Эстетика и литература. Великие романы на рубеже веков - Ди Джакомо Джузеппе 2 стр.


Влияние радикальных идей на Раскольникова началось приблизительно за шесть месяцев до начала повествования – в то время, когда он написал свою статью “О преступлении”, в которой он разделяет людей на два разряда: “обыкновенных” и “необыкновенных”: первой группе соответствуют массы, довольствующиеся своей судьбой – те, кто с покорностью принимают установленный порядок, каким бы он ни был; вторая же группа, представленная немногими избранными, состоит из индивидуумов, требующих разрушения настоящего во имя лучшего будущего (в качестве примеров приведены Магомет, Наполеон и другие). Эти “необыкновенные” люди совершают преступления, признающиеся таковыми на основании старых моральных устоев, которые они, эти люди, силятся изменить, и действуют они во имя лучшего будущего: то есть, они представляются как благодетели человечества, а не его губители. После написания этой статьи Раскольников находится во власти очарования величественного образа личности Наполеона, который, во имя высшего общественного блага, считает себя наделённым моральным правом убивать.

Теория человекоубийства, оправданного во имя великой цели, служит плану убийства только предлогом, подвернувшимся поводом. Подробное представление этой теории Раскольникова будет дано только при первой его встрече с приставом следственных дел, которому поручено дело об убийстве процентщицы. Пристав расспрашивает студента по поводу статьи, которую тот написал о психологическом состоянии преступника в момент совершения злодеяния. То, что более всего в этой статье привлекло внимание следователя – это мысль, излагаемая в конце статьи, где Раскольников выдвигает идею, что отдельные исключительные люди имеют право совершать преступления. Раскольников говорит о том, что преступление, так или иначе, составляет часть гения: если бы Кеплеру или Ньютону, чтобы прийти к своим открытиям, потребовалось бы пожертвовать многими человеческими жизнями, то они обязаны были бы это сделать во имя всего человечества, которому бы эти открытия пошли во благо. Но – возражает ему следователь Порфирий Петрович – это не означает, что Ньютон имел бы право убивать первого встречного для собственного удовольствия, или совершать другие злодеяния; помимо этого, следователь подшучивает над тем, что обыкновенные люди, в особенности молодые, могут вообразить себя гениями и примутся убивать. Оставшись один, Раскольников осознаёт, что истинный гений, который может без угрызений совести пролить кровь во имя великого дела, не задумывается (до) и не терзается (после), потому что истинные гении не задумываются никогда.

Если и правда, что убийство богатой процентщицы помогло бы решить его денежные проблемы и избавить его семью от нищеты, всё же в конце Раскольников признаётся, что его побудили к действию совсем другие мотивы. Преступление, лишённое всякого причинного основания (общественного, идеологического, а также психологического), соответствует жесту чистой свободы, бескорыстному деянию, которое автор его перед собственной совестью оправдывает с помощью целого ряда возможных объяснений. По сути дела, теория “необыкновенных” людей вначале появляется как объяснение, используемое Раскольниковым, чтобы оправдать своё преступление; впоследствии он решает отказаться от этой теории и рассказать правду Соне. Общее толкование философского смысла романа при этом меняется: Раскольников чувствует собственную свободу и приходит к пониманию своего преступления как деяния, не вызванного внешними причинами. Всё значение романа состоит в принятии как таковой этой ни на чём не основанной свободы, не зависящей ни от какой рациональной причины. Именно Порфирий Петрович поможет убийце отбросить ложные оправдания, поставив его перед лицом того, что он совершил. Таким образом, условие “воскресения” Раскольникова в финале состоит в том, что его преступление рассматривается не как роковая случайность и не как приступ сумасшествия, или же попытка применения какой-то теории, но как чистый акт свободы: и тогда он, благодаря любви Сони, сможет открыть душу для высшей свободы. Момент признания Раскольникова Соне представляет собой кульминацию его копаний и поисков в самом себе: действие романа отныне направлено к будущему, а не к раскрытию смысла произошедшего.

Вне всякого сомнения, в Преступлении и наказании присутствует взгляд о том, каким образом следует читать роман, присутствует герменевтика. Она является составной частью его проблематики и выражением мнения – часто подтверждаемого Достоевским – в отношении важности идей и их власти двигать человеческими побуждениями: отрезок времени, начинающийся за два с половиной дня до совершения Раскольниковым его преступления, и охватывающий последующие две недели, является центральной точкой произведения. Время в романе воспринимается через сознание главного героя: оно произвольно растягивается и сжимается в зависимости от того значения, которое принимают для героя текущие события; таким образом, время целиком и полностью теряет свою объективность. Однако остаётся фактом, что свобода убивать является, как называет это Бердяев, вырождением в безудержное своеволие, и именно эта свобода заставить мучиться другого ведёт к одиночеству или разрушению личности. В этом – смысл эпилога: финальное перерождение героя в Сибири, за несколько страниц до конца романа, возможно только на волоске от смерти, in extremis. По сути, Преступление и наказание показывает, в видении Бердяева, осознание свободы как абсолютной ценности существования, как бездонный источник и зла, и добра.

Тогда, с этой точки зрения, в творчестве Достоевского присутствует и тема “я”, пытающегося отрицать “другого” в его ина-ковости; именно это делает Раскольников, который принадлежит миру “подполья” и который видит в человекоубийстве способ избавиться от “другого”. Причину преступления, по сути, следует искать в желании “я” представить себя как абсолют, отрицая ина-ковость как таковую. Тем не менее, сам Раскольников, вначале пытавшийся с помощью преступления избавиться от “другого”, чтобы утвердить абсолютность собственного “я”, впоследствии признает незыблемую инаковость “другого”, встав перед Соней на колени и выражая таким образом своё осознание того, что неизбывное превосходство другого не может не сопровождаться чувством вины. Соня – это не только образ “другого”, показывающий несостоятельность попытки Раскольникова отрицать и уничтожать инаковость: действительно, как мы видим в эпилоге, она, приехав в Сибирь к Раскольникову, осуждённому на каторжные работы, становится для него проводником на пути грешника к воскресению, которым для него является возвращение в общество людей. То есть, именно отношение с “другим” делает роман незавершённым, и в то же время составляет его завершение. В этом случае можно сказать, что концепция Бахтина о полифоничности оправдывает как незавершённость таких романов на уровне текста, так и их завершённость на уровне смысла – то есть завершённость, дающуюся вне текста, а именно в жизни. Чисто в традиции романа XIX века Достоевский заключает свою книгу эпилогом, благодаря которому существование главных героев выходит за пределы сюжета, ограниченного признанием Раскольникова. События в эпилоге разворачиваются полтора года спустя после двойного убийства: главный герой уже девять месяцев находится в сибирском остроге, и именно Соня откроет перед ним возможность начать новую жизнь.

3. “Идиотвопрос искупления

Сюжет Идиота строится на противопоставлении существа, явившегося извне – из Швейцарии, но главным образом из другого нравственного измерения – и современного русского этоса. Именно так следует рассматривать вторжение князя Мышкина в чуждый ему мир, дающий ему основание для особого эмоционального и чувственного опыта. Есть две вещи, свойственные главному герою: это его “святость” – и то, каким образом проживает он свою бренность; образ князя Мышкина в одно и то же время пуст и полон до краёв, противоречия сплетаются в нём, вырастая до сказочных размеров. Вначале его можно характеризовать отсутствием всяких качеств: это человек без свойств, и тем не менее в нём различается обилие культурных отсылок; не случайно, если Парфён Рогожин видит в нём некий образ “безумного во Христе”, для Аглаи он – новый Дон Кихот. Князь Мышкин наделён даром с первого же раза проникать в души тех, с кем встречается, и Достоевский настаивает на этом: этот “идиот” обладает способностью понимать всё. Во временной системе Мышкина мы находим актуализацию и циркуляцию прошлого (воспоминание) и будущего (ожидание), и это помогает нам понять сущность эсхатологии Достоевского, значительным образом представленную в его романах; так, в пятой главе второй части Мышкин вспоминает о состоянии восторга, предшествующем эпилептическому припадку, и ему становятся понятны слова из Апокалипсиса, что “времени больше не будет”. Частично благодаря своей болезни, Мышкин надеется избежать не только времени по часам и календарям, которое удерживает человека в плену лжи, но равным образом и течения настоящего. Возможно из-за болезни, от него ускользнуло то, что, как уже утверждал Святой Августин, время в своей изменчивости не может сосуществовать с неизменяемой вечностью, забывая таким образом о конечности человека. Фактически апокалиптичность, являющаяся частью сознания Мышкина, пропитывает весь роман; дело в том, что для достижения этого идеального состояния, в котором упразднено время, нужно ускорить его, и вторжение князя в разлагающееся общество вызовет этот необратимый процесс.

Всё происходит так, как если бы времяощущение в сознании князя, отрицающем время настоящего момента, распространилось бы и на все прочие сознания, и приблизило бы наступление в мире окончательного хаоса. Обращение к Апокалипсису Иоанна Богослова – которое, пусть и в другой форме, вновь появится в Бесах – занимает значительное место в романе: такое стремление проникнуть в конец времён берёт своё основание в ощущении собственной бренности Мышкина. Достоевский упорствует в этом моменте не ради надежды на всеобщее примирение – мечту Мышкина – но ради нигилистского желания устроить разрушение и хаос с целью осуществить тоталитарный общественный порядок. Это прометеева мечта Кириллова, который может бросить вызов Богу только с помощью самоубийства; это план идеального общества Шигалёва, так же обернувшийся страшным пророчеством. Но разница между надеждой Мышкина и безразличием нигилистов в Бесах проявляется в их концепции плана обновления. Бренность, ощущаемая князем – это впечатления, реминесценции, предчувствия: он чувствует, даже если ему неизвестно, в какой момент наступит всеобщий мир или катастрофа. В противоположность ему у нигилиста Шигалёва – строго научный план преобразования общества, и рассказчик подчёркивает, что у него такой вид, будто он ждёт разрушения мира, и не когда-нибудь, по пророчествам, которые могут и не состояться, а образом совершенно определённым.

В Идиоте Мышкин является общепризнанным больным, и в его образе Достоевский хотел представить абсолютно доброго человека; но разве автор, нагружая этот образ столькими религиозными и литературными архетипами не рискует превратить его в абстрактный тип, а не в живое существо из мяса и костей? Именно в этом основное слабое место романа, соизмеримое с его философско-религиозными притязаниями. К тому же, критика этой слабости включается писателем в сам роман, становясь предметом спора между героями, которые в результате делают из него нового Дон Кихота. И всё же, если Достоевскому удалось сделать своего героя убедительным – это именно потому, что он сделал из него больного: его безразличие в отношении общественной иерархии и материальных условий существования, его половое бессилие и, как следствие, двусмысленность в отношении Настасьи Филипповны и даже Аглаи, его мягкость, его искренность, его неспособность сопротивляться натиску или принимать решения, его нервозность, его периоды лихорадочного возбуждения – всё становится для других знаком его духовного величия. И не только; но представление о болезни, перестраивающей само сознание князя, способно выявить смысл романа – то есть причины поражения князя в его миссии спасения.

Как бы то ни было, его отказ от общества не привёл ни к какому воскресению, и после его возвращения в Швейцарию говорится о полном угасании его мыслительных способностей. Как объяснить такое противоречие между величием замысла и неудачей в его осуществлении? Может быть, дело в том, что следует рассматривать этот роман как некий литературный философский тупик, убеждаясь в невозможности создать образ поистине прекрасный, и в то же время способный справляться с этим миром. Рано или поздно автор осознал бы несостоятельность своей мечты: абсолютная невинность не существует здесь, а святость должна достигаться ценой борьбы с собственными демонами. Не случайно герои последующих романов должны будут пройти через испытание грехом, сомнением и бунтом, как старец Зосима, совершивший тяжкие проступки в юности, или как Алёша Карамазов, который ощущает в себе присутствие чувственности, характерной для его семьи, и его порой охватывает сомнение.

Светлые образы последующих произведений будут серьёзно отличаться, вплоть до того, что Достоевский покажет, что невинность, даже детская, – это всего лишь миф. Тем не менее, возвращаясь к Идиоту: в романе не объясняется, почему христова миссия князя заходит в тупик, как не объясняется и внутренняя логика, приводящая героя к финальной катастрофе. Всё же, этот процесс объясним причиной больного, нарушенного сознания: нам уже показано, как припадки болезни Мышкина приводят к его восторженной открытости навстречу другим, миру, прошлому и будущему. Поведение князя, позволяющее ему возвыситься над другими, черпает свою силу в абсолютной слабости, которая проявляется в форме отдачи всего себя другому. Такое неслыханное отношение буквально ставит с ног на голову общество в первой части романа; это как если бы князь появился в нужный момент, чтобы установить новые правила. Мышкину воздают поистине княжеские почести с тех пор, как он получил неожиданное наследство, однако верно и то, что с этого момента его харизма начинает меркнуть: вновь став центром светского внимания, он видит, что его поразительная сила, которая проявлялась в способности понимать и прощать, покидает его, приводя к финальной катастрофе.

То, что произошло, является в существенной мере развитием его болезни при соприкосновении с пагубной средой; понятие “заразы” лучше всего описывает процесс преобразования, которому подвергается сознание князя: эта зараза прогрессирует, она невидима и неотвратима, но имеет явные признаки и выраженные последствия, становясь категорией, способной объяснить другие романы Достоевского – как, например, Бесы, где автор настаивает на распространении через заражение новых идей, слухов, страха и насилия. Кроме того, если в Преступлении и наказании становится ясно, насколько Достоевскому удалось преобразовать и приспособить условности реализма к тем требованиям, которые сам он устанавливает для повествования, в Идиоте излишняя преувеличенность князя в его неправдоподобной правде принимает практически точные черты кредо “фантастического реализма” русского писателя: события, совершенно очевидно фантастические, в точности совпадают с событиями, составляющими действительность. В более общих чертах, “реализм” Достоевского – это его способность описывать действительность в её фрагментарности, без всякого ожидания какой-либо целостности, которая могла бы искупить её. Речь идёт о реализме, который сам Достоевский определяет как “фантастический”, и который направлен не на то, чтобы просто описать видимое, но на то, чтобы в видимом уловить то тайное, что в нём скрыто: не другое по отношению к миру, но другое, принадлежащее миру, – “другое”, появляющееся внезапно, давая почву тем моментам кризиса и катастроф, описание которых занимает столько места в произведениях Достоевского.

Усматривая в Мышкине тип Христа, можно вновь отметить близость Ницше и Достоевского. По сути, Ницше считал, что весть Христа была плохо понята, и Церковь была воздвигнута на основе принципов, искажающих первоначальную весть, являющуюся словом Евангелия. Как для Достоевского в Идиоте, так и для Ницше тип спасителя не мог не исказиться значительным образом, и это благодаря тому контексту, в котором предстают перед нами две этих образа. Два чистейших и благородных образа, помещённых в заурядную среду, не могут не оказаться в тупике: образ Христа, как утверждает Ницше, искажён его учениками – в особенности Святым Павлом, который для Ницше является истинным основателем христианской религии; образ князя меркнет среди тех, кто его окружает, и кто всё больше и больше изолирует его от мира. В этом смысле многое объясняет одна цитата Ницше: «Иисус – это полная противоположность гению: здесь уместнее слово ‘идиот’ […] всё остаётся чуждым ему. Он произносит слова, в которых мир нуждается […]. Павел был кем угодно, только не идиотом! Это он определил судьбу христианства» (Frammentipostumi, 1888 – Январь 1889, р.). Эти слова звучат, как если бы основные признаки болезни Мышкина были выявлены Ницше. Болезнь, в широком смысле, даже если и проявляется более очевидным и решительным образом в Идиоте, всё же оказывает существенное действие и в других романах Достоевского. В своём последнем романе русский писатель выводит нового героя, Алёшу Карамазова – бесконечно доброго, человеколюбивого, лишённого всякого чувства превосходства, вдохновенно верующего – который часто рассматривается как двойник Мышкина: он тоже любит детей, но, в отличие от князя – он не болен.

Назад Дальше