Конечно, Маркс, этот бородатый витальный еврей-выкрест из Трира, стремящийся изжить, преодолеть свое еврейство как социокультурную характеристику, был неприятным субъектом: конфликтный, злобноругучий, тщеславный, интриган (впрочем, не очень успешный). Все так. Однако – гений, гении часто неприятны, каждое приобретение есть потеря. Одна из центральных фигур XIX в., Современности, Капиталистической эпохи (и мировой капиталистической системы), Европейской цивилизации как христианской.
Но почему? Ведь Маркс не преуспел во многих своих ипостасях, в каких-то просто проиграл, провалился, не вышел победителем. Непобедитель получает все? Как так?
Действительно, в качестве политика Маркс провалился. «Интернационал» не сработал, и выходец из Трира так и не стал Карлом Великим международного рабочего движения. А ведь хотелось. И как хотелось.
Не сбылось.
К тому же и репутация Маркса по ходу борьбы за власть в «интернационалке» оказалась подмоченной. Это была работа главным образом русских – Бакунина, Герцена, которых Маркс ненавидел и в борьбе с которыми средств не выбирал. Марксу мало было игры – интеллектуальной, игры, приносящей удовлетворение интеллектуалу. Ему хотелось – Власти. Похоже, она завораживала его, подобно тому, как Кольцо – «Precious» – завораживало толкиеновского Голлума. Во многих отношениях Маркс был завороженным странником власти, и это рикошетом ударило по его идеям, теориям, их качеству, г. Манн писал, что Маркс – это первоклассный автор, который втиснул свой ум в одну узкую колею и всю мировую историю хотел запихнуть в эту колею, которой следовал его ум[6]. А ум следовал за желанием.
…Хочу быть вождем – пророком мировой революции, мессией пролетариата. Поэтому великая пролетарская революция, которая радикально изменит мир, должна произойти. Я хочу изменить мир, прежние философы только описывали его, теперь пришла пора изменить. Революция не может не произойти. И не только потому, что Я хочу этого, а по объективным Законам Истории, открытым мной. Логика капитализма и наличие феномена буржуазных революций – вот два фактора, единство и противоречие которых гарантирует искру пролетарской революции, ее победу и создание мирового правительства. Во главе с лидером мирового пролетариата…
Так или примерно так, сознательно и (или) подсознательно (привет от еще одного еврейского пророка и научного мифотворца, не очень уж сильно разминувшегося с Марксом хроноисторически) мог рассуждать доктор Маркс, вступивший в союз с Дьяволом Истории – Разрушением, Раздором, поставившим на него[7].
Личностная (для Маркса), а не только логическая (теоретико-историческая) необходимость революции, придававшая смысл жизни трирца и, по-видимому, многое компенсировавшая в этой личности, требовала научного обоснования мифа, порожденного Великой Французской революцией, требовала научного мифа. По иронии истории научный революционно-капиталистический миф Маркса появился тогда, когда условия, породившие социальный миф, исчезли. Наука, сциентизм у Маркса заменили реальность и функционально стали мифом.
Разумеется, всякий миф, даже научный, искажает реальность. Или заставляет искажать, что еще хуже. Он заставляет нарушать логику собственной теории, принося ее в жертву «человеческому, слишком человеческому», – ведь писал же Маркс, что ничто человеческое ему не чуждо. Результат? Например, появление в работах Маркса концепции «буржуазной революции» (как предшественницы, предтечи революции пролетарской), которая, как убедительно показал Дж. Комнинел[8], нарушает логику Маркса в подходе к буржуазной реальности, не вписывается в эту логику, по сути – концепция некритически заимствована им по политическим причинам у либеральной мысли.
Примеры нарушения собственной логики как возмездия за погоню за мифом – социальным и личным – можно множить, однако здесь в этом нет нужды. Ясно одно: обуживание, зауживание мысли приводит к плохим результатам – и тем худшим, чем мощнее мысль. А ведь Марксу приходилось зауживать себя не только по политическим причинам, но и, так сказать, по интеллектуально-коммуникативным.
Итак, революция, о необходимости которой все время после 1848 г. говорил Маркс, не произошла, а ведь на 1849 г. он предрекал – ни много, ни мало – восстание французских пролетариев и мировую войну! Wishful thinking. Та революция, что произошла, – Парижская коммуна, удручила и испугала: парижские пролетарии и люмпен-пролетарии улыбнулись смертельной улыбкой, и доктор Маркс напугался[9].
Рабочий класс Европы обманул герра доктора, оказавшись не столь революционным и вполне успешно интегрировавшимся, вписывающимся в буржуазное общество – то самое, могильщиком которого предписали ему быть своим «Манифестом» «ученые товарищи Маркс и Энгельс». Пророчества Маркса не сбылись. В XIX в. не сбылись. А в XX – сбылись. Или, точнее, показалось, что сбылись – спасибо ученым товарищам Ленину и Троцкому – в России в 1917 г. После этого Маркс-пророк начал триумфальное шествие как сам по себе, так и на советских танках по дорогам Европы, пешком по долинам и взгорьям Китая, джунглям Вьетнама и т. д., пока не «налетел» на французских студентов, Че Гевару и аятоллу Хомейни.
И все же репутация пророка не была тесно связана с самими пророчествами Маркса. Ленины и Троцкие побеждали не в соответствии с логикой и пророчествами Маркса, а во многом вопреки им. А выглядело, будто в соответствии с ними. На таком фоне забывались, казались неважными и многие ошибочные прогнозы и суждения Маркса. Как тут не вспомнить замечание Г. Манна о том, что Маркс был эффективен и до сих пор остается таким, хотя его работа принесла не те результаты, которые он обещал[10].
Маркс-философ? У Маркса, безусловно, была некая философия. Но можно ли назвать его философом? Спорный вопрос. Думаю, в целом удачно ответил на него Р. Хейлброунер, отметивший, что хотя марксизм – не философия, Маркс – не философ, но у его системы, бесспорно, есть философские основания[11]. Осмысление социальной действительности с философских позиций – так охарактеризовал подход Маркса Э. Гулднер в своей книге «Два марксизма» (1980). Обо всем этом можно спорить. Однако, бесспорно, что Маркс не создал новой философии. Правда, после Гегеля философия в строгом смысле слова, пожалуй, действительно могла развиваться лишь по пути Шопенгауэра и Ницше – подобно тому, как, например, действительным развитием живописи после изобретения дагерротипа мог быть, пожалуй, лишь импрессионизм. Наследники философии (включая гегелевскую) по прямой оказались эпигонами и имитаторами. Маркс избежал этого. И все же он не стал философом. Точнее: избежал, потому что не стал.
Как экономист Маркс во многом устарел уже к концу XIX в., что неудивительно: экономически «мир Маркса» перестал существовать к концу XIX в. И уже Бем-Баверк, этот «австрийский Маркс», убедительно критиковал различные аспекты теории Маркса. Критиковали и другие. Критиковали по-разному и за разное. В том числе и за трудовую теорию стоимости. Необходимо признать, что, несмотря на эрудированность, прежде всего в экономической (политико-экономической) области, Маркс оказался наиболее уязвим (и наименее интересен) именно как профессиональный экономист. Прав Ж. Бодрийяр, считающий, что Маркс так и не смог довести до конца критику классической политэкономии[12], хотя связано это не только с экономической теорией Маркса. Впрочем, в слабости Маркса как экономиста я готов усмотреть и его силу, или, скажем так, эта слабость в качестве профессионального экономиста есть проявление силы Маркса, того главного в нем, в его теории, что делает его интересным и перспективным и в наши дни.
Я рад, что не один так думаю, а в хорошей компании, например, с Й. Шумпетером, чью точку зрения по причине ее афористичности имеет смысл привести на языке оригинала. Назвав Маркса гением и пророком, Шумпетер заметил: «Geniuses and prophets do not usually excel in professional learning, and their originality; if any, is often clue precisely to the fact that they do not»[13].
В другой работе Шумпетер прямо говорит о том, что для него самое важное не качество экономических исследований Маркса как узкого специалиста, а его общая проницательность как человека, мыслителя; не столько сам экономический анализ и его результаты, сколько преданалитический познавательный акт[14].
Преданалитический акт – это, прежде всего, общий метод, теоретический подход, общая, а не специализированно-экономическая, а социально-историческая теория – разумеется, у кого она есть. У Маркса была, и уже это хороший ответ тем, кто обвиняет его в экономцентризме и экономдетерминизме. Маркс довольно рано понял, что экономическая теория сама по себе не может объяснить долгосрочного экономического развития, как сказали бы теперь, экономического развития в longue duree; long run economics должна обладать историческим измерением, т. е. должна быть элементом более широкой и качественно более сложной и многомерной теории, чем экономика с ее одномерным homo oeconomicus. Как заметил все тот же Шумпетер, среди первоклассных экономистов Маркс был первым, кто понял, как можно превратить экономическую теорию в исторический анализ «и как исторический нарратив можно превратить в histoire raisonnee… Это также отвечает на вопрос… насколько экономическая теория Маркса увенчалась успехом в реализации его социологической системы (set-up). Она не увенчалась успехом; в этой неудаче (и этой неудачей) она формирует (establishes) цель и метод»[15].
Шумпетер, конечно же, прав в том, что сила Маркса – в его методе, в его научной программе, основанной на принципах историзма и системности, в его социально-исторической теории. Но прежде чем говорить о программе, теории и методе Маркса, необходимо начать с проблемы идеологии вообще и марксизма в частности, поскольку теория Маркса тесно связана с определенной идеологией. В свою очередь, проблема идеологии (и связанной с ней теории) влечет за собой проблему эпохи. Итак, теория (научная программа), идеология и эпоха. Начнем с эпохи.
Эпохи часто являются в большей степени ключом к системам идей и теориям, которые в эти эпохи возникают и которые, помимо прочего, призваны их объяснить, чем эти теории и идеи – ключом к самим эпохам, «ибо не знает человек времени своего» (Экклезиаст).
Гераклитовское «борьба – отец всего» в большей степени отражает реальность малоазийских греческих городов, чем объясняет ее; равновесные модели Т. Парсонса и неравновесные модели И. Пригожина прежде всего социоморфически отражают свое время, а уж затем «объясняют» его. Понять мыслителя, его теорию – это, прежде всего, понять время, эпоху, а еще лучше, если возможно, почувствовать их.
Развитие Маркса как человека, мыслителя, ученого пришлось на две тесно связанные, но очень разные эпохи европейской и мировой истории. Фундамент был заложен в двадцатилетие 1830-1840-х годов (а внутри него – особенно в 1840-е), венчавшее «эпоху революций» (1789–1848), или, как выразился А. Токвиль, «шестидесятилетнюю революцию». Как человек и мыслитель Маркс, а следовательно, и его представления, взгляды, ценности – все, что входит в «преданалитическую деятельность», хотя и не исчерпывает ее, все, что обусловливает «первый метафизический шаг», сформировался в основном в 1830-1840-е годы. В этом смысле можно сказать, что Маркс сформирован революционной эпохой, эпохой рождения, генезиса, зари Современности; он – «революционно-утренний» человек Современности. И хотя у Маркса, в отличие от его старших современников, например Гейне, не было непосредственного опыта наполеоновской эпохи – в лучшем случае Маркс лишь мальчиком мог уловить ее уходящий аромат, тем не менее, наследуя эпоху в целом, он наследовал и этот ее героико-романтический, индивидуалистический («наполеоновско-байронический») «сегмент» помимо революционно-массового.
Доформировывался Маркс в «длинные пятидесятые» (1848–1867), трудясь над рукописями, которые в 1867 г. отлились в «Das Kapital». Это была уже другая эпоха, по-своему более острая и насыщенная, чем 1830-1840-е годы. Выражаясь языком Маркса, 1850-1860-е годы представляли собой эпоху уже формационного капитализма, т. е. собственно капиталистическую эпоху, ее довольно бурное начало. И все же повторю: фундамент в развитии Маркса был заложен на входе в (формационный) капитализм, на его пороге, а не самим капитализмом, или, по крайней мере, далеко не только им, что обусловило как сильные, так и слабые стороны социально-исторической теории Маркса.
Что же это было за время – время Маркса? Чем и какими были два двадцатилетия, сформировавшие его самого и хронологически вместившие две трети его жизни, его теорию? Оба двадцатилетия, безусловно, переломные, особенно 1830-1840-е, с которых я и начну. 30-40-е годы XIX в. стали временем великого перелома (не в сталинском, разумеется, смысле), многостороннего и многоуровневого кризиса западноевропейского общества, который изменил жизнь не только Европы, создав, выковав из нее «Запад», но и «земной цивилизации» в целом, породив всемирную историю, а вместе с ней надежды и мечты, оказавшиеся в большинстве своем иллюзиями. Но в то время об этом еще не знали. Маркс был сыном того времени, крайне противоречивого. И Маркс своей личностью, идеями и трудами отразил и выразил эту противоречивость. Он и сам – как мыслитель, политик – был очень красноречив, этот Антихрист буржуазии и Христос пролетариата, что, по-видимому, во многом и является залогом его интеллектуального бессмертия. Или, скажем так, практического, виртуального бессмертия, которое, по-видимому, прямо пропорционально «плотности» противоречий, воплотившихся, сконцентрировавшихся в том или ином человеке и тем более мыслителе.
Прежде всего, 1830-1840-е годы венчали внутри-формационный, как сказал бы Маркс, т. е. структурный, а не системный кризис капиталистической системы. Это был кризис, экономически связанный с переходом от ранней, мануфактурной стадии к зрелой, промышленной, когда формируется адекватная капитализму как исторической системе (формации) индустриальная система производительных сил, когда происходит становление капиталистического общества в строгом системно-историческом (формационном) смысле этого слова.
Политически кризис был связан с переходом от структур, институтов Старого Порядка (Ancien Regime) к тому, что К. Поланьи назовет «цивилизацией XIX в.». И хотя А. де Токвиль отметил многие черты преемственности между дореволюционной и послереволюционной Францией, а А. Майер[16] показал, что Старый Порядок сопротивлялся вплоть до 1914 г., тем не менее различие между Европой до 1789 г. и после 1848 г. неоспоримо и очевидно. Как очевидной стала в середине XIX в. задача создания принципиально новых институтов социально-политического контроля вместо «старопорядковых», оказавшихся неадекватными формирующемуся индустриально-массовому обществу. Отсюда в конечном счете легализация политической оппозиции в капиталистическом обществе – черта, принципиально отличающая это общество от всех прочих[17].
Социально кризис был обусловлен сдвигом от аграрного, «группового» общества к урбанистическому, массовому.
Во-вторых, 1830-1840-е стали кризисом не только с формационной, но и с общесоциальной точки зрения, т. е. кризисом в развитии западноевропейского общества в целом. Если революционная эпоха 1790-1840-х годов была переходной от одной структуры капиталистической системы к другой, то «хвостик» самой этой эпохи – 1830-1840-е годы – стал, в свою очередь, переходом от революционной, «межструктурной», промежуточной эпохи к новому структурному состоянию, или, как сказал бы Э. Хобсбаум, transition from «the age of revolution» to «the age of capital». Этот переход, помимо прочего, предполагал превращение «опасных классов» (dangerous classes, classes dangereux) Великобритании и Франции, которыми тогда ограничивался «авангард прогресса», в «рабочие классы» (laboring classes, classes laboreux). На повестку дня была поставлена задача их «деданжеризации», превращения в формационно-капиталистический рабочий класс, относительного социально-политического замирения. Маркс ошибочно принял за «рабочий класс» именно «опасные классы»; за агента капитализма – агента революционной эпохи, предшествующей формационному капитализму, агента, который уходил в прошлое вместе с революционно-романтической эпохой, таял, подобно силуэтам с романтических полотен Каспара Давида Фридриха, оказываясь исчезающей натурой европейского общества той поры[18].