трагедия жизни Крылова во многих отношениях в том, что, как правильно говорил Бродский, в России нужна слоновья шкура. Не выдерживает литературного поприща человек, который может быть и робок, и нежен, и мизантропичен, и романтичен. И «Почта духов» – это книга тяжеловесного, мрачного русского лентяя, русского мудреца, мудреца-романтика. Конечно, с этим жить невозможно.

Но, с другой стороны, вот что важно: то, что доступно этому мудрецу и романтику, совершенно недоступно другим. Книгу такой боли и такой страстности мог написать только совершенно неприспособленный к жизни, пугливый и уязвимый русский медведь, страшно сильный, страшно робкий и страшно сострадательный. Никому другому это не откроется. Поэтому «Почта духов» остается таким же единственным великим творением Крылова (мы сейчас о прозе говорим), как «Горе от ума» стало единственным великим творением Грибоедова, как «Москва – Петушки» – великим творением Ерофеева, единственным. И в том-то и ужас единственного творения, что в него вложена вся душа, а для того, чтобы продолжать, нужна слоновья шкура. А этой слоновьей шкуры у гения чаще всего нет. Тем значительнее подвиг тех немногих, кто все-таки умудрился реализоваться.

Нам же остается перечитывать крыловские басни и радоваться тому, что он сумел спрятаться хотя бы за стену этого жанра, хоть и через аллегорию, а все-таки свое досказал. Ну не случайно же приношение Грибоедова ему:

На басни бы налег; ох! басни смерть моя!
Насмешки вечные над львами! над орлами!
Кто что ни говори:
Хотя животные, а все-таки цари.

Александр Пушкин

«Евгений Онегин»: неоконченный роман

В свое время Леонид Мартынов написал, что лучшая картина Айвазовского – это неоконченная картина «Взрыв». Помните это стихотворение:

Он ее бы зализал, наверное,
Если бы не умер.
И она,
Думаю, что мне бы не понравилась,
Если бы была завершена.

Действительно, гигантский взрыв корабля – только этот взрыв и есть на картине. Фон никак не прописан. И это работает гораздо лучше, чем большинство батальных картин Айвазовского.

Полная аналогия с «Евгением Онегиным»: роман не окончен и потому вызывает взрыв эмоций самых разных – от восторга до недоумений. Только почему Пушкин не закончил свой роман?

Роман бывает не окончен по трем причинам. Первая: автор умер. Вторая: автору надоело. И третья: закончить роман не было возможности.

Ситуация, когда автор умер, подарила нам гениальный роман, который, будь он закончен, давно бы был забыт. Это «Тайна Эдвина Друда», самая большая тайна мировой литературы, потому что роман доведен ровно до середины, до шестого выпуска из двенадцати – Диккенс умер, работая над седьмым. И кто такой Дик Дэчери, убит ли Эдвин Друд и что будет с Джаспером, мы не узнаем никогда. И гадаем об этом сто пятьдесят лет, и это гораздо интереснее, чем если бы нам кто-то это объяснил.

Вторая ситуация довольно распространенная: автору надоело, потому что у него никак не убивается герой. Это ситуация из «Жизни Клима Самгина». Роман не становится от этого хуже, даже наоборот, герой более ярко высвечен отсутствием финала.

И третье. Есть роман, который нельзя было закончить по причинам, от автора не зависящим.

Пушкин предполагал совершенно конкретную фабулу «Евгения Онегина». Фабулу достаточно жесткую. Она многократно исследована в разных вариантах. И тем не менее закончить роман так, как он хотел, во всяком случае в опубликованном варианте, он не мог. Поэтому пришел к решению, которое не раз им озвучивалось (и Вяземский бывал тому свидетелем, и Нащокин): сделать печатный вариант «Онегина» – законченный, куцый, искусно оборванный на восьмой главе. А для себя, для друзей, для широко распространившейся в России подпольной литературы сделать второй, неофициальный вариант. И работать над этим продолжением, думать о нем, он продолжал и после того, как в 1831 году было подготовлено полное издание в восьми песнях. Предполагалось возвращение «Онегина» в 1833 году, есть наброски 1835 года – история Онегина продолжала Пушкина мучить. Но фабула этой истории, повторяю, была практически ясна ему с самого начала.

Получилось, однако, так, что роман закончен в самом неудачном месте, и до сих пор, исходя из этого неполного текста, мы, к сожалению, продолжаем понимать Онегина неправильно. Мы думаем, что Онегин – это лишний человек, умница, которому надоело почему-то развлекаться, хотелось глубокой истинной жизни. Он по разным причинам бросил свой круг, «Как беззаконная комета / В кругу расчисленном светил». Оказался в простодушной сельской среде, сломал там две жизни, горько раскаялся. И такова судьба человека николаевской России, где умные и честные не востребованы. А уж после этого он вступит в тайное общество, поедет, может быть, в ссылку на Кавказ и красиво погибнет, как надлежит уже двадцать лет спустя Печорину.

Из всего этого почти ничто не является правдой; более того, «Евгений Онегин» задумывался как роман мщения, роман как попытка свести счеты с одним из самых ненавистных Пушкину типов – типом пародийного русского байронита, который, не имея к тому никаких оснований, все время пытается представить себя либо поклонником Наполеона, либо учеником Байрона, трагическим, вечно мучающим всех, вечно кающимся, вечно неудовлетворенным типом. Что-то величественное ему постоянно мерещится в себе, в то время как он обычный человек-недоучка. Причем недоучка самовлюбленный. Классический тип из той самой светской черни, к которой Пушкин по молодости очень хотел принадлежать и в которой разочаровался уже к 1822 году. То есть это тот самый момент, когда появляется замысел «Онегина» и начинаются разочарования в ближайшем друге Раевском.

Но проблема в том, что этот пушкинский замысел от нас оказался сокрыт. Мы не привыкли к тому, что в романе главный герой оказывается отрицательным.

Пушкин делает все возможное для того, чтобы отделить себя от Онегина, чтобы провести эту демаркационную линию, выдумывает английский эпиграф из Э. Бёрка, который помещает в начало первой главы: «Ничто так не враждебно точности суждения, как недостаточное различение», – затем убирает этот эпиграф. Повторяет нам: «Всегда я рад заметить разность / Между Онегиным и мной». Сначала приписывает Онегину несколько эпиграмм и острот – потом решительно убирает «Альбом Онегина»: все для того, чтобы снизить героя, чтобы отказаться от малейших параллелей с ним. Устраивает себе личную встречу, очную ставку с героем в девятой главе – вынужден отказаться, поэтому встреча Пушкина с Онегиным в Одессе остается неописанной. И мы в результате охотно принимаем Онегина за протагониста, тогда как протагонистом, то есть портретом автора, является совершенно другой персонаж.

Единственная статья, в которой у нас хоть как-то виден Онегин объективно, – это статья Писарева, первая статья из его критической дилогии «Пушкин и Белинский». Статья, в которой от Онегина – и как от героя, и как от текста – фактически не остается камня на камне. Несчастный Дмитрий Иванович Писарев писал эту статью в Петропавловской крепости в одиночном четырехлетнем заключении. А человек несвободный и больной всегда обречен ненавидеть то воплощение свободы и здоровья, каким для нас для всех был Пушкин.

Другое дело, что самого Онегина Писарев увидел абсолютно четко. Онегин, пишет Писарев, безнадежно пустой, совершенно ничтожный человек, предполагать в нем какой-то особый ум из-за того, что ему надоели светские развлечения, весьма наивно. Представьте себе, что вы любите некое блюдо, например пудинг, каждый день с утра пудинг и всё пудинг; разумеется, это надоест независимо, пишет Писарев, от ваших теоретических понятий о пудинге. Иными словами, пресыщенность никого не делает умнее.

Назад Дальше