Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник) - Йохан Хёйзинга 12 стр.


Respondre doit la juene fame:
– Prenez, je ne prendray pas, dame.
– Si ferez, prenez, douce amie.
– Certes, je ne le prendray mie;
L’en me tendroit pour une sote.
Baillez, damoiselle Marote.
– Non feray, Jhesucrist m’en gart!
Portez a ma dame Ermagart.
– Dame, prenez. – Saincte Marie,
Portez la paix a la baillie.
– Non, mais a la gouverneresse35.
Младая женщина в ответ:
– Брать не должна его, о нет.
– Возьмите ж, милая, прошу.
– О нет, я столь не согрешу,
Всяк дурочкой меня сочтет.
– Отдайте мадемуазель Марот.
– Нет, ни за что, Христос храни!
Пусть мир возьмет мадам Эрни.
– Прошу, мадам. – О, можно ли?
Вручите мир жене бальи11*.
– Нет, губернатора жене.

И та в конце концов его принимает. – Даже святой, умертвивший в себе все мирское, как Франциск из Паолы, считает себя обязанным соблюдать декорум – что засчитывается ему его благочестивыми почитателями в качестве истинного смирения. Откуда следует, что этическое содержание пока еще не покинуло эти формы обхождения полностью и окончательно36. Значение этих форм вежливости, впрочем, становится вполне ясным лишь благодаря тому, что они являлись оборотной стороной бурных и упорных конфликтов, в том числе и из-за того самого преимущества в церкви, которое с такой любезностью желали навязать друг другу37. Они были прекрасным и похвальным отрицанием все еще живо ощущавшегося дворянского или буржуазного высокомерия.

Посещение храма превращалось, таким образом, в род менуэта: при выходе спор повторялся, затем возникало соперничество за предоставление особе более высокого ранга права раньше других перейти через мостик или через узкую улочку. Как только кто-либо доходил до своего дома, он должен был – как того еще и поныне требует испанский обычай – пригласить всех зайти к себе в дом чего-нибудь выпить, от какового предложения каждому следовало учтиво отказаться; затем нужно было немного проводить остальных, и все это, конечно, сопровождалось взаимными учтивыми препирательствами38.

В такого рода поведении, принимающем прекрасные формы, появляется нечто трогательное, если вспомнить о том, что вырабатываются эти формы в жестоком борении поколения людей буйного и пылкого нрава со своим высокомерием и вспышками ярости. Зачастую формальное отвержение гордыни терпит полный провал. Сквозь приукрашенные формы то и дело прорывается неприкрытая грубость. Иоанн Баварский гостит в Париже. Высшая знать устраивает празднества в честь новоизбранного князя-епископа Льежа12*; ему необыкновенно везет в игре, и все его соперники остаются без денег. Один из проигравших, не в силах более сдерживаться, восклицает: «Что за чертов поп! Чего доброго, он вытянет у нас все наши денежки!» На что Иоанн: «Я вам не поп, и не нужно мне ваших денег». «И он сгреб монеты и швырнул их прочь. Dont у pluseurs orent grant mervelle de sa grant liberaliteit» [Так что многие весьма дивились его щедрости»]39. – Ги дё Ланнуа ударяет какого-то просителя железной перчаткой, когда тот бросается на колени перед герцогом, чтобы принести ему свою жалобу; кардинал дё Бар, пред лицом короля, изобличая некоего проповедника во лжи, обзывает его подлым псом40.

Формальное чувство чести столь сильно, что нарушение этикета, как и все еще у многих восточных народов, ранит, подобно смертельному оскорблению, ибо разрушает прекрасную иллюзию собственной возвышенной и незапятнанной жизни, иллюзию, отступающую перед всякой неприкрытой действительностью. Иоанн Бесстрашный воспринимает как неизгладимый позор то, что с пышностью выехавшего ему навстречу парижского палача Капелюша он приветствует как дворянина, касаясь его руки; лишь смерть палача может избавить герцога от такого позора41. На торжественном обеде по случаю коронации Карла VI в 1380 г. Филипп Бургундский силой протискивается на место между королем и герцогом Анжуйским, которое ему подобает занять как doyen des pairs [первому среди пэров]13*; их свита вступает в препирательства, и уже раздаются угрозы разрешить этот спор силой, когда король наконец унимает их, соглашаясь с требованием бургундца42. Даже в суровых условиях военных кампаний нетерпимо пренебрежение формальными требованиями: короля Англии оскорбляет то, что дё Л’Иль Адан предстает перед ним в одежде blanc gris [светло-серого цвета] и смотрит ему прямо в лицо43. А один из английских военачальников посылает парламентера из осажденного Санса лишь затем, чтобы заполучить брадобрея44.

Чинная роскошь Бургундского двора45, столь восхваляемая современниками, раскрывается в полной мере прежде всего в сравнении с неразберихой, которая обычно господствовала при Французском дворе, гораздо более старом. Дешан в серии баллад жалуется на убожество придворной жизни, и жалобы эти означают уже нечто большее, чем обычное недовольство своей ролью придворного, о чем будет сказано ниже. Дурное жилье и дурной стол, везде шум и сумятица, брань и ссоры, зависть и насмехательство; это очаг разврата, врата адовы46. Несмотря на священное почитание королевской власти и горделивые замыслы величественных церемоний, даже в ходе торжественных событий декорум не единожды нарушается самым плачевным образом. Во время похорон Карла VI в Сен-Дени14* в 1422 г. вспыхивает ожесточенный спор между монахами этого аббатства и парижской гильдией солемеров (henouars) из-за парадного одеяния и погребальных покровов, облекающих тело почившего монарха; каждая из сторон утверждала, что именно ей принадлежит право на эти вещи; они вырывали предметы одежды друг у друга и чуть не пускали в ход кулаки, покамест герцог Бедфордский не предоставил решение спора суду «et fut le corps enterré» [«и предал тело земле»]47. Подобный же случай происходит в 1461 г. при погребении Карла VII. Прибыв по пути в Сен-Дени в Круао-Фьен, солемеры после словесного препирательства с монахами аббатства отказываются нести дальше тело короля, если им не заплатят десяти парижских ливров, на которые, по их утверждениям, они якобы имеют право. Они оставляют погребальные носилки прямо посреди дороги, и траурный кортеж вынужден продолжительное время топтаться на месте. Горожане Сен-Дени хотят уже взяться за это сами, но grand écuyer [обершталмейстер] обещает заплатить солемерам из своего кармана, и кортеж получает возможность двинуться дальше – чтобы достигнуть церкви лишь к восьми часам вечера. Сразу же после погребения вспыхивает новая ссора: королевский grand écuyer сам вступает в спор с монахами о том, кому достанется королевское платье48. Подобные скандалы из-за обладания реликвиями после всякого рода торжественных церемоний, так сказать, входят в программу; нарушение формы само становится формой49.

Публичность, соблюдать которую еще в XVII столетии предписывалось во всех важных событиях королевской жизни, была причиной того, что как раз во время самых торжественных церемоний нередко отсутствовал малейший порядок. На торжественном обеде по случаю коронации в 1380 г. давка в толпе зевак, непосредственных участников обеда и челяди была столь велика, что получившие на то указание слуги короны, коннетабль и маршал дё Сансерр развозили блюда верхом50. В 1431 г. в Париже, когда Генрих VI Английский коронуется как король Франции15*, народ уже рано утром врывается в большую залу дворца, где должна состояться торжественная трапеза, в надежде поглазеть, что-нибудь стянуть и вволю наесться. Советники парламента, члены университета, купеческий прево16* и муниципальные советники едва могут в этой толчее пробиться к столу – и в конце концов обнаруживают, что все предназначенные для них места уже заняты разного рода ремесленниками. Их пытаются удалить, «mais quant on en faisoit lever ung ou deux, il s’en asseoit VI ou VIII d’autre costé» [«но чуть только удавалось поднять двух или трех, как тут же на место их, взявшись невесть откуда, усаживались еще шесть или восемь»]51. – При коронации Людовика XI в 1461 г. врата Реймсского собора предусмотрительно были вовремя заперты и взяты под охрану, чтобы в храм не набилось народу более, нежели могло с удобством разместиться на хорах. Люди, однако, столь плотно обступают главный алтарь, где происходит миропомазание, что священники, сослужащие архиепископу, едва могут двигаться, а принцы крови со всех сторон стиснуты в своих креслах52.

Церковь Парижа с трудом переносила то, что она все еще (до 1622 г.) являлась викариатом17* архиепископства Сансского. Архиепископу всеми силами давали понять, что о его авторитете не желают и слышать, ссылаясь при этом на привилегию, данную Папой. Второго февраля 1492 г. архиепископ Сансский в присутствии короля служит мессу в соборе Notre Dame в Париже. Еще до того, как король покидает храм, архиепископ удаляется, благословляя паству; впереди торжественно несут пастырский крест. Два каноника в сопровождении большой группы прислужников протискиваются вперед и, ударив по кресту, повреждают его, несущему же его даже вывихивают руку; при этом они производят великий шум, а служкам архиепископа выдирают волосы. Когда архиепископ пытается уладить вспыхнувшую перепалку, «sans lui dire un mot, vinrent près de lui; Lhuillier (декан соборного капитула) lui baille du coude dans l’estomac, les autres rompirent le chapeau pontifical et les cordons d’icelluy» [«они подступают к нему, не проронив ни слова; Люилье <…> бьет его локтем в живот, другие сшибают с головы его митру и рвут с нее ленты»]. Один из каноников преследует архиепископа, «disant plusieurs injures en luy mectant le doigt au visage, et prenant son bras tant que dessira son rоchet; et n’eust esté que n’eust mis sa main au devant, l’eust frappé au visage» [«выкрикивая многие поношения, перстом тыча ему в лицо и так ухватив его за руку, что разрывает ему стихарь; и если б тот рукою не заслонился, ударил бы его по лицу»]. Происшествие приводит к процессу, длящемуся тринадцать лет53.

Этот дух, пылкий и грубый, твердый и при этом слезообильный, постоянно колеблющийся между мрачным отвержением мира – и наслаждением его пестротой и красотами, не мог бы существовать вне системы жизненного уклада, обусловленного строжайшими формами. Страсти и переживания необходимо было заключить в жесткие рамки общепринятых форм; таким образом, общественная жизнь в основном обретала порядок. И собственные жизненные обстоятельства, и события в жизни других становились неким прекрасным спектаклем, где при искусственном освещении разыгрывались патетические сцены страдания или счастья. Способы выражения непосредственных душевных движений еще отсутствуют; лишь в эстетическом претворении может быть достигнута та высокая степень выразительности чувств, которой жаждет эта эпоха.

Разумеется, неверно было бы думать, что утвердившиеся формы жизненного уклада, и прежде всего те, что имели отношение к издревле священным событиям рождения, брака и смерти, были установлены в соответствии с этим намерением. Пышные обычаи выросли из первобытных верований и обрядов. Но первоначальный смысл всего того, что придавало им этот облик, давно уже был утрачен, и взамен этого старые формы наполнялись новой эстетической значимостью.

В трауре выражение участия раскрывалось во впечатляющих формах с наивысшею полнотою. Здесь таились безграничные возможности пышно преувеличивать размеры несчастья – в противовес преувеличенному ликованию на неумеренных придворных празднествах. Воздержимся от детального описания мрачной пышности черных траурных одеяний, броского великолепия погребальных обрядов, которые сопровождали кончину венценосной особы. Все это свойственно не только позднему Средневековью; монархии сохраняют подобные церемонии вплоть до сегодняшнего дня, и буржуазный катафалк также всего-навсего их потомок. Воздействие черных одежд, которые в случае смерти государя надевали не только придворные, но также советники магистрата, члены ремесленных гильдий и прочие простолюдины, должно было быть еще более сильным по контрасту с повседневной красочной пестротой средневековой городской жизни. Пышный траур по убитому Иоанну Бесстрашному был задуман с явным расчетом на сильный эффект (в том числе и политического характера). Военный эскорт, с которым выступает Филипп, чтобы встретить королей Англии и Франции, щеголяет двумя тысячами черных флажков, черными штандартами и знаменами длиной в семь локтей, отороченными черной шелковой бахромой; и повсюду вышиты или нанесены краской золотые гербы. Парадные кресла и дорожная карета герцога по этому случаю также выкрашены в черный цвет54. На торжественной встрече в Труа Филипп верхом сопровождает королев Англии и Франции; он в трауре, и его черный бархатный плащ, ниспадая с крупа его коня, свешивается до земли55. Еще долгое время спустя не только он, но и его свита нигде не появляются иначе как в черном56.

Встречающиеся иногда отступления от сплошного черного цвета только усиливают общее впечатление: в то время как двор, включая королеву, носит траур черного цвета, король Франции облачен в красное57. А в 1393 г. парижан изумляет совершенная белизна покровов и одеяний во время пышных похорон скончавшегося в изгнании короля Армении Льва Лузиньяна58 18*.

Вне всякого сомнения, под чернотою траурных одеяний нередко таилась подлинно сильная и страстная боль. Острое отвращение к смерти, сильное чувство родства, внутренней причастности к государю превращали его смерть в событие, которое поистине потрясало душу. И если еще при этом – как в случае убийства герцога Бургундского в 1419 г. – оказывалась затронута честь гордого рода, взывавшая к мести как к священному долгу, тогда пышное публичное выражение скорби во всей своей чрезмерности вполне могло отвечать истинному душевному состоянию. В своего рода эстетике оповещений о смерти Шастеллен находил нескончаемое удовольствие; в тяжелом, медлительном стиле его исполненной достоинства риторики составлена длинная речь, с помощью которой епископ Турне в Генте не спеша подготавливает юного герцога к ужасной вести, после чего следуют исполненные достоинства причитания Филиппа и его супруги Мишели Французской. Однако суть его сообщения: о том, что это известие вызвало нервный припадок у юного герцога, обморок у его супруги, невероятный переполох среди придворных и громкие скорбные причитания по всему городу – короче говоря, дикая необузданность горя, с которым принимается это известие, не вызывает сомнений59. Рассказ Шастеллена о скорби Карла Смелого в связи с кончиной Филиппа Доброго в 1467 г. также отмечен печатью подлинности. На сей раз удар был менее сильным: престарелый, почти впавший в детство, герцог давно уже был весьма плох; его взаимоотношения с сыном в последние годы были далеки от сердечности, так что сам Шастеллен замечает, что нельзя было не удивляться, видя, как у смертного одра отца Карл рыдал, причитал, заламывал руки и падал ниц «et ne tenoit règle, ne mesure, et tellement qu’il fit chacun s’esmerveiller de sa démesurée douleur» [«и не знал ни меры, ни удержу до того, что всякого повергал в изумление своим безмерным страданием»]. Также и в Брюгге, где скончался герцог, «estoit pitié de oyr toutes manières de gens crier et plorer et faire leurs diverses lamentations et regrets»60 [«горестно было слышать, как весь люд стенал и плакал и каждый на свой лад жаловался и печалился»].

Трудно сказать, сколь далеко в этих и подобных сообщениях заходит придворный стиль, считающий, что громогласно выносить страдания напоказ не только уместно, но и красиво; и сколь глубоко простираются действительное волнение и чувствительность, свойственная этому времени. Бесспорно, во всем этом наличествует сильный элемент примитивной обрядности: громкий плач над покойником, формально запечатленный в плакальщицах и нашедший художественное воплощение в plourants [скульптурах плакальщиков], которые как раз в это время сообщают надгробным памятникам столь сильную выразительность, есть древнейший элемент культуры.

Примитивизм, повышенная чувствительность и декорум соединяются также в ощущении страха перед необходимостью передать известие о смерти. От графини Шароле, беременной Марией Бургундской, долгое время держат в тайне смерть ее отца, а больному Филиппу Доброму не осмеливаются сообщить ни об одном случае смерти, который мог бы как-то его затронуть, так что Адольф Клевский не в состоянии даже носить траур по своей жене19*. Когда до герцога все же дошла уже носившаяся в воздухе весть о смерти его канцлера Никола Ролена (Шастеллен употребляет выражение «avoit esté en vent un peu de ceste mort»), он спросил епископа Турне, который находился тогда у ложа больного, правда ли то, что канцлер умер. – «Монсеньор, – говорит епископ, – поистине он уже умер, он так стар и дряхл, что более жить не в силах». – «Déa! [Эй!] – восклицает герцог. – Я спрашиваю не об этом, я спрашиваю, правда ли, что он уже “mort de mort et trespassé” [“усопший, покойник”]». – «Ах, монсеньор! – ответствует вновь епископ. – Не умер он, но с одного боку его парализовало, и теперь уже он как есть мертвый». – Герцог впадает в гнев: «Vechy merveilles! [Что несешь околесицу!] Говори прямо, помер он или нет?» И только тогда епископ решается: «Да, поистине, монсеньор, он и вправду скончался»61. Не является ли этот странный способ передачи известия о смерти скорее формой древнего суеверия, нежели проявлением участия по отношению к больному, которого могла лишь взволновать такая уклончивость? Все это относится к области представлений, побудивших Людовика XI никогда более не пользоваться платьем, бывшим на нем в момент сообщения ему какой-либо неприятной новости, и никогда более не садиться на лошадь, на которой он в тот момент был; он даже повелел вырубить участок Лошского леса на том месте, где узнал о смерти своего новорожденного сына62. «М. le chanceliier, – пишет он 25 мая 1483 г., – je vous mercye des lettres etc., mais je vous pry que ne m’en envoyés plus par celluy qui les m’a aportées, car je luy ay trouvé le visage terriblement changé depuis que je ne le vitz, et vous prometz par ma foy qu’il m’a fait grant peur; et adieu»63 [«Г-н канцлер, <…> благодарю Вас за Ваши письма и пр., прошу Вас, однако, не посылать мне более ни единого через того, кто мне их доставил, ибо нашел я, что изменился он лицом ужасающе с тех пор, как я его видел, и клянусь честью, он внушает мне сильный страх; на том и прощайте»].

Назад Дальше