Понятия, идеи, конструкции - Коллектив авторов 5 стр.


Следует учитывать прежде всего принципиально прерывный характер передачи языка: ребенок, который учится говорить, не получает язык в готовом виде: он должен воссоздать его в своем употреблении целиком на основании того, что он слышит вокруг себя, и практический опыт показывает, что маленькие дети поначалу приписывают словам значения, сильно отличающиеся от тех, что вкладывают в те же слова взрослые, от которых дети эти слова узнают[23]. Поэтому если в результате постоянного действия одной из тех причин, которые будут рассмотрены ниже, в языке взрослых какое-то слово часто употребляется особым образом, внимание ребенка привлекает именно это обычное значение, старое же значение слова, которое еще преобладает в представлении взрослых, в новом поколении стирается; рассмотрим, к примеру, слово saoul, старое значение которого – ‘пресыщенный’; это слово стали употреблять применительно к пьяным, «пресыщенным выпивкой»; первые, кто начал употреблять таким образом слово saoul, выражались в ироническом смысле и стремились избежать грубого, но точного слова ivre ‘пьяный’, однако услышавший их ребенок попросту связал со словом saoul образ пьяного человека, и таким образом saoul стало синонимом слова ivre и даже вытеснило его в повседневном употреблении, так что теперь уже слово saoul выражает эту идею в более резкой форме. Самой по себе прерывности в передаче языка недостаточно, чтобы что-либо объяснить, но без нее никакая причина изменений не могла бы преобразовать значение слова столь радикально, как это произошло в большом числе случаев: в целом именно в прерывности передачи состоит первое условие, которое определяет как саму возможность, так и модальности всех языковых изменений; один теоретик даже пошел так далеко, что попытался объяснить прерывностью все языковые изменения (см.: Herzog Е. Streitfragen der romanischen Philologie. I).

Если говорить собственно об изменении значения, важным обстоятельством является то, что слово – как произнесенное, так и услышанное – практически никогда не вызывает образ предмета или действия, которые оно обозначает; как справедливо отмечает Фредерик Полан (M[onsieur Frédéric] Paulhan), слова которого приводит Эжен Лерой (M[onsieur Eugène] Leroy (Le langage, p. 97), «понять слово, фразу – это значит не составить образ реальных предметов, которые представляет это слово или эта фраза, но почувствовать в себе слабое пробуждение разного рода стремлений, которые вызывает восприятие представленных этим словом предметов». Образ, который представляется сознанию столь редко и к тому же столь нечетко, поддается изменениям без большого сопротивления.

Все изменения формы или употребления, которые претерпевают слова, косвенным образом способствуют изменению значения. Пока слово сохраняет связь с определенной группой лексических образований, оно поддерживается общим значением всего типа и его значение характеризуется вследствие этого некоторой устойчивостью; но если по какой-либо причине группа распадается, различные составляющие ее элементы более не поддерживают друг друга и оказываются открыты различным влияниям, которые часто приводят к изменению значения. Рассмотрим, например, латинское прилагательное vivus: в латыни оно неотделимо от глагола vivere ‘жить’, от существительного vita ‘жизнь’ и т. д., а следовательно, никак не могло бы утратить значение ‘живущий’. Но с того момента как произношение отделило, как это произошло во французском, прилагательное vif от глагола vivre и корневая общность со словом vie перестала быть различимой, на первый план мог выйти оттенок значения, присутствовавший уже в латыни – значение ‘подвижный, оживленный’.

Такое слово, как tegmen, которое восходит в латыни к прозрачному и продуктивному типу образования, вследствие этого неотделимо от глагола tegere ‘закрывать’ и сохраняет свое общее значение ‘покрытие, покров’. Такое существительное, как tectum, напротив, принадлежит к типу образования, который в латыни уже не продуктивен, и потому оно смогло получить специальное значение – ‘крыша’; другое существительное, принадлежащее в том же языке к столь же непродуктивному типу образования, – tegula – приобрело еще более узко специализированное значение: ‘черепица’; наконец, toga – очень древнее и практически уникальное в своем роде латинское образование – в наибольшей степени удалено по значению от основной группы, включающей tegere и tegmen, и описывает вид одежды.

В латыни слово captivus ‘пленник’ было напрямую связано с capere, captus и т. д., и потому значение ‘пленный’ не могло быть потеряно из виду; однако глагол capere был отчасти утрачен, сохраняясь лишь в специальных значениях, и в романских языках значение ‘брать’ выражается дериватами prehendere; c этого момента слово captivus было отдано на милость внешним воздействиям и приобрело значение ‘жалкий, плохой’ в итальянском (cattivo) и во французском (chétif; региональное cheti на большей части территории Франции означает ‘плохой’).

В немецком слово schlecht, означавшее ‘единый, простой’, приобрело, под влиянием schlichten ‘объединять, выравнивать, распутывать’, слово-дублет schlicht; поскольку schlicht было связано с schlichten, оно сохранило старое значение, в то время как прилагательное schlecht, очутившись в изоляции, претерпело сильные изменения; ein schlechter mann получило значение ‘простой человек, человек из низшего сословия’, в противопоставлении людям, занимающим более или менее высокое положение; в аристократическом обществе, каким было общество XVIII века, где сословия были четко разграничены, ein schlechter mann не пользовался почетом, это был человек незначительный, никчемный, и слово schlecht таким образом повторило путь, пройденный словом captivus в романских языках: оно стало означать попросту ‘плохой’, и это значение полностью закрепилось уже в начале XIX века.

Французское диалектное maraud ‘кот’ послужило основой глагола marauder ‘безобразничать’ (faire le matou); в Берри, где слово maraud выходит из употребления, производный глагол marauder, исходно означавший ‘громко мяукать’, стал употребляться применительно к действию ‘шумно и неприятно плакать’ (по большей части презрительно); литературный французский, в котором слова maraud никогда не было, заимствовал marauder в значении ‘красть’, с особым оттенком значения; несомненно, ни одно из этих изменений значения не было доведено до конца с такой полнотой в тех диалектах, в которых слово maraud ‘кот’ cуществовало (см. данные в: Sainean. La création métaphorique en français et en roman. I. [Halle, 1905]. Р. 73, 84). – Примеры такого рода бесчисленны.

С другой стороны, рассмотренные языковые условия – будь то прерывность при передаче языка или изоляция отдельных слов – всегда являются в каком-то смысле отрицательными; они обеспечивают языковую возможность изменения значения, но не могут его предопределить; это необходимые, но не достаточные условия. Движущие причины инноваций еще предстоит выявить.

Общие причины, которыми можно объяснить изменения значения, по-видимому, можно отнести к трем большим типам, которые не сводятся один к другому и соответствуют трем видам различных действий; результатом является, во всех трех случаях, изменение значения, и потому лингвист склонен рассматривать их вместе; тем не менее эти три процесса принципиально различны и в действительности не имеют между собой ничего общего, кроме результата, так что в рамках по-настоящему научного исследования их следует рассматривать по отдельности.

Некоторые изменения, относительно немногочисленные, происходят по собственно языковым причинам: их источник – структура некоторых фраз, в которых данное слово, как кажется, играет особую роль. Так, в отрицательных, вопросительных или условных предложениях слово с общим значением, такое как homme ‘человек’ или chose ‘предмет’, часто передает совершенно неопределенное значение; как уже было отмечено, слова не вызывают обычно ясный образ тех предметов, с которыми они связаны; обороты такого рода, очень расплывчатые сами по себе и сделавшиеся еще менее выразительными вследствие частого повторения, не вызывают никакого образа ни у говорящего, ни у слушающего. Современное армянское marth ‘человек’ в таких выражениях, как marth tch ga, «ни один человек не присутствует здесь (= здесь никого нет)», или marth egaw, «человек пришел? (= кто-то пришел?)», уже имеет совершенно неопределенное значение; точно так же слово manna ‘человек’ употребляется в текстах на готском – древнейших германских текстах, которыми мы располагаем. Таким образом, слово «человек» имеет тенденцию приобретать неопределенное значение, и именно в результате такого процесса приобрели свое характерное значение французское on (продолжение латинского homo) и немецкое и английское man (соответствующее готскому manna). Латинское alter означало ‘другой’, когда речь шла о двух объектах, то есть ‘второй, один из двух’; в отрицательном предложении, однако, alter практически не отличается по значению от alius ‘другой, по отношению к более чем двум’; фразу Овидия neque enim spes altera restat можно перевести либо как «нет второй надежды», либо как «нет другой надежды», без принципиального различия в значении. Слово alter приобрело в выражениях этого типа значение alius; это значение было перенесено на некоторые другие фразы, и романские языки, утратив alius, сохранили для выражения значения ‘другой’ только alter. К окончательной утрате противопоставления между сравнением двух объектов (тип validior manuum, «более сильная из двух рук») и сравнением множественных объектов (validissimus virorum, «сильнейший из мужей») привело исчезновение сравнительной и превосходной степени. Точно так же, под влиянием ne, французские слова pas, rien, personne приобрели в отрицательных предложениях отрицательное значение, так что отрицание ne в современном французском стало ненужным, тогда как pas, rien, personne в простом разговорном языке стали передавать отрицание сами по себе. Латинское слово magis ‘более, больше’ в начале фразы, где оно начало употребляться уже в латыни, служило связкой между двумя предложениями и превратилось во французское mais. Как мы видим, все эти чисто языковые процессы не столько приводят к изменению значения, сколько преобразуют слова с конкретным значением в простые грамматические средства, в элементы построения фразы. Это следует непосредственно из самой природы данного процесса.

Верно и обратное: грамматические категории порой способствуют изменению значения слова. Так, латинское homo служило для обозначения человеческого существа безотносительно к полу; однако грамматически слово homo относилось к мужскому роду, которым, в тех случаях, когда он имел определенное значение, обозначался мужской пол; это привело к тому, что слова, продолжающие homo в романских языках, присоединили к значению ‘человек’ значение ‘человек мужского пола’, и слово vir, имевшее данное значение в древней латыни, было утрачено.

В греческом один и тот же корень обслуживал аорист, означавший ‘видеть’, ἰδεῖν, и перфект, означавший ‘знаю’, οἶδα; на древность обоих этих значений указывает то, что одно из них засвидетельствовано в латинском videre и т. д., а другое – в санскритском veda ‘знаю’, готском wait (немецкое weiss) и т. п., славянский же точно так же противопоставляет vidêti ‘видеть’ и vêdêti ‘знать’; эти значения держатся на том, что аорист, описывающий действие само по себе, передает простое ощущение (‘видеть’), в то время как перфект, описывающий результат предшествующего действия, подходит для значения ‘знать’.

Эти примеры, в которых главной движущей силой изменения является грамматическая форма, относятся к достаточно редкому типу, так как грамматические категории, соответствующие какой-либо объективной реальности, малочисленны, а следовательно, и условия реализации этих процессов встречаются не очень часто; однако грамматическая форма слова повсеместно является одним из элементов, от которых зависит изменение или сохранение значения.

Ко второму типу изменения значения относятся случаи, когда меняются сами предметы, описываемые словами. Хотя слова père ‘отец’ и mère ‘мать’ во французском языке представляют собой точные продолжения праиндоевропейских слов, обозначавших отца и мать, французские слова не связаны с теми же представлениями, что соответствующие праиндоевропейские слова; эти праиндоевропейские слова обозначали определенные социальные отношения, но не обязательно передавали отношения физиологического отцовства и материнства; последние обозначались словами, представленными в латыни как genitor и genitrix; но с тех пор как изменилась социальная структура и патриархальная семья праиндоевропейцев ушла в прошлое, словами père и mère обозначаются прежде всего физическое отцовство и материнство; по этой причине слова père и mère применяются к животным: в просторечном французском père означает ‘самец’, а mère – ‘самка’, и это значение настолько устоялось, что в некоторых французских говорах местные формы père и mère обозначают лишь самца и самку животных, а для обозначения собственно отца и матери используются общефранцузские формы (которые представляются более элегантными и лучше передают статус родителей); в древних индоевропейских языках слова, соответствующие латинскому pater и mater, не допускают такого употребления; они указывают на социальное положение, статус, и передают религиозное значение, которое ясно проявляется в имени Juppiter (древнее dyeu-pater, «Отец Сид»).

Еще один пример показывает, к каким странным изменениям может приводить трансформация предметов. В какой-то момент одним из наказаний, к которым приговаривали французских преступников, была отправка в качестве гребцов на королевские галеры; поэтому выражение envoyer aux galères ‘послать на галеры’ использовалось для описания приговора к тяжелому наказанию; когда на кораблях перестали использоваться весла, преступников стали ссылать на каторгу; однако выражение послать на галеры сохранилось, и словом galérien обозначали каторжника, отбывшего наказание в какой-либо тюрьме; теперь этот термин выходит из употребления, но в той мере, в какой он еще используется, его единственным значением остается ‘каторжник’.

Изменениям такого рода подвержены постоянно почти все слова; но замечают их только тогда, когда они представляют собой что-то исключительное и странное; мы говорим о papier (латинское papyrum [‘папирус’]) de chiffons [‘холст’, букв. ‘тряпичная бумага’]; замена гусиного пера на стальное не привела к замене слова, и так далее: изменения предметов лишь в ограниченной мере сопровождаются изменением слов, поскольку слова, будучи уже связаны с очень сложными представлениями, легко связываются с представлениями, имеющими какие-то общие черты с теми, которые принадлежали предшествующему поколению. Именно поэтому вариативность в значении многих слов, то есть по сути вариативность понятий, связанных с присвоенными им именами, отражает очень глубокие социальные изменения: вся история греческого общества косвенным образом отражается в противопоставлении товарища по оружию или товарища по морской экспедиции гомеровской эпохи, ἑταῖρος, афинской или александрийской куртизанке, ἑταίρα.

К этой категории следует относить изменения, которые происходят в результате замещения слова, отмеченного каким-либо «табу», или – что по сути дела является смежным случаем – слова, которого избегают из соображений приличия; специальных слов со значением ‘проститутка’ избегают из приличия, что приводит к ассоциации проститутки с наименованием замужней женщины; поэтому[24] garce, а затем fille последовательно служили для обозначения публичной девки; здесь мы имеем дело с применением имени к объекту, к которому оно не отсылало специально, но к которому оно оказалось прикреплено в результате действия, в точности подобного тому, что привело к именованию пером железного наконечника, заменившего прежде использовавшееся заточенное гусиное перо; исходная причина имеет здесь социальную природу, но эта социальная причина действует во многом схоже с тем, как действует изменение реальности, обозначаемой именем.

Одно и то же слово меняет значение в зависимости от места; поэтому праиндоевропейское слово *prtu-, означавшее ‘место, через которое можно пройти’, обозначает, в зависимости от случая, мост, дверь или брод (все три значения засвидетельствованы в древнеиранском, в языке Авесты); только случайностью местных обстоятельств объясняется то, что в латыни portus сохраняется лишь в значении ‘порт’ (в то время как ближайшее слово porta принимает значение ‘дверь’) и что галльское ritu- в Ritu-magus [‘Поле у брода’ (Champ du gué)] со староваллийским rit и древнеанглийское ford с древневерхненемецким furt (которые являются одним и тем же словом) сохраняют только значение ‘брод’.

Развитие значения отражает социальную организацию и организацию домашнего быта. Интересно проследить, к примеру, как слово со значением ‘вне’ происходит от названия двери: foras и foris в латыни, θύραζε, θύρασι, θύρηφι в греческом, durs в армянском, dar в персидском; и это согласуется с тем, что ‘вне’ одновременно означает ‘в полях’, то есть ‘вне дома’: immag ‘foras’ и immaig ‘foris’ (ср. mag ‘поле’) в ирландском, erméaz в бретонском; i maes (ср. méaz, maes ‘поле’) в валлийском; laukan, lauke (ср. laukas ‘поле’) в литовском и artakhs (ср. art ‘поле’) в армянском; эти выражения употреблялись в больших семьях, характеризовавшихся социальным единством в собственном смысле слова; семейная территория – славянский двор – противопоставлялась в них всему, что находилось снаружи, в особенности полям. – Такое слово, как латинское sponsa ‘обещанная’, приобретает значение ‘невеста’, а отсюда в некоторых романских языках ‘супруга’, так как латинский глагол spondeo ‘обещаю’ служил ритуальным термином и произносился отцом в качестве утвердительного ответа тому, кто просил руки его дочери. Изложенное выше подводит нас естественным образом к тому, чтобы cформулировать принцип каузации, составляющий главный предмет этого исследования: разделение людей, говорящих на одном языке, на разные группы; именно из‐за разнородного состава [hétérogeneité] говорящих на одном языке и происходит большая часть изменений значения, в том числе, несомненно, и те, которые не объясняются описанными выше причинами.

Назад Дальше