Царь-оборванец и секрет счастья - бен Иззи Джоэл 4 стр.


– Что это такое? – спрашивает человек. – Этот рукав длинен, тот – короток. А брюки в облипку с этой стороны и висят мешком с другой!

– Не надо нервничать, – говорит портной, – костюм хорош. Взгляните.

Он ведет человека к зеркалу.

– Отставьте правое плечо назад, вот так. Голову набок. Порядок. Наклонитесь-ка вот эдак, левую ногу вперед… Идеально!

– Хорошо, – говорит человек, скрючившись перед зеркалом, – да, теперь вижу. Неплохо смотрится.

Он отступает назад и выбирается из лавки на улицу, где две женщины замечают его странную походку.

– Господи, – говорит одна, – что это с ним случилось?

– Не знаю, – отвечает другая, – зато как сидит костюм!

Эту историю я слышал от отца не раз и не два. Он особенно любил обыгрывать роль заказчика, а мне нравилось смотреть на него, пока однажды, когда мне было пятнадцать, я не осознал, что его тело выглядит одинаково – и в жизни, и во время этой игры. Он сам стал тем самым человеком в костюме. И это касалось не только его тела – вся его жизнь скрючилась так, чтобы не видеть никаких потерь.

Чем ближе подбиралась к нему смерть, тем живее делалось его видение успеха. В один из моих последних визитов к нему в доме престарелых он подозвал меня поближе и указал на шкаф.

– Видишь тех троих, наверху? – прошептал он. – Это турецкие торговцы кофе. И мы только что ударили по рукам – по-крупному! Но не на кофе, а на сыр! Мы теперь богаты! Но ты никому не рассказывай…

Я кивнул – потому что любил его таким, какой он есть. Но, невзирая на это, я дал себе два обета. Первый – никогда не позволять себе иллюзий по поводу собственного успеха. Второе – преуспеть во что бы то ни стало.

Между мной и моим счастьем, решил я, – один лишь мой утраченный голос. Вечерами, когда Тали и дети укладывались спать, я спускался к себе в кабинет – замечательную, обитую деревом комнату, мое давнее убежище. Я населил ее куклами и масками, которые насобирал за время странствий по свету, а на одной стене повесил огромную карту мира, и на ней цветными кнопками и нитками помечал места, где мне доводилось бывать, и истории, которые я там добыл. По ночам в комнате было тихо, и в этой тишине сидел я, ожидая возвращения голоса.

По временам я представлял, как энергия струится по моему горлу и нерв внезапно возвращается к жизни.

Как раз в такой вечер, пока я сидел в задумчивости, убежденный, что нахожусь в шаге от успеха, зазвонил телефон. Я подскочил и чуть не бросился снимать трубку, но успел спохватиться и поморщился, вновь слыша обращение на автоответчике, которое записал много месяцев назад: «Привет. Это Джоэл. Сейчас у меня не получится с вами поговорить. Как только смогу – перезвоню». Гудок.

Я подождал, пока прозвучит голос звонящего, и был готов услышать желающего заплатить мне за то, что я не в силах сделать.

– Привет, Джоэл! Мы большие ваши поклонники из Сан-Франциско. Послушайте, у нас тут скоро бар-мицва, в следующем месяце, мы мутим огромную вечеринку. Будут ди-джей и фокусник, а вы у нас – вишенка на торте. Понимаю, что для вас это мелочи, но все же назовите цену…

Автоответчик отключился, и я присел в его отзвуках и уставился на карту. Не хотелось даже думать ни о деньгах, которые я упущу с этого приглашения, – да и о деньгах за все уже отмененные концерты. Поскольку все мое будущее оказалось под вопросом, я задумался над прошлым. Взгляд заскользил вдоль нитки, от одной кнопки к другой. Будапешт. Гонконг. Рим. Стоило взглянуть на любую кнопку – и каждый город оживал, наполненный людьми, запахами, вкусами и звуками, напоминал мне об историях, которые я рассказывал и так любил. Те истории вели меня все дальше и дальше назад, кругами, сквозь годы, к тому самому дню, когда недалеко от Беркли, сразу под Санта-Крузом, отмеченным кнопкой с ярко-желтой головкой, началась моя карьера.

Любой сказитель помнит того самого рассказчика, у которого впервые разжился вдохновением. В сказительских кругах такого человека зовут уткой-наседкой начинающего рассказчика. Моей «уткой-наседкой» стал Ленни.

Я впервые услышал, как он рассказывает истории, однажды в пабе, чуть ли не двадцать лет назад, в центре Санта-Круза. Увидел анонс на двери и зашел, понятия не имея, что меня ждет. Ленни стоял один, в тишине, на сцене в углу. Выглядел он не то чтобы впечатляюще: довольно коренастый, бородатый, косматый. На сказителя он был похож не больше кого угодно в этом баре.

Но стоило ему открыть рот, как все изменилось. В зале воцарилась полная тишина, а меня унесло сначала в полуразрушенный замок в шотландских нагорьях, затем в школьное здание в Новой Англии, а следом – в крошечную деревню в Восточной Европе. Там я встретился с героями и влюбился в них, и, хотя жили они лишь в словах Ленни, мне они показались даже более настоящими, чем многие мои личные знакомцы. Я ушел в самом конце вечера, уже тоскуя по местам, где никогда не был, скучая по людям, которых не знал, и не сомневался, что обрел дело всей жизни.

На следующий день я разузнал, где он живет, покатил на велосипеде за десять миль через лес к его хижине и там принялся умолять Ленни стать моим учителем.

– Ты? – он рассмеялся так, словно я рассказал ему анекдот. – Да ты же пацан еще! Хоть понимаешь, зачем хочешь рассказывать истории?

Я пожал плечами, замечая кое-что, ускользнувшее от меня прошлой ночью. Разговаривая, Ленни жестикулировал только правой рукой.

Он покачал головой и опять хохотнул:

– Ты вроде того парня, который идет к раввину изучать Талмуд. Знаешь эту историю?

Нет, я не знал.

– Юноша просит раввина научить его мудрости Талмуда. Ребе отвечает юноше, что тот не готов. Юноша настаивает, и ребе решает его проверить. «Два вора лезут по печной трубе, чтобы ограбить дом, – говорит ребе. – Один пачкает себе лицо, а у другого оно остается чистым. Который из них умоется?» – «Тот, который испачкался, конечно», – отвечает юноша. – «Нет. Тот, у которого чистое лицо. Потому что он глядит на того, который испачкался, и решает, что у него лицо тоже грязное. Тогда как тот, у которого грязное лицо, глядит на того, у которого чистое, и считает, что у него тоже чистое». – «О! – радуется юноша, – теперь я понял». – «Нет, это тебе кажется, что ты понял, а на самом деле ничего ты не понял. Давай еще раз: два вора лезут в дом по печной трубе. Который из них пойдет умываться?» – «Тот, у которого лицо чистое, верно?» – «Нет, опять неправильно, – отзывается раввин, – они оба пойдут умываться, потому что в печной трубе испачкаются оба. Видишь, – подводит итог раввин, – я ж говорю, ты не готов. Такие, как ты, попусту тратят время, ища ответы, а надо бы искать вопросы».

И Ленни закрыл дверь прямо у меня перед носом. Но я вернулся на следующий день, и, прежде чем он снова захлопнул дверь, крикнул:

– Погоди! У меня есть вопрос!

Он уставился на меня, вскинув брови.

– С каких это пор ворам есть дело до умывания?

– Во! – Ленни улыбнулся. – Теперь это уже на что-то похоже.

Следующие полгода я приезжал на велосипеде дважды в неделю, сидел перед растопленной печкой и слушал его истории. Казалось, он знал все до единой байки на свете – включая и все анекдоты, какие рассказывал мне отец, и стоило мне заикнуться о любом, он выдавал его сам – с тремя вариациями.

Я ходил с ним на все его представления и всякий раз поражался тому, как он воздействует на публику. Ленни словно упивался их обожанием – да и моим. Называл меня своим лучшим учеником, хотя я был единственным. Однажды вечером, когда я наконец-то рассказал неизвестную ему байку, Ленни разразился долгим глубоким смехом, а потом удалился в спальню. Вернулся с большой коробкой в руках.

– Я ждал этого, – проговорил он, вручая мне коробку.

Внутри я нашел замечательную серую фетровую шляпу. Села она безупречно, и с тех пор я надевал ее на все свои концерты.

Но у Ленни имелась и темная сторона – озлобленность, которая начала просачиваться и в наши встречи. Она прорывалась неожиданно, когда я по незнанию брякал или делал что-то не то. Ленни становился едким, а иногда и враждебным. Однажды вечером он, пьяный, явился с опозданием на мой концерт в местном клубе в центре Санта-Круза. Постоял в дальнем углу зала, качая головой, и ушел раньше всех. Наутро мы увиделись у него дома, Ленни страдал от похмелья, и когда я спросил его, что он думает о моем вчерашнем выступлении, он пожал плечами.

– Что я думаю? Я думаю, что был прав. Ты не сказитель – ты просто пацан, которому нечего предъявить.

Вот спасибо-то. Я направился к двери.

– Уходишь? Вот и ладно. Возвращайся, когда у тебя будет история, достойная рассказа.

Я вышел, не обернувшись, и с тех пор мы не виделись.

Приближалась отметка «два месяца», я стал одержим идеей вернуть себе голос, и по настоянию Тали начал наведываться к специалистам.

Мои голосовые связки они проверяли всеми мыслимыми способами – от старомодных ложек до высокотехнологичных зондов с лампочками. Один даже залез мне в нос резиновым шлангом. Как я и ожидал, все сошлись во мнениях с моим хирургом: в те самые два месяца после операции голос мог либо вернуться, либо нет, и ничего тут не поделаешь – только ждать.

Впрочем, согласились они и кое в чем еще. Есть все же человек, способный точно сказать, вернется голос или нет. Король всех знатоков, и уж так они его чтили, что произносили его имя только шепотом и писали его на оборотной стороне собственных визитных карточек. Была в самом этом имени определенная таинственность – имя длинное, восточноевропейское, нашпигованное мудреными согласными почти без всяких гласных в промежутках, непроизносимое слово, каким приканчивают партию в «Скрэббл». И вот этого человека мне необходимо было посетить.

– Сказитель прибыл!

Я встал с кушетки в приемной и повернулся глянуть на источник этого глубокого голоса с сильным акцентом. Король знатоков стоял передо мной, держа в одной руке кассету, которую я ему выслал, а другую протягивая мне для пожатия. Безупречный образ сумасшедшего ученого – серебристые волосы, чуть скособоченные роговые очки. Он сразу мне понравился.

– Славные истории, – сказал он, отдавая мне кассету. – Особенно байки про Хелм. Эти я не слыхал давным-давно. Давайте-ка поглядим, отыщется ли ваш голос.

Я проследовал за ним в кабинет, увешанный портретами знаменитостей, чьи голоса ему удалось вернуть, – множество фотографий. Указав мне на стул, он внимательно изучил мои больничные записи, а затем долго-долго смотрел мне в горло.

Затем еще раз глянул в мои записи и заговорил:

– Вы хотите знать, вернется ли ваш голос. И если да – когда же. Верно?

Я кивнул.

– Я вижу из ваших записей, что прошло уже два месяца.

– Только пятьдесят… семь дней.

– Восемь недель, – сказал он, – и никаких подвижек с голосовым нервом. Нехороший знак, – он умолк, покачал головой и вздохнул: – Боюсь, что нерв мертв. Он не вернется никогда. Мне жаль. Очень жаль.

Я вперился в него и ждал хоть чего-нибудь хорошего. Долго он молчал, но потом все же заговорил:

– Я понимаю, что для вас это очень тяжело. Вы сказитель, а потому, вероятно, будет легче, если вы посмотрите на все это как на байку. Что говорят нам мудрецы? – он помолчал, подняв брови. – «Голос – врата к душе». И прежде при этих вратах стояли два стражника – ваши голосовые связки. Чтобы раздался звук, им надо сойтись, как двум раввинам, спорящим о Талмуде. Но в вашем случае один ребе молчит. Почему? Хотел бы я знать, – он примолк. А затем, подавшись ко мне, прошептал: – Может, он знает какую-то тайну.

Оптимизм и пессимизм

Родина истории – Чехия

Жил-был король, и было у него два сына-близнеца. Хоть они и были похожи как две капли воды, натурами разнились, как день и ночь. Один был отпетым пессимистом, другой – неисправимым оптимистом.

Когда оба подросли, король решил, что надо открыть им глаза на противоположную сторону жизни. Для этого он решил подарить обоим по особому подарку.

Подарок пессимисту он заказал у королевского ювелира.

– Я хочу, чтобы ты сделал ему часы самой тонкой работы, – велел король, – цена не имеет значения. Бриллианты, золото, самоцветы, платина – только лучшее. И чтобы все было готово ко дню его рождения.

Для оптимиста он решил добыть подарок у дворцового садовника:

– Когда проснется в свой день рождения, пусть первым делом увидит у изножья своей кровати огромную кучу конского навоза.

И вот настал день их рождения. С огромным предвкушением король отправился навестить своего сына-пессимиста. Тот сидел на кровати и угрюмо рассматривал великолепные часы.

– Как тебе подарок? – спросил король.

– Годится, – сказал пессимист. – Хотя смотрятся довольно безвкусно. Да хоть бы и со вкусом – их тогда, скорее всего, украдут, или же я их потеряю. А еще они могут разбиться…

Королю хватило всего сказанного, и он ушел к сыну-оптимисту. Тот плясал по комнате от радости. Когда король вошел, сын подбежал к нему с объятиями:

– О, спасибо тебе, отец! Как раз этого я и желал!

Оторопевший король спросил, за что сын его благодарит.

– Как за что, отец? За лошадку!

Глава 3

Оптимизм и пессимизм

«Дверь закрылась – окно откроется».

Так говаривала мама нам с братьями. Что-то подобное мамы частенько говорят, но для нашей, когда вокруг нее закрывались двери, эти слова, повторенные снова и снова, стали чем-то вроде мантры. С каждым разом она становилась все большей оптимисткой.

Они с моим отцом уехали из Кливленда ради солнечной Южной Калифорнии, где мама мечтала начать все сначала и жить своей любовью к журналистике. Настоящая корреспондентка, она обладала даром задавать правильные вопросы и слышать то, что таилось между строками в ответах. Ее навыки служили ей верой и правдой в газете «Кливленд Плейн Дилер», где она показала природное умение вытаскивать из людей их истории. Стоило маме раскопать что-нибудь, она вела историю с того самого мига, как нашла ее на улице, до следующего утра, когда газеты сходили с печатного станка.

Годы спустя отоларингологи предположили, что как раз шум печатных станков лишил ее слуха. Первые знаки приближающейся глухоты появились, еще когда мы с братьями были мальчишками: мама начала пропускать отдельные фрагменты разговора и иногда из-за этого ссорилась с отцом. Ему трудно было поворачиваться каждый раз, когда он к ней обращался, а мама насилу могла его расслышать.

– В чем дело? – кричал он. – Ты что, оглохла?

Тогда еще нет, но все к тому шло. И вместе со слухом угасала ее журналистская карьера. Для кого-то другого это стало бы страшным разочарованием, но маме удавалось видеть и светлую сторону: ей больше не придется выслушивать плохие новости.

После смерти отца глухота стала ее визитной карточкой. Она переехала в большой жилой дом в Альгамбре, к востоку от Лос-Анджелеса, и начала кампанию за права слабослышащих. Вступив в организацию под названием «Ты сам себе советчик, слабослышащий» («ТССС!»), она даже ухитрилась найти забавную сторону в потере слуха, посещая семинары вроде «Что сказать после того, как сказал: “Что ты сказал?”». Она снова начала писать статьи – для информационного листка своей организации, колонки на общие темы в местные газеты, находя людей, которые либо готовы были отвечать на ее вопросы письменно, либо отдаться мучительному процессу интервью, в котором им приходилось повторять все ответы по нескольку раз. Я был предметом многих статей такого рода: «Местный юнец объезжает мир, рассказывая истории», «Имею историю – готов путешествовать»[5], «Мой сын – сказитель».

Всякий раз, записав новую подборку историй, я посылал ей копию пленки. Она усаживалась перед магнитофоном, подносила колонку как можно ближе к своему слуховому аппарату и пыталась разобрать. Я давал ей расшифровки этих записей, но она хотела именно слушать истории, и, когда ей удавалось понять несколько слов после многих упорных попыток, она сияла от гордости. Отправка для нее новых записей была исполнением моей части договора, который мы с ней высоко чтили, пусть он и оставался негласным, – то был договор о хороших новостях. Я всегда слал ей только то, что могло бы служить поводом для радости или гордости, – статьи обо мне, фотографии Тали и детей. Она же присылала мне написанные ею и опубликованные статьи вместе с вырезками из газет и журналов, содержавшими «шмальцевые истории», которые, по ее мнению, вызвали бы у меня улыбку.

Назад Дальше