Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник) - Йохан Хёйзинга 2 стр.


Порой Хёйзинга внутренне отождествляет себя с некоторыми персонажами, что, вызывая душевный отклик читателя, делает их ему особенно близкими. Когда он пишет в эссе Культура Нидерландов в XVII веке о Константейне Хёйгенсе: «Ясный, чистый образ поэта, пусть и недостаточно поэтичного, образ безупречного, ничем не запятнанного человека отмечен печатью глубокой скорби по его единственному светочу, рано умершей жене, которую он не в состоянии был забыть», – мы чувствуем, что Хёйзинга, рисуя, по существу, собственный портрет, сопровождаемый (несправедливо!) к тому же скептическим отзывом о собственном поэтическом даровании[9], вспоминал о своей рано скончавшейся жене Мэри. Трудно не заметить совпадений в характере и привычках Хёйзинги – с таковыми в жизни и творчестве его героев. Можно сказать, что его книги – это его автобиография (добавим попутно, что удавшийся перевод становится автобиографией переводчика, а захватывающая книга – автобиографией того, кто ее с упоением проглатывает).

Йохан Хёйзинга предполагал, что самой судьбой ему было предназначено стать историком. В детстве и отрочестве он испытывал влияние во многом противоположных личностей отца и деда. Дед, Якоб Хёйзинга (1809–1894), – глубоко религиозный меннонитский проповедник. Отец, Дирк Хёйзинга (1840–1903), – профессор-медик, атеист. Дирк Хёйзинга был талантливым популяризатором бурно развивавшейся биологии. Он писал научно-популярные статьи по физиологии для влиятельного нидерландского журнала De Gids [Вожатый], посвященного общим вопросам культуры[10], а с 1871 по 1875 г. был редактором научно-популярного журнала Isis [Изида]. Он доходчиво писал о самых различных предметах образным, литературным языком и умел донести до читателей естественно-научные основы современного мировоззрения. «Из отдельных наук о природе постепенно возникает единое неделимое естествознание». «Природа – одно великое целое, части которого неразрывно связаны». «E pluribus unum [Из многих – единое], девиз Соединенных Штатов Северной Америки, вполне могло бы написать на своем знамени также и современное естествознание»[11]. Дирк Хёйзинга стремился пробудить в каждом образованном человеке устойчивый интерес к развитию естественных наук и не только вызвать интерес к их практическим достижениям, но и доставить читателю эстетическое наслаждение, способствовать его нравственному углублению и интеллектуальному формированию.

По позднейшему признанию Йохана Хёйзинги, книги, которые приносил ему из университетской библиотеки отец, открыли горизонты, которые навсегда остались определяющими в его научном мышлении; он постигал контрасты, антиномии науки и религии, чувства и разума, индивидуума и общества, изменчивости и устойчивости[12].

Научно-просветительские старания отца развивали в сыне интерес и глубокое уважение к науке, к ее интеллектуальным ценностям, к целостности познания мира. В сочетании с незыблемостью нравственных требований, преподанных дедом, это сформировало качества человека и ученого, которые мы так ценим в Йохане Хёйзинге.

Анализируя научный метод и признавая исключительный талант нидерландского историка, теоретик и историк культуры А. В. Михайлов (1938–1995) упрекает его в отсутствии понятийного аппарата. Говоря о субъективности Хёйзинги в подходе к рассматриваемому материалу, он замечает, что «наблюдатель, исследовательское я вступает во внутренний конфликт с усилиями науки, будучи источником возрастающих помех в эксперименте общения с прошлым»[13]. Но на это следует возразить, что наблюдатель здесь вовсе не «источник помех», а субъект, постигающий, усваивающий изучаемый материал. И разве неотступно культивируемое стремление к понятийности не ставит исследователя в зависимость от навязываемой самому себе ученой догматики?

Йохан Хёйзинга был глубоко и широко образованным человеком. Он начинал как филолог, с изучения происхождения и формирования языка, спонтанного возникновения слова. Он говорил по-французски, по-немецки и по-английски, а также по-итальянски, по-испански и по-португальски, читал на латыни, на древнегреческом, русском, иврите, древнескандинавских языках, санскрите и арабском. О широте и образованности ученой среды того времени свидетельствуют, например, воспоминания его сына[14], повествующего о застольных беседах отца с друзьями, когда английский язык переходил в русский, а вся соль рассказываемого по-французски анекдота о ливанском шофере заключалась в последнем слове, произносившемся на арабском.

Обширная лингвистическая вселенная развила способность Хёйзинги пространственно и объемно чувствовать свой родной нидерландский язык, во всем богатстве его речевого строя, образности и звучания. Хёйзинга любил поэзию, сам писал множество стихов на случай, но и не только. В языке его книг нередко используются риторические приемы: три прилагательных или три существительных подряд, находящихся в аллитерационной связи друг с другом; противопоставления, внутренние рифмы, контрастные литературные образы.

После блестящего (хотя и не сразу пришедшего) успеха появившейся в 1919 г. Осени Средневековья, Йохан Хёйзинга пишет еще одну книгу, завоевавшую признание во всем мире. В Осени Средневековья мы видим причудливый игровой сплав самых разнообразных текстов – при явном интересе автора к антропологии и социологии культуры, что неуклонно вело Хёйзингу к следующему шагу, которым стала другая его знаменитая книга – Homo ludens [Человек играющий]. Книга выходит в свет в 1938 году. Мир стоит накануне Второй, еще более чудовищной, мировой войны. Культурные традиции не предотвратили наступление варварства. Межеумочный период entre deux guerres не только не принес желаемого умиротворения, но явно вынашивал новую, еще более чудовищную катастрофу. Меланхолическая метафора прекрасной, пышно увядающей осени с каждым годом уходила все дальше в пестрое многоцветье того «века Бургундии», которому, однажды возникнув под пером нидерландского профессора истории, суждено было теперь никогда не кончаться. Но действительность выглядела иначе.

Некоторые читатели были озадачены появлением опуса, казалось, написанного совершенно в иной манере. И лишь со временем становилось все более ясно, насколько эти – на первый взгляд две столь разные книги – близки друг другу.

Сопоставляя их, мы замечаем, что Осень Средневековья содержит обильный материал по сути игровых форм, которые охватывает и объясняет понятие игры в Человеке играющем, книге «об извечной примитивности (первозданности) человеческой культуры, которая никогда не уходит от своих первоначал, уходя же – роковым образом теряет себя»[15].

Культура, спасающая нас от наступления варварства, требует осмысления. Необходимо найти некое универсальное правило, некую универсальную сферу деятельности, скажем даже – некое универсальное примиряющее пространство, дающее людям равные шансы, оправдывающее их порой невыносимое существование. Речь идет не о моральном оправдании истории и уж конечно не о теодицее – но о неистребимой потребности приложить мерило человеческого ума к космической беспредельности духовной составляющей человеческой жизни.

Извечному парадоксу свободы, реально достижимой лишь на мнимой линии горизонта, дает впечатляющее разрешение феномен игры.

Как литературные произведения Осень Средневековья и Homo ludens на первый взгляд принадлежат к разным жанрам. Мозаичность Осени Средневековья делает ее похожей на puzzle, загадочную картинку, вдохновенно составленную из множества цветных фрагментов. Но теперь прием детской игры вырастает в глубоко осознанную целостную композицию. Homo ludens, при всем внешнем отличии от Осени Средневековья, демонстрирует явную стилистическую преемственность. Обоим произведениям присущи классическая ясность стиля, музыкальный ритм в построении фраз, речевых периодов, всех элементов текста. Богатство и многоплановость лексики всецело подчиняются абсолютному слуху автора. Хёйзинга относится к числу тех мастеров, для которых какие бы то ни было погрешности вкуса совершенно немыслимы. Язык его сдержан и четок, но при этом эмоционально ярок и выразителен. Внешне строго научное изложение то и дело вызывает разнообразные реминисценции, нередко приобретает тонкие оттенки иронии.

Хёйзинга, в своей Осени сделавший образ новым, важным элементом исторического исследования, теперь предложил еще одну метафору – на сей раз уже for all seasons. Индивидуальная и общественная жизнь, все историческое и культурное развитие человечества описывается в терминах игры как игра.

В двух своих самых значительных книгах Хёйзинга откликается на самое сильное, по его собственным словам, впечатление своей жизни. В шестилетнем возрасте, в Гронингене, он становится свидетелем костюмированного шествия, посвященного одному из событий нидерландской истории XVII в. С детства он проникается ощущением того, что индивидуальное переживание прошлого неразрывно связано с индивидуальными персонажами. В 1894 г. он сам, в костюме XVII в., участвует в подобном студенческом маскараде. На обеде по завершении празднества Хёйзинга заметил, что «маскарад – несомненный признак упадка, возможно, его последнее проявление. И мы горды тем, что являемся последними носителями этой прекрасной традиции, которая теперь умирает». Заметим, однако, что торжественные ритуалы, особенно в старых европейских монархиях, свидетельствуют о том, что традиция эта не только не умирает, но, сочетая истовую серьезность с шутливой иронией, проявляется в прекрасных и глубоко содержательных зрелищах (ярчайший пример – однажды увиденная мною чинная Смена караула у Бакингемского дворца, завершавшаяся под мелодию моцартовской арии Non più andrai, farfallone amoroso[16]). Вспоминая церемонию присуждения ему почетной степени доктора Оксфордского университета, Хёйзинга пишет, что он пережил час «подлинного Средневековья» и что удивительно, до какой степени умеют англичане высоко чтить эти традиции, не принимая их слишком всерьез, но и не превращая в посмешище.

Человек является человеком постольку, поскольку обладает способностью по своей воле выступать и пребывать субъектом игры. И ведь правда – «созданный по образу и подобию Божию», на ключевой вопрос о своем имени он, бессознательно включаясь в сызмала навязанную ему игру, бесхитростно называет имя, которое он носит, не смея ответить на заданный вопрос всерьез, а именно: «азъ есмь сущiй». Под личиною своего имени каждый из нас разыгрывает свою жизнь, в универсальной сущности игры стоящую в одном ряду с маскарадными танцами первобытных племен. «После изгнания из рая человек живет играя» (Лев Лосев).

Объективно включающий всякую человеческую деятельность процесс игры отзывается субъективным ощущением вовлеченности в игру в каждом из нас. Сопутствующее ходу истории возникновение и исчезновение символов, культурных и религиозных границ, широта и изменчивость подхода к вещам – это не изменение правил игры в процессе игры. Это сама игра. По Хёйзинге, это и есть история, история умственной и психической эволюции. Это и есть само существование человека, определяемого им именно как человек играющий.

Homo ludens, фундаментальное, давно уже ставшее классическим исследование, раскрывает сущность феномена игры и значение ее в человеческой цивилизации. Но самое заметное здесь – гуманистическая подоплека этой концепции, прослеживаемой на разных этапах истории культуры многих стран и народов. Склонность и способность человека облекать в формы игрового поведения все стороны своей жизни выступают подтверждением объективной ценности изначально присущих ему творческих устремлений.

Ощущение и ситуация игры, давая, как убеждает нас непосредственный опыт, максимально возможную свободу ее участникам, реализуются в рамках исторического контекста, который приводит к появлению тех или иных жестко очерченных правил – правил игры. Нет контекста – нет правил. Верно также обратное: не принимающий правил выпадает из контекста истории. Смысл и значение игры определяются отношением непосредственного, феноменального текста игры – к так или иначе опосредованному универсальному, то есть включающему в себя весь мир, контексту человеческого существования.

Это предельно ясно в случае произведения искусства – образчика такой игры, контекстом которой является вся Вселенная. Произведение искусства присутствует во времени, но существует в вечности и как таковое содержит в себе духовный опыт и прошлого, и будущего. Произведение искусства неисчерпаемо, оно не может быть объяснено и не может быть понято, будучи пластическим образом необъятной и необъяснимой Вселенной. Одно и то же произведение искусства – как и всякое живое существо – невозможно одинаково увидеть, услышать дважды: его игра продолжается беспрерывно. Правила этой вселенской игры мы постигаем все глубже и глубже, но сам ход игры, ее тактика, не говоря уже о стратегии, кажутся все более непостижимыми.

Каждый человек должен найти в жизни свою игру, игру всерьез. Но как часто это бывает всего лишь игра в серьезность! В притче Германна Гессе Morgenlandfahrt каждый из паломников в страну Востока стремится к достижению собственной цели. Какой бы она ни была, это всегда некое испытание, некий духовный подвиг. Далеко не все оказываются на это способны. Йохан Хёйзинга – независимо от изучавшихся им Индии и санскрита – тоже паломник в страну Востока, но для него это была великая культура христианского Запада.

Игра в книге Хёйзинги – это не Glasperlenspiel Германна Гессе. Стеклянные бусы герои романа Игра в бисер (1943) перебирают в отгороженной от остального мира символически незабвенной Касталии. У Хёйзинги же игра – всеобъемлющий способ человеческой деятельности, универсальная категория человеческого существования. Она распространяется буквально на все, в том числе и на речь:

«Играя, речетворящий дух то и дело перескакивает из области вещественного в область мысли. Всякое абстрактное выражение есть речевой образ, всякий речевой образ есть не что иное, как игра слов».

«Мы не хотели бы здесь углубляться в пространный вопрос, в какой степени средства, которыми располагает наша речь, в своей основе носят характер правил игры, то есть пригодны лишь в тех интеллектуальных границах, обязательность которых считается общепризнанной. Всегда ли в логике вообще и в силлогизмах в особенности в игру вступает некое молчаливое соглашение о том, что действенность терминов и понятий признается здесь так же, как это имеет место для шахматных фигур и полей шахматной доски? Пусть кто-нибудь ответит на этот вопрос».

Один из ответов предлагает Людвиг Виттгенштайн (1889–1951). Он называет «языковой игрой… единое целое: язык и действия, с которыми он переплетен». Звуки языка, графические значки – лишены всякого смысла. Язык есть игра в чистом виде. Но и сами смыслы суть продукты и компоненты игры.

Хёйзинга не заходит так далеко. Максимально генерализируя игровой принцип человеческой деятельности, он отделяет его от морали, ставит ему нравственные пределы, за которыми все же наступает серьезное. Но делать это, быть может, совершенно не обязательно. Игра – это не манера жить, но структурная основа человеческих действий. Нравственность, кажется, здесь ни при чем. Нравственный, так же как и безнравственный, поступок совершается по тем или иным правилам той или иной игры. И все же игра, в сущности, несовместима с насилием. Похоже, что именно нравственные поступки как раз и свидетельствуют о должном соблюдении правил игры. Ведь нравственность есть не что иное, как укорененная в прошлом традиция. А что такое безнравственность? Это намеренно избранное положение вне игры, то есть нечто абсурдное по определению. Серьезное вовсе не антоним игры: «если хочешь быть серьезным, играй» (Аристотель); ее противоположность – бескультурье и варварство.

Непросто взирать на все наши деяния sub specie ludi. Что-то в глубочайших недрах нашего существа словно бы противится этому. Но и в драматическом сгущении важнейших моментов человеческого существования, как, например, у Элиаса Канетти (1905–1994), где «игра, которою заняты любящие», предстает «безответственной игрою со смертью», все происходящее не выходит за рамки парадигмы игры вообще.

Назад Дальше