Кроме нарратива о Грузии-рае, имперскую литературную традицию составляло регулярное обращение к образу других, что являлось неотделимой частью картины об исследуемых краях. Если в грузинской литературе XIX века доминировал образ русского колонизатора/покорителя, который заставляет страдать грузин от происходящих бесчинств, и в центре стояли исключительно мужские образы, то в русской литературе вектор был иным. Отталкиваясь от гендерных отличий, следует сказать, что грузинские мужские и женские образы в русской литературе имперского и советского периодов носили эмоционально-положительный характер, отличаясь лишь акцентами, расставленными в характеристиках, и мужской образ был более популярным. Изначально формированию представлений о других народах, как и в случае с Грузией-раем, служили мемуаристика, путевые заметки и художественные произведения. Все они имели отношение к военно-художественной романтике (Цуциев, 2005. С. 152–176). Оказавшись на Кавказе в начале XIX века, русские чиновники/поэты/ссыльные стали описывать горцев с целью подчеркнуть и выстроить свою самоидентичность. Роль Кавказа была здесь схожа с ролью саидовского «Ориента» (Said, 1978). Ю. М. Лотман писал: «…граница делит плоскость на две области – внешнюю и внутреннюю. Самой простой семантической интерпретацией такой модели культуры будет оппозиция: мы ↔ они» (Лотман, 1992. T. I. С. 392–393). Южный край стал территорией, помогающей понять свой культурный образ и определиться в диадах «друг – враг»/ «свой – чужой». Наибольшее влияние на представления о грузинах оказало «Путешествие в Арзрум» (1829) Пушкина. Имперская перспектива легла в основу его восприятия Кавказа и Грузии: грузины преданы Российской империи, они воинственны, и это льстит колонизатору. Пушкин обращает внимание на силу слабого – общительность, гостеприимство, дружелюбие, а также на белые пятна в образовании:
Грузины народ воинственный. Они доказали свою храбрость под нашими знаменами. Их умственные способности ожидают большей образованности. Они вообще нрава веселого и общежительного. По праздникам мужчины пьют и гуляют по улицам. Черноглазые мальчики поют, прыгают и кувыркаются; женщины пляшут лезгинку. Голос песен грузинских приятен. <…> Грузины пьют не по-нашему и удивительно крепки (см. в: Пушкин. Собр. соч., 1960. T. 5. С. 431).
Л. Н. Толстой также увидел отчасти схожие с пушкинскими представлениями черты: «…милейший народ эти грузины, и умные, и кроткие, и добрые» (см.: Маковицкий, 1923. С. 13). В комплиментарном хоре существовала строчка, будоражившая и раздражавшая не один ученый ум, – это строка из поэмы «Демон» Лермонтова «Бежали робкие грузины» (Богомолов, 2002. С. 48–82). Она не раз подвергалась литературоведческим исследованиям, а в постсоветское время стала использоваться как орудие нападок. Например, Лев Вершинин переиначил ее и назвал свою книгу-лжеисторию «„Бежали храбрые грузины“: Неприукрашенная история Грузии» (2015). В формировании представлений о грузине играли роль и книги европейских писателей, такие как «Кавказ» (1859) Александра Дюма. Восприятие Дюма отличалось от восприятия «поэтов в форме». Его романтический взгляд на других не был связан с иерархией «колонизатор – колонизованный», а концентрировался на впечатлениях путешественника, описывающего другой народ: грузинский князь у него храбрый, гостеприимный, щедрый (Дюма, 1988. С. 230), грузинский мальчик – сказочный (Там же. С. 310), а грузинки – первые красавицы на свете (Там же. С. 285); Тифлис Дюма сравнивал с амфитеатром, в котором разворачивается многонациональное действие, шумное и пестрое (Там же. С. 217).
В советский период образ грузина формировался благодаря литературоцентричному сознанию (термин см.: Чупринин, 2007. С. 284). Художественные произведения и личные воспоминания писателей (Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Пастернак, Ахмадулина, Евтушенко) сыграли ведущую роль. Если суммировать литературные описания, то характерными чертами были следующие: любитель вина и застолий («Пену сладких вин Сонный льет грузин» – Лермонтов; «Над Курою есть духаны» – Мандельштам), веселый и дружелюбный («…я вижу, как меня любят, понимают и ценят» – Пушкин), дружественный по отношению к гостям («О Грузия, – нам слезы вытирая…» – Евтушенко). В советские времена частью исследований русско-грузинских литературных связей были работы, посвященные упомянутому образу. Им интересовались Л. Н. Асатиани, И. С. Богомолов, И. К. Ениколопов, Г. Талиашвили, В. С. Шадури[12]. В поле зрения ученых чаще всего попадало несколько отрывков, относящихся в первую очередь к Пушкину и Лермонтову, а позже к Есенину, Пастернаку, Ахмадулиной.
Традиция описания грузина продолжилась после изменения политической формации в начале XX века. На смену колонизованному пришел образцовый представитель семьи советских народов, подтверждавший могущество интернационализма (Цуциев, 2005). Этот образ стал результатом коллективного труда и использовался в нескольких целях: во-первых, он, как и миф о Грузии-рае, служил скрепой между Россией и южной республикой; во-вторых, играл роль реверанса власти, во главе которой не один год стояли грузины, в первую очередь Сталин; в-третьих, фоном, на котором русские выступали в лучшем свете. В 1930-е годы стал раскручиваться образ веселого, легкомысленного грузина. Особенно явно это прослеживалось в кинематографе (начало фильма «Трактористы» или конец фильма «Сердца четырех», а позже кавказцы в фильме «Кавказская пленница»). Популяризация такого образа связывалась с правлением Сталина: «Стремясь сделать вождю приятное, заботу о маленькой закавказской республике стали проявлять и на всех прочих уровнях» (Музафаров, 2008). Восприятие его фигуры как воплощения супраэтнического большевизма (Плампер, 2011. С. 263) не помешало процессу ассоциирования вождя с его реальной этнической принадлежностью. Официальная массовая советская культура восходила к мазохистской любви к диктатору:
Его акцент, грузинская фамилия, его харизма легли тенью на всю последующую историю кавказских образов в советской культуре. Серго Орджоникидзе и Анастас Микоян были бледными копиями того же образа. Тираж этих копий огромен. Неприязнь к кавказцам оказалась полным табу, она была невозможна, так как носила в себе скрытую потенцию «антисоветского заговора» (Цуциев, 2005).
Следующий этап метаморфозы функциональной роли образа приходится на постсталинский период. По одной версии, после смерти Сталина (Арошидзе, 2007), по другой – после расстрела Берии (Цуциев, 2005), в середине 1960-х зарождается иронически-романтический рыцарский анекдотический образ грузина-ловеласа с Черноморского побережья, который, по словам Цуциева, стал последним романтическим образом кавказца. Согласно еще одной версии, именно после смерти Сталина к образу грузина добавились комические черты: теперь это богатый, но глупый персонаж, чаще всего торговец (Арошидзе, 2007). Об анекдотических образах можно узнать следующее:
Это человек заметный, шумный, пестро, часто безвкусно, но всегда «богато» одетый. Больше всего на свете грузин озабочен тем, чтобы другие не подумали, что у него чего-то нет, он очень любит прихвастнуть, показать свое реальное или мнимое богатство.
Грузины в русских анекдотах – люди гостеприимные, любящие компанию, застолье, тосты; щедрые, иногда даже слишком щедрые; они преувеличенно мужественны, но при этом отношение к женщине у них «восточное» – как к низшему существу (напомним известную фразу из анекдота о том, как грузин расточал многочисленные комплименты некоей даме, беседуя с ее спутником, однако когда она попыталась принять участие в разговоре, ей было сказано: «Молчи, женщина, когда джигиты разговаривают») (Шмелев, Шмелева, 2014. С. 167–177).
В период оттепели к образу грузина добавились черты жулика и коррупционера. В советских этнических анекдотах главными чертами грузин были коррумпированность, хвастовство, волокитство, семейность (Мельниченко, 2014. С. 970–975), а также любвеобильность и богатство (Макаров, 27.01.1999). Складывалось впечатление, что они стоят в стороне от общего контекста жизни в СССР: их образ жизни был более свободным, не подчинявшимся законам центра (Nizharadze, 2006). Объяснение поведению, которое легло в основу не только анекдотов, но и стереотипов о поведении грузин, представил психолог, социолог и культуролог Георгий Нижарадзе в статье «Мы – грузины» (1999)[13]. Он проанализировал психологические свойства грузин, сформировавшиеся благодаря историко-политическому развитию страны, и пишет, что Грузия как позднефеодальная страна XIV–XIX веков, зависимая от сильных соседей, выработала свой «адаптационный механизм», направленный на приобретение и сохранение власти, будучи в зависимости. Сводился он к следующему:
феодал, дворянин, претендент на престол, порой просто авантюрист; проявляют лояльность по отношению к власти, находящейся на отдаленном расстоянии (султан, шах, император), но всегда оказывают сопротивление местным правителям. <…> Далекая власть воспринимается как данность, против которой воевать с оружием в руках не имеет смысла <…>. Однако эту власть можно использовать – установить хорошие отношения с ее представителями (говоря фигурально, «принося в дар коньяки») и, таким образом укрепив свое положение, бросить силы на борьбу со слабой местной властью (Нижарадзе, 2014. С. 18–19).
Такая модель поведения поспособствовала формированию психологических свойств грузинского характера: индивидуальная инициатива, умение выстраивать взаимоотношения, острота ума, хитрость, определенное расхождение между словом и делом, способность «пробивать», «пудрить мозги», а также стереотип о том, что за проявление верности легитимной власти должностное лицо получает немалые привилегии; кроме того, грузинам, как и другим покоренным народам, была свойственна «сила слабого» (Тернер), проявлявшаяся в гипертрофированном чувстве чести и желании произвести впечатление на инородцев (Там же. С. 19–20).
В постсоветский период культуролог, литературовед Г. Д. Гачев в книге «Национальные образы мира. Кавказ. Интеллектуальные путешествия из России в Грузию, Азербайджан и Армению» (Гачев, 2002) практически завершает формирование представления о мужском образе грузин, который формировался из двух перспектив: имперской и советской. Он пишет, что до краха СССР грузины в русском сознании ассоциировались с юмором, легкостью отношения к жизни, культом рода и дружбы, совестью, восприимчивостью, гостеприимством («В Грузии – болезни желудка и сердца; душа – здорова. Тут пьют – а не пьяницы» – Там же. С. 151), бескорыстностью к гостю, артистизмом, отсутствием национализма, дипломатичностью, воинственностью и властностью, проявляющейся в грузинском характере вне Грузии, они «все восприимчивы, приветливы. <…> Нет в них комплекса неполноценности перед „великими“ державами и культурами» (Там же. С. 51). В постсоветский период образ грузина в художественной литературе вновь претерпит метаморфозы и будет отличаться некоторыми чертами от устоявшегося ранее.
Обращаясь к гендерному фактору, отметим, что некоторые черты грузин, связывавшиеся с мужчиной, особенно комические, не связывались с женщиной[14]. Как уже было сказано, в отличие от мужского образа, переросшего затем в стереотип, женский не был столь широко распространен в русской литературе или советских анекдотах. Представления о грузинке складывались, начиная с XVII века, также благодаря путевым запискам европейцев и русских. В европейских источниках лейтмотивом становится тема внешности грузинок как самых красивых женщин Азии (Gogiaschwili, 2008. P. 260–261). Мало кто из широкого круга читателей будет отталкиваться от «Повести о Динаре», первого русского произведения, полностью построенного на грузинском материале и посвященного царице Тамаре (Летопись дружбы, 1967. С. 47), выстраивая представления о грузинке. Вначале придет на ум культивируемая в советские времена как воплощение русско-грузинских связей история любви Грибоедова и Нины Чавчавадзе. Именно Нина стала для русского интеллигента олицетворением грузинки – благородной, преданной мужу на протяжении всей жизни и даже после его гибели, покорной своей судьбе. Такое представление – как о покорной хранительнице очага – будет отмечено и в более поздние периоды. Часто в русском культурном сознании всплывает образ девы гор из «Мцыри» Лермонтова, в чей голос и внешность влюбился Мцыри (1840)[15], и образ из «Грузинской песни» (1854). В конце советского периода показательным явился образ грузинки у Сергея Довлатова: «Женщины Грузии строги, пугливы, им вслед не шути. Всякий знает: баррикады пушистых ресниц – неприступны» («Блюз для Натэллы», 1985). Следует отметить, что женский образ как стереотип о грузинке не имеет такого широкого распространения, как мужской. Он скорее смежен со стереотипом о кавказской женщине как женщине восточной, с ее покорностью и преданностью семейным ценностям.
Со временем представления о грузине/грузинке сформировались в этнический стереотип благодаря политике, литературе, кино, экономическим условиям и социальным контактам, то есть специфике взаимоотношений между группами людей (Платонов, 2000. С. 288). Ментальные различия легли, например, в основу этнических советских анекдотов. В имперский и советский периоды «грузин» прошел несколько этапов изменения – от романтического образа иного до анекдотического, в котором сфокусировались стереотипы о кавказцах.
Глава II. Россия – Грузия: от политической до литературной постсоветской деконструкции и демифологизации
Посредством циркуляции массы заново присваивают пространство, конституируя себя в качестве субъекта действия. <…> Эти перемещения нередко стоят ужасных страданий, но вместе с тем в них присутствует желание освобождения, не удовлетворяемое иначе, кроме как присвоением новых пространств, где рождается новая свобода.
Постсоветский период стал переломным не только в геополитике, но и в научном, и в переводческом, и в литературном процессе. Изменившая политический курс Грузия стала для кого-то предательницей по отношению к России, а для кого-то, наоборот, новой постсоветской страной-ориентиром. В Грузии же по отношению к России открыто и резко зазвучали обвинения в аннексии. Сентиментально-романтический дискурс русской литературы, активно поддерживавшийся в советский период, преобразовался в две параллели, каждая из которых в то или иное время начинает доминировать: прежняя, романтическая, и новая – демифологизирующая. Первая группирует вокруг себя известные мотивы (природа, дружба, достопримечательности), вторая связана с проблемами новейшего времени: крах СССР; образование новых государств, сопровождавшееся региональными межэтническими войнами; проблемы национализма; поиск нового лица, то есть выстраивание новой национальной идентичности; пересмотр совместного прошлого.
2.1. Гласность, или Занавес сдернут: осколки национализма
– Со всеми православными странами соримся <…> теперь угрожаем войной грузинам. Кто остался? Одни греки! Если еще с ними начнем цапаться – конец православию.
За советской идеологемой дружба народов скрывался клубок неразрешенных за советский период национальных вопросов, которые привлекали к себе многих исследователей «советской империи». О национальной политике и определении СССР как особой империи писали и на Западе, и в России[16]. Андреас Каппелер[17], рассматривая Российскую империю, а затем и СССР как наследника империи в рамках единого поля – «советской полиэтнической империи», обратил внимание на то, что национальный вопрос интерпретировался односторонне. История России зачастую неверно воспринималась западными учеными как национальная история только русских[18]. На другие народы обратил внимание Терри Мартин (Terry Martin). Сфокусировав внимание на сталинском периоде, точнее на анализе действий/мероприятий центральной власти по поддержке и развитию культур национальных меньшинств, он доказал то, что идет вразрез распространившемуся и культивируемому мнению, особенно в постсоветский период: тезис о подавлении малых народов со стороны «титульной» нации является не совсем верным, и это наглядно видно при анализе политики 1920–1930-х годов: