Конечно, и источники такого рода можно при желании «очеловечить». В моей исследовательской практике было достаточно подобных ситуаций. Так, ценные сведения именно антропологического, связанного с поведением и эмоциями людей, характера удалось обнаружить в сугубо официальных бумагах – протоколах заседаний комиссии при подотделе благоустройства отдела коммунального хозяйства Ленсовета в конце 1924 – середине 1925 года. Члены комиссии, в том числе представители научной и художественной интеллигенции, вынужденно обсуждали бредовую идею постановки на Александровскую колонну в центре Дворцовой площади фигуры Ленина21. Стенограммы заседаний комиссии – внешне формальные документы государственной организации (Ленсовета) – дают представление о практиках выживания «спецов» в условиях идеологического диктата большевиков. Иронические предложения интеллектуалов обрядить фигуру Ленина в тогу, а красноармейцев «в ампирные одежды» – документальное свидетельство накала эмоций в сфере культуры в середине 1920‐х годов.
Антропологический след можно обнаружить и в официальных, поддающихся формализации документах. Пример – так называемые «мебельные дела». Они формировались в 1918–1922 годах в ходе «квартирного или жилищного передела» (подробнее см. «Уплотнение»). Сочетание четких анкет с сугубо индивидуализированными заявлениями и жалобами позволяет понять, что чувствовали люди, терявшие и обретавшие материальные знаки социального благополучия – квартиры и мебель. «Мебельные дела» – репрезентативные материалы для изучения антропологии классовой ненависти.
И все же традиционно считается, что детали быта лучше всего отражены в текстах личного происхождения, с характерной для них повествовательностью. Они не только констатируют факты, но и передают индивидуальный подход автора к событиям и явлениям, а также разнообразные эмоции. Эти качества во многом присущи произведениям художественной литературы, написанным во время или сразу после определенных исторических событий. Историки давно и многократно обсуждали ценность такого нарратива для реконструкции прошлого. Лев Гумилев, например, отмечал: «Каждое великое и даже малое произведение литературы может быть историческим источником, но не в смысле буквального восприятия его фабулы, а само по себе, как факт, знаменующий идеи и мотивы эпохи. Содержанием такого факта являются его смысл, направленность и настроенность, причем вымысел играет роль обязательного приема»22.
Я буду часто использовать художественные произведения, прозу и поэзию, созданные в советское время представителями разных литературных направлений. Писатели – современники описываемых событий, придерживавшиеся реалистического метода, – «по умолчанию» были точны в передаче именно деталей быта. Достоверность художественной литературы подтверждается и тем, что одни и те же бытовые факты зафиксированы и у явных апологетов коммунистической власти, и у литераторов-диссидентов, и у тех, кто смог найти золотую середину в изображении советской действительности. Одновременно в книге будут встречаться и отсылки к привычным эгодокументам: дневникам, письмам, воспоминаниям, как опубликованным, так и извлеченным из архивов.
Целенаправленное аналитическое чтение разнообразных исторических источников сформировало авторский дискурс. Однако не меньшее влияние на него оказал и опыт собственной обычной жизни человека, «рожденного в СССР». Мои родственники и я много чего повидали за 74 года советской власти. Среди нас были люди, создавшие свой капитал и потерявшие его после революции, были те, кого «сажали», и те, кто «сажал», были ушедшие в мир иной в почтенном возрасте и благополучии, и те, кто в разочаровании выбрал путь физического самоуничтожения. Предки поселились в Петербурге на рубеже XIX–XX веков. В семье уже пять коренных городских поколений. Представители трех из них родились и выросли в советской действительности. Перемены, которые принесла революция 1917 года, выпали и на долю моих родных. Они познали горечь несбывшихся надежд эпохи нэпа, испытали трудности довоенных пятилеток, Финской кампании, блокады и Ленинградского фронта. Вместе с ними я соприкоснулась с нуждой обыденной жизни «воинов-победителей», восторгами и разочарованиями времени десталинизации. И старшее, и среднее, и молодое поколение нашей среднекультурной питерской семьи не впали в психоз «вещизма», в искус диссидентства и в соблазн «исхода» в годы брежневско-романовского застоя. Мы преодолели проблемы перестроечного времени и нашли смысл существования в новых реалиях развития российского общества. Я не стыжусь обыкновенности моей семьи. Мы действительно питерские обыватели.
Несмотря на превратности судьбы, революции и войны, в нашем доме сохранился некий «фонд» личных документов. Это трудовые книжки и удостоверения личности, всякого рода благодарственные грамоты 1920–1940‐х годов, принадлежавшие моим бабушкам и дедушкам; это семейные письма Великой Отечественной войны и мирного времени; это даже детские записки, которые отправлял мой сын из пионерского лагеря во второй половине 1980‐х, и, конечно, фотографии. Но до настоящего времени никто из моих близких не посчитал возможным использовать неоспоримое преимущество старости – право писать мемуары, что стало особенно популярно в контексте всеобщей компьютеризации населения. Профессор Университета Тампере Ирина Савкина справедливо охарактеризовала эту ситуацию сегодняшнего времени: «Вопрос о том, кто имеет право на автобиографию и другие формы публичной саморепрезентации, который в былые времена так смущал бравшихся за перо, уходит в вечность вместе с этим самым „вечным пером“. Во времена, когда „наш бог – блог“, ответ на этот вопрос очевиден: таким правом и возможностью наделен каждый»23.
Действительно, вспоминают ныне многие, но… Как профессиональный историк я прекрасно понимаю, что ценность материалов персонального происхождения зависит или от масштаба личности, решившей поведать о себе в потоке времени, или от причастности мемуариста к неординарным событиям. В моем случае нет ни того ни другого, и все же я хочу включить в эту книгу мои личные впечатления о советском быте. Однако, чтобы не погрязнуть в мелочах, интересных лишь для себя и узкого круга знакомых, я буду комментировать исследовательский текст об истории повседневности личными и семейными воспоминаниями. Кстати сказать, это позволит приблизиться к методикам антропологического исследования повседневности, в числе которых – так называемая микроистория. Отчасти причиной включения в исследовательский текст собственных мемуаров стала позиция некоторых специалистов по социальной истории, которые неоднократно отмечали, что необходимо писать об истории повседневности с позиций собственного эмоционального восприятия предметного мира прошлого24. Воспоминания – самая удобная и в то же время безопасная форма реализации этой идеи, хотя для создания серьезной мемуаристики прежде всего необходим талант. А он как деньги: есть – есть, а нет – значит, нет. Впрочем, и здесь могут прийти на помощь профессиональные навыки и знания. В 1930‐х годах работники Истпарта (научно-исследовательского учреждения) провели несколько вечеров воспоминаний участников обороны Петрограда в годы Гражданской войны. Это были мемуарные выступления на заданную тему и по определенным опросникам, подготовленным историками25. Конечно, стенограммы вечеров необходимо подвергать верификации, как любые другие источники, но заданность темы явно дисциплинировала мысль мемуаристов. Так будет и в моем случае. А конкретность предмета воспоминаний провоцирует, казалось бы, совершенно неожиданные ассоциации. Но ведь они, как подчеркивал Константин Паустовский, «теснейшим образом участвуют в творчестве»26. Осмелюсь уточнить – как в литературном, так и в научном.
Написанная в двух жанрах – исторического исследования и воспоминаний, – моя новая книга представляется достаточно рискованным экспериментом. Однако надеюсь, что обилие в этюдах фактического материала, извлеченного из самых разнообразных и достаточно традиционных источников, защитит меня от агрессивных критиков. А присутствие личных сюжетов позволит парировать нападки тех оппонентов, которые по поводу исследований сравнительно недавнего прошлого всегда заявляют: «Обычные люди так не жили!» Жили! И выражение «колбасный поезд» вполне может быть метафорой для описания реалий быта среднего советского горожанина.
Акваланг
Слово «акваланг» – название торговой марки, фирмы по производству оборудования и снаряжения для подводного плавания. Вероятно, именно поэтому оно отсутствует в «Энциклопедическом словаре российской повседневности ХХ века», составленном Сергеем Борисовым. Леонид Беловинский, по-видимому желая избежать претензий, связанных с некорректностью использования понятия «акваланг» в русском языке, включил в лексикон советской повседневности лишь термин «аквалангисты». Так он именует подводных пловцов, использующих «ласты и специальные аппараты для дыхания под водой»27. Человечество и до изобретения аквалангов, и параллельно с ними имело приспособления для относительно длительного нахождения в подводном пространстве. Однако скафандр, например, для использования требует коллективных усилий. Конструкция же акваланга изначально подразумевала некую автономность в применении. Неудивительно, что именно этот аппарат, а не традиционное снаряжение водолазов, стал фигурировать в сфере быта и досуга.
Научно-популярную информацию об аквалангистах советский человек смог получить почти одновременно с разоблачением культа личности Сталина: в 1956 году в журнале «Юность» был опубликован перевод книги французских исследователей мирового океана Жак-Ива Кусто и Фредерика Дюма «В мире безмолвия». Текст книги по причине нежного возраста (восемь лет) я осилить не смогла. Но в 1957 году на советских киноэкранах появился снятый годом раньше документальный фильм Кусто «В мире безмолвия». Его я смотрела три раза. Впечатление было ошеломляющим. Мне кажется, что основные знания о подводном мире, во всяком случае о гигантских скатах мантах и о страшной рыбе мурене, я получила из фильма Кусто. Но пока это выглядело как чудо – свободный человек в подводном мире. К середине же 1960‐х ситуация изменилась. Реалии «мира безмолвия» стали частью советской повседневности. Это произошло отчасти и благодаря советскому кино. Сильное впечатление на советских людей произвели блестящие подводные съемки в фильме Геннадия Казанского и Владимира Чеботарева «Человек-амфибия», снятом по одноименному роману Александра Беляева. В 1961 году кинокартина вышла на экраны кинотеатров СССР. Роль Ихтиандра сыграл артист Владимир Коренев, а главную женскую роль, Гуттиэре, – совсем юная Анастасия Вертинская. Фильм имел огромный успех. Девушки стали носить широкие юбки а-ля Гуттиэре. Но наибольшую известность «Человеку-амфибии» принесла песня композитора Андрея Петрова на слова Соломона Фогельсона «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно…». Под нее танцевали и дома, и на танцплощадках модный тогда чарльстон, ее распевали в поездах под гитару. И, как ни странно, идеологические структуры относились к этому довольно спокойно. Ведь в фильме с помощью этой песенки показывали «буржуазный мир». В середине 1960‐х годов под влиянием обаяния киногероя Коренева первых советских аквалангистов стали «ихтиандровцами»28. Это совсем забытое ныне слово использовалось для обозначения людей, увлекавшихся подводным плаванием, которое именно в это время стало прочно входить в досуг советских людей. Журнал «Наука и жизнь» в 1965 году отмечал: «Всего восемь лет назад появились в нашей стране первые аквалангисты, а сейчас подводников можно встретить в любом море, реке, водохранилище»29. Подводным плаванием, как писали советские газеты, уже занимались 13-летние подростки. Правда, использовали они не акваланг, а так называемый «комплект № 1 для ныряния и подводной охоты»: ласты, маску и трубку30.
Юный «аквалангист». 1960‐е. Личный архив Н. Г. Снетковой
И все же можно констатировать, что в годы оттепели советские люди приобщились к ранее малоизвестному виду спорта. И это было не просто соревнование на выносливость при погружении в воду, как в годы сталинизма, у спортсменов-водолазов. Это было еще и любование причудливым подводным миром, некий прорыв в неизвестность. Изначально советские «ихтиандровцы» пытались в условиях «дикого» отдыха с помощью новых технических средств обеспечить себя едой. Академик Евгений Велихов вспоминал о лете, которое они с женой провели на рубеже 1950–1960‐х годов в Судаке: «Мы <…> приехали с палаткой, снаряжением для подводной охоты и ограниченными финансами <…> Палатку бросали на целый день. Пили в основном очень дешевое шампанское „брют“ с завода (завод шампанских вин в Новом Свете. – Н. Л.). <…> Варили лапшу и охотились. Вожделенной была кефаль, но охота на нее была нелегким делом <…> Большая рыба прячется в пещерах на дне. Нужно было нырнуть метров на 10–12 и заглянуть в пещеру»31. С той же «продовольственной» целью ныряли на Рижском взморье и другие юные бунтари начала 1960‐х годов, герои повести Василия Аксенова «Звездный билет» (1961):
Юрка плыл под водой. Он дышал через трубку и смотрел вниз – песчаное и словно гофрированное дно. <…> Внизу шмыгнула стайка мелочи покрупнее.
«Тюлька, – подумал Юрка. – Четыре рубля килограмм».
Но постепенно красота непривычного мира завораживала:
Дно было совершенно чистое: ни кустика, ни камушка. Черта с два подстрелишь на таком дне! <…> Юрка посмотрел наверх. Там все сияло ярко и вызывающе. Здесь был другой, мягкий и вкрадчивый, мир. Юрка чувствовал все свое тело, легко проникшее в этот чужой мир. Он чувствовал себя гордым и мощным, как никогда, представителем воздуха и земли в этой иной стихии32.
Советский кинематограф 1960‐х годов также зафиксировал новшество. В кинокомедии «Три плюс два», снятой в 1963 году по мотивам пьесы Сергея Михалкова «Дикари», три убежденных холостяка, отдыхая на Черноморском побережье, тоже плавают с маской и ластами. Итак, технические приспособления для дыхания под водой, ранее профессиональные, становятся частью повседневности. Одновременно снижается характерный для советского общества 1920–1950‐х годов социальный пафос спортивных занятий: постепенно они превращаются из гражданской обязанности в форму модного поведения, что было нереально в эпоху сталинизма.
Ко времени смерти Сталина в советском культурно-бытовом пространстве завершилось формирование большого стиля. Его визуальные репрезентации нашли отражение в архитектуре, а также в живописи и скульптуре, пропагандировавших особую агрессивно-монументальную стилистику телесности. Ее развитию способствовал официальный спорт. Власть рассматривала его как инструмент целенаправленного воспитания нового человека, готового к созидательному, чаще всего тяжелому физическому труду и, как отмечалось уже в 1919 году, в решениях II съезда комсомола, к «вооруженной защите революции»33. Конечно, спортизация в первую очередь молодежи (особенно в 1920‐х годах) составляла часть социальной политики по оздоровлению населения, и прежде всего молодежи. В октябре 1922 года СНК РСФСР принял декрет о систематическом надзоре за здоровьем рабочих-подростков, согласно которому раз в год в стране повсеместно проводились профилактические медицинские осмотры. По их результатам юношей и девушек отправляли на лечение в санатории. Уже в 1924 году в СССР бесплатно воспользовались путевками 200 000 человек34. В большинстве случаев «лечение на курортах» сопровождалось физкультурными занятиями. Как правило, это были малобюджетные мероприятия, не требовавшие специфических условий, особых костюмов и инвентаря.