Любовь – суть полное принятие субъективности другого, бережное облекание и оплотнение тела его души, ее рельефа, суть полная открытость взгляду и ласке другого. «В творческом акте любви, – писал Н. А. Бердяев в «Смысле творчества», – раскрывается творческая тайна лица любимого. Любящий прозревает любимого через оболочку природного мира, через кору, лежащую на всяком лице». Поэтому любовь – прорыв в мир абсолютного бытия любимого, «путь к раскрытию тайны лица, к восприятию лица в глубине его бытия. Любящий знает о лице любимого то, чего весь мир не знает, и любящий всегда более прав, чем весь мир».
Как действие и как поступок, любовь есть акт прорыва повседневности бытия. При полной своей простой естественности и даже – повседневности, если не обыденности, любовь есть прорыв в сферу интимнейшей сопричастности миру, в сферу полноты жизнеощущения, в сферу торжествующей праздничности самоутверждающегося бытия. Но этот прорыв может привести к последнему пределу – прорыву в хтонический мир пола. По словам того же Н. А. Бердяева, «смертельная тоска сексуального акта в том, что в его безличности раздавлена и растерзана тайна лица любимого и любящего». Любовь личностна, вменяема и ответственна, «голый секс» – безлично-родовой и невменяем. Любовь – мы лично друг для друга, в сексе нет личностей, есть общее – род. В любви я – для другого, он – цель, я – средство, в сексе – он средство, я – цель. Да и меня-то, собственно, нет, во мне говорит и действует род, я – лишь его представитель, действую от имени рода, а значит – невменяемо и безответственно, то есть – самозванчески.
Любовь открывает высочайший уровень взаимного доверия, полной открытости друг другу. В любви все прилично, поскольку доверчиво. Но даже ласка может вдруг взорваться неприличием самозванства или самозванческим неприличием. Не-при-личие, утрата лиц, личностей происходит при переходе любовной ласки в самонаслаждение плоти, когда любовное оплотнение другого превращается в агрессивную экспансию плоти, подавляющей и вытесняющей другого. Любовь – самобытное иное и иное самобытие. Другой – цель, я – средство. Пока плоть – средство взаимооплотнения душ – праздник жизни. Запомнилась прекрасная фотография – произведение искусства – одухотворенно-счастливое женское лицо с фаллосом в губах – ничего общего с похрюкивающим бесстыдством порнографии. Порнографичная самодостаточность чувственности: цель – я, другой – средство, торжество хотения плоти – похоть – «обнажимся и заголимся» упырей из «Бобка» Ф. М. Достоевского.
Оставим, однако, в покое плоть, она тут ни при чем и ни в чем не виновата. Кувырок через голову у «последнего предела» делает сознание личности. Поэтому с ним и разбираться. В конце концов, сохраняется надежда, что сексуальная революция, выведя в плоскость бытия-под-взглядом, говоря и показывая то, что (стыдливо ли?) уводилось за последний предел и пряталось в хтонической невменяемости, пройдет путь личностного оформления сексуальной жизни. Именно в личностном бытии-под-взглядом суть любовных отношений, праздников, иллюзий и трагедий. А значит, и корни самозванства в нем, способном провалиться в безличие пола, а не в этом поле.
Качественные характеристики личности, ее ценностно-смысловое содержание, присуще не ей, а другому. Суть этих отношений, согласно Сартру: «я ответственен за свое бытие-для-другого, но сам не являюсь его основой». Таковой основой является другой – «одновременно похититель моего бытия и тот, благодаря которому имеется бытие, являющееся моим бытием… Он дает мне бытие и тем самым владеет мною». Слухи и легенды о нас более реальны, чем мы сами. В бытии-под-взглядом человек все получает от других: тайну того, чем он является, смысл бытия и веру в его осмысленность, успехи и неудачи – все от других. Но ведь и самозванство – проблема отношения к другим.
И оно просыпается, когда человек, в той мере, в какой он сам себе открывается хозяином собственных мыслей и поступков, стремится отвоевать свое бытие у другого. Самозванство просыпается со свободой. По Сартру – «я являюсь проектом отвоевания для себя моего бытия». Человек подобен Танталу в Аиде: его бытие дано ему издали, в другом и он стремится ухватить его, утвердиться на нем, поставить в основу своей свободы. Но тогда реализовать этот проект можно только путем присвоения свободы другого – носителя и хозяина моего бытия. «Мой проект отвоевания мною себе свободы есть по существу проект поглощения другого». Такое присвоение, однако, возможно только при условии сохранения инаковости другого, нетождественности его со мной. Ведь отождествляя себя с другим, я теряю свое бытие-для-другого. Поэтому речь должна идти о вбирании в себя другого во всей конкретности и абсолютной реальности его выстраданного и прочувствованного опыта. Это не уход от себя в другого, не избавление от себя его утверждением, а утверждение другого «как глядящего-на-меня-другого». Лишь по мере такого утверждения я в той же степени утверждаю собственное бытие-под-взглядом, то есть самого себя.
И наоборот – сохранить мне внеположную свободу глядящего на меня, присваивая ее, я могу только полностью отождествив себя с моим бытием-под-взглядом и утверждая себя в этом бытии. Но тогда: чем свободнее другой – тем шире, гуще, плотнее мое бытие под его взглядом. И… путь моего утверждения есть путь существования для другого. Идя по нему, я действую на свободу другого, утверждаю его свободу. Чем свободнее другой, тем определеннее и оправданнее я и мое бытие, а значит – тем свободнее я сам. Таков идеал любых отношений. Но наиболее полон, явен и прозрачен он в любви. И также именно в любви он просматривается до дна, до подводных камней, до растущего со дна самозванства.
Любящий. Он не просто хочет любить. Он хочет быть любимым. Простое обладание не удовлетворяет. Любящему нужно пленить сознание другого, в которое тот ускользает от любящего, даже доверив ему свое тело. В любви важен не столько сам другой, сколько его самость, его свобода: «мы хотим овладеть именно свободой другого как таковой».
Любящий не тиран, правда есть и такие – наивные, уповающие на страх. Страх и сила – наиболее трудоемкий и наименее благодарный путь овладения. Если любящий и тиран, то – особого рода. Ему не нужно любимое существо порабощенным. В этом случае он сам, его бытие и его любовь становятся неполноценными. Порабощенный любимый может любить только несвободно, автоматически, механически, не человечески. Такова любовь одурманенных, заговоренных, завороженных, загипнотизированных – она убивает любовь любящего-желающего-быть-любимым. Он бежит от нее. Если любимый – автомат, то и сам любящий становится недочеловеком, автоматом. Если он и сохранит свободу, то это будет проблематичная свобода одиночества, проблематичная именно в силу одиночества. Поэтому любящий мечтает о совершенно особом виде присвоения и обладания: – опять слово Сартру – «Он хочет обладать свободой именно как свободой».
От того любовь столь ненасытна. Она не удовлетворяется обязательствами и клятвами – они даже раздражают. Любящий хочет быть любимым свободно, любимым самою свободой – и «требует, чтобы эта свобода в качестве свободы уже не была свободной». Он хочет, чтобы свобода другого свободно пленилась им. Но именно свободно и именно им. Противоречия он не видит, а если и видит, то не чувствует его, не сопереживает безумию, в какое ввергает свободу другого, хотя где-то в глубинах сознания и начинает его подозревать. А другого предполагается, тем не менее, подвергнуть именно безумию – чтобы он, сохраняя свою свободу, именно поэтому желал своего плена, и этот плен должен быть свободным и – вновь по кругу.
Себе же любящий отводит роль даже и не причины такого безумия свободы другого, а уникального и привилегированного повода для этого безумия. Он, действительно, никак не может быть причиной – тогда он фактически овещняет любимого, вступая с ним в причинно-следственные отношения – отношения между вещами, – но не людьми, а это лишает свободы. Он именно повод, и хочет быть только поводом. Но это такой повод, который хочет быть всем в мире и сознании любимого. Он хочет стать символом всего этого мира, заменить его собою весь. Любящий ставится условием бытия любимого, существом, вызывающим для него солнце, поля, цветы, города, моря, других людей, звезды с неба… и вручает все это, весь мир любимому – он и творец мира и сам мир. Бог.
Любящий стремится стать божеством для любимого, таким существом для него, в котором утонула бы свобода любимого. Причем тот, свободно и радостно утонув, согласен был бы обрести свою новую данность, свое бытие и его смысл. Он стремится стать «предельным объектом трансценденции, объектом, в стремлении к которому трансцендентность Другого трансцендирует все другие объекты, но который сам никоим образом не поддается для нее трансцендированию», – красиво все-таки выражается Ж. – П. Сартр.
Бытие-под-взглядом другого, дарованное этим другим вспучивается, разбухает и хочет обязать другого своей милостью: даровать ему новое – от щедрот своих – бытие. Любящий перестает действовать на свободу другого, он требует от любимого априорного определения, ограничения своей свободы им – любящим. Он – любящий – предел свободы любимого, предел, который любимый должен принять свободно, чтобы стать свободным. Любящий хочет свободы воли любимого как воли к неволе. Требует любить его совершенно свободно. То, что требовать (оно же – хотеть) и свободно – две вещи несовместные, еще никого из любящих не смутило.
«Мы созданы друг для друга», «Если бы мы случайно не встретились, ты не любил бы меня?», «Мы не могли не встретиться»… Эти и другие классические реплики любви подчеркивают исключительность и заданность свободного решения. Влюбленные действительно гонят от себя мысль о случайности встречи, о самой возможности какой-то альтернативы. В напрочь иррациональном мире влюбленных эти вполне рациональные соображения предстают не то что иррациональными – просто абсурдными. Иначе и быть не может. Радость любви есть радость оправданного бытия – ранее случайного и необязательного, но теперь необходимого и центрального.
Утверждаясь в бытии-под-взглядом другого, любящий хочет утвердить это бытие как бытие-для-другого-посреди-мира. Ведь если другой способен ускользнуть в свое сознание, в свою свободу – он волен творить с моим бытием все что угодно, Бог знает, что он сделает из моего бытия, автором и хозяином которого является. Но если он меня любит – я спасен от этой непредсказуемой употребимости. Только став абсолютной ценностью для любимого, утвердившись для него Абсолютом, существом-посреди-мира, я получаю гарантии своего существования. Более того, получив из рук другого свое бытие и смысл этого бытия, любящий хочет сам стать смыслом бытия другого, поставить себя вне всякой системы оценок, стать для другого условием любой оценки, универсальным и абсолютным критерием и основанием всех и любых ценностей жизни и смерти.
Такой любящий – самозванец. Точнее, самозванец – хотящий быть любимым. Любовь – дар, ее нельзя хотеть – та же похоть, только духа. Слава Богу, что есть просто любящие и просто любимые. Страшны любящие-хотящие-быть любимыми. Именно они требуют подтверждений, гарантий, испытаний, жертв, допытываются – кого больше любит любимый – его или свою мать, способен ли он украсть, убить, предать ради своей любви…
Любимый, однако, отнюдь не желает себе влюбленности. Он сам хочет быть любимым. Поэтому любящий-хотящий быть-любимым должен соблазнить любимого, прельстить его. План любви оказывается неотделимым от плана соблазна. Реализуя его, любящий-хотящий-быть-любимым должен стать для другого значащим объектом и одновременно ничтожным перед значительностью любимого. Соблазнить ведь возможно, только подчеркнув исключительность и авторитетность соблазняемого, который если чем и соблазнится, если, что и выберет, то, разумеется, что-то исключительное, например, – соблазнителя. Азы коммерции и маркетинга.
Прельститель – любящий-хотящий-быть-любимым – должен предстать в бытии-под-взглядом другого человеком исключительным, обладателем исключительных качеств, смиренно несущим их прельщаемому другому. Предстать перед ним необходимым – тем, что никак нельзя обойти на своем пути, и тем, без чего на этом пути нельзя обойтись. Вот и застят свет, загораживают дорогу, демонстрируя себя – Непревосходимого Великолепного, коварно смиренного. Бойтесь данайцев дары приносящих.
Неспроста проблема любви угольком тлеет уже несколько веков в философском анализе понимания, смысла, значения, общения. Смысл имеет только то, к чему вы благосклонны, остальное – бессмысленно. Понимание, осмысление предполагает доброжелательное отношение, милость сердца. То, что я не люблю, я и понимать не буду, а если придется, то придется и настроиться на любовное отношение. Понять – значит объяснить, а значит – оправдать и простить. Поэтому если хочешь быть понятым – соблазни другого, в идеале – полюби его сам! Кто этого не знает, пусть внимательно перечитает рекомендации Дейла Карнеги – никакой философии, зато все понятно. Сам он – великий и искренний прельститель.
Понимание – всегда тайна, всегда сакрально, совершается в мистической глубине души как прорыв сквозь социальные определенности бытия. Не столько вопреки, сколько благодаря этим определенностям, но все-таки – прорыв сквозь них, прорыв к другому бытию, к другому – неважно кому – человеку, природе, явлению… В любом акте понимания я их одухотворяю, придаю им смысл, сопереживаю им. На этом основаны и «понимающая психология», и эм-патия, и вчувствование, и техника и искусство герменевтического истолкования. Но обо всем этом, в том числе и мною, писалось уже достаточно. Суть дела в том, что полное, без остатка «до донышка» понимание невозможно. Невозможно и потому, что «своих мозгов в чужую голову не вставишь», и потому, что «чужая душа потемки», и просто потому, что есть витальные пределы бытия и исключительная неповторимость каждого индивидуального существования.
Поэтому понимание, как и любовь, – а они прорастают друг в друга и друг в друге – великая иллюзия. Иллюзия – потому что есть недостижимый предел, великая – потому как придает осмысленность и оправданность бытию, великая энергия заблуждения. Понимание – всегда непонимание. Без непонимания понимание невозможно. Если бы понимание было возможно во всей полноте, люди просто воспроизводили бы сознание друг друга – тут же и мгновенно. Не приведи Господи. Понимая, приступая к пониманию, я понимаю, что чего-то не понимаю. Что есть нечто иное, другое, мне недоступное, и я могу лишь подступиться к нему, оплотнить его рельеф своим взглядом, но если я его пойму – в той или иной степени, в том или ином (моем!) смысле – он останется существовать, в своем сохранившемся бытии. (Если только я не подобен несмышленому малышу, который ради повышения смышленности разбирает любимую игрушку, чтобы понять ее и тем самым – сломать). Понимаю я все с другим. Понимание и любовь есть мое бытие-с-другим. Иного бытия и понимания человеку не дано.
Но стремлюсь ли я быть понятым в понимании? Или я стремлюсь добиться своего? – а это уже совсем иное дело. Как известно, согласно Б. Ф. Поршневу, язык возник отнюдь не для адекватной передачи мысли. Если бы это было так, люди бы и твердили как попугаи бессмысленные: увидит зеленую траву и говорит: «Трава зеленая», увидит, что снег идет и говорит: «Снег идет». Язык интонирован, причем интонация первична по отношению к лексике – недаром и ребенок-то сначала усваивает интонацию, лишь потом – лексику. Язык возник не для передачи мысли, а чтобы чего-то добиться от ближнего, чтобы он сделал то, что мне нужно. А для этого мне вовсе не нужна адекватная передача моих мыслей. Наоборот – сплошь и рядом хорошо бы этого избежать, скрыть свои подлинные цели и мотивы.
Так и в любви. Я хочу стать привлекательным для другого, соблазнить его на любовь ко мне, чтобы овладеть им-любящим. Но от него не требуется требовать, его любовь – «чистая преданность без взаимности» (тот же Сартр). Любящий-хотящий-быть-любимым есть свобода, разыгрывающая партию бегства от себя к другому, нуждающемуся в чем-то вне себя. Соблазнение – розыгрыш партии самоотдачи. Но именно розыгрыш, чтобы заставить другого отчуждиться от себя, раскрыться, бежать от себя для воплощения самоценного любящего.
Однако другой не может развоплотиться, сам любящий продолжает зависеть от него, ибо любимый «хранит ключ от бытия любящего». Или, другими словами того же Сартра: «Каждый отчужден ровно в той мере, в какой он требует отчуждения другого. Каждый хочет, чтобы другой его любил, не отдавая себе отчета в том, что любить – значит быть любимым и что тем самым, желая, чтобы другой меня любил, я хочу лишь, чтобы другой хотел заставить меня любить его». Другой постоянно отсылает меня обратно к своей неоправданной субъективности.