Там, где бьется сердце. Записки детского кардиохирурга - Претр Рене 6 стр.


Катю прооперировали на четвертый день ее жизни. Сокращенно Д-4. Грудина рассечена и раздвинута. Маленькое сердечко очень живое – «выжимает 120»[17], как и положено сразу после рождения, пока пульс не замедлился, приспособившись к новым условиям кровообращения. На такой скорости его сокращения кажутся еще проворнее и изящнее. Легочная артерия была едва развита, она выглядела волокнистым канатиком, выходящим из правого желудочка.

Аппарат системы искусственного кровообращения включен. Он работал спокойно, сердце можно останавливать. Мы рассекли недоразвитую артерию по всей длине. Легочный клапан, расположенный в ее основании, показал две частично сросшиеся створки. Мы осторожно разделили их тонким лезвием. Затем мы вырезали лоскут, наподобие заплатки для шины, из перикарда – мембраны, которая окутывает сердце – и пришили по краям разреза, чтобы придать легочной артерии нормальный диаметр.

Теперь, когда соединение между сердцем и легкими установлено, мы должны еще исправить другую аномалию: сообщение, «дыра» между желудочками должно быть закрыто.

Мы доберемся до него через правое предсердие, вздутие, которое накапливает кровь, идущую из обеих полых вен, и обеспечивает, таким образом, быстрое и эффективное наполнение желудочка. Через него мы действительно войдем в сердце.

Приблизиться к сердцу, дотронуться до него – долгое время это считалось актом кощунства, профанацией из-за сакрального значения, которое приобрел этот орган: он стал вместилищем души, самой сутью бытия. И если сегодня наши вмешательства не имеют такой коннотации, в них, несмотря ни на что, сохраняется что-то фантастическое.

Я помню, как впервые взглянул на сердце изнутри. Едва предсердие было рассечено, как воздух устремлялся в сердечные полости. Свет налобной лампы вторгался в разрез и раскрывал их строение. Первым показывался трехстворчатый клапан, который препятствует оттоку крови во время сердечного сокращения. У него три створки, края которых прикреплены сухожильными хордами к коническим мускульным вздутиям. Каждая из них походила на половинку парашюта. В расправленном виде они превращались в подобие корабельного паруса, наполняющегося ветром. Створки были тонкими, как крылья бабочек, с такой же текстурой, а хорды – не толще паутинок. Но они были и такими же прочными благодаря равномерному распределению и усилению другими волокнами по бокам.

За клапаном открылся правый желудочек. Он выглядел – в пропорции – просторной пещерой с довольно гладким основанием, окруженной стенами и увенчанной крышей, и все это оправлено в мускульные трабекулы. Они действуют как ванты – соединяют и усиливают каждую часть желудочка, обеспечивают его геометрию. Возникающее переплетение многочисленных арок и готических сводов напоминало мне гравюры Пиранези: создается впечатление прочной структуры, несмотря на то, что ее составные элементы на вид тонкие и даже хрупкие. В свете лампы они окрашивались в теплые цвета, от оттенка слоновой кости у клапанных створок до желто-коричневого у миокарда.

Когда эта многоцветная архитектура оказалась на свету, я подумал о спелеологах, которые видят в свете налобного фонаря кристаллы скальной породы, отбрасывающие восхитительные отблески там, куда еще никогда не проникал ни один луч света, и окидывают взглядом красоту, не предназначенную для глаз.

Мы рассекли предсердие на несколько сантиметров. Аккуратно отвели в сторону трехстворчатый клапан и его многочисленные хорды. Прямо позади него открылся дефект перегородки. Мы выкроили вторую «заплату» по форме отверстия и пришили по краям. Теперь перегородка между двумя половинами сердца закрыта, в ней нет брешей. Разрез предсердия зашит тонкой нитью. Перед тем как стянуть швы, воздух, попавший в полости сердца, откачивается. Затем мы сняли зажим с аорты.

Возобновление сокращений сердца. Восстановление крово- обращения. Остановка аппарата. Закрытие грудной клетки через три часа после первого разреза. Операция закончена.

Эта операция не представляла для нас особых трудностей, если не считать, что она была сделана новорожденному. Для родителей Кати это была совсем другая история. Потому что это их собственная история: речь шла об их дочери, единственной и неповторимой, настолько исключительной, что для нее они пожертвовали бы всем на свете, легли бы вместо нее к нам на операционный стол, поменялись бы с ней сердцами, если бы это было возможно.

Они расстались с малышкой рано утром, когда проводили маленькую кроватку в операционную, и двери нашей крепости закрылись за ней. И началось долгое тревожное ожидание, продлившееся все эти три часа. Ожидание, когда они уже ничего не могли, ничего не видели. Единственной их надеждой было встретить дочку на выходе из этого длинного туннеля живой и, если возможно, здоровой.

Я позвонил им. Я знал, что с того момента, как за одной маленькой кроваткой закрылись двери операционной, их собственное сердце словно остановилось, замерло в ожидании этого звонка, чтобы забиться снова. Чтобы освободиться.

Трубку сняли после второго гудка.

– Мы только что закончили операцию. Все прошло хорошо.

Очень короткий диалог, потому что мне нечего рассказывать, когда все прошло так, как и было предусмотрено. Несколько вопросов о возможности посещений и, наконец – то, что говорят всегда:

– Спасибо, доктор. Мы всю жизнь будем вам благодарны.

Это слова, которые я слышал чаще всего в конце таких звонков – иногда вперемешку со слезами облегчения.

Конечно, спасена еще одна жизнь.

Без нас эта девочка угасла бы всего через несколько дней, как во времена наших бабушек и дедушек. Я прооперировал столько «Фалло», что головокружение, охватывавшее меня вначале, овладевает мной уже не так сильно. Привыкание, ужасное привыкание! И все же чудо никуда не делось. Давным-давно моя первая операция наполнила меня счастьем и особенным ощущением своей чрезвычайно важной роли. Ребенка привезли из Африки. В который раз его доставили почти что слишком поздно. Его кожа, глубоко синюшная, и глаза потускнели. Судорожный кашель вызывал удушье – тревожный знак того, что он уже вышел на финишную прямую. Я остановил его сердце и изготовил недостающий проход к легким. Каждый стежок был исполнен с тщательностью и точностью часового мастера. На ровные швы было приятно смотреть. Как и на начало работы освобожденного сердца. Оно принялось сокращаться без всякого напряжения. Это сердце, столько страдавшее раньше, билось теперь с удвоенной мощностью. Обретя силу, насытившись кислородом, кровь и весь организм сразу как бы озарились сиянием.

Кроме удовлетворения тем, что я все больше становлюсь хирургом сердца, я радовался осознанию, что подарил ребенку целую жизнь – от одного только слова «целый» у меня кружилась голова. Что изменил ход течения – течения жизни. И этот эпохальный поворот не был только теоретическим. Его подтверждали наши исследования и измерения, а еще он был виден, черт возьми, виден! Эта жизнь, прогноз которой не превышал нескольких недель, вдруг устремлялась по пути, предел которого не был виден – так далеко он отодвинулся.

У меня было впечатление, что я передвинул границы судьбы.

Сегодняшняя наша операция, каким бы подвигом она ни выглядела для девочки и ее родителей, не вызвала у нас такого сильного волнения, как раньше. Потому что ход операции, ее западни, тупики и опасные места были нам теперь хорошо известны. Потому что в каждый момент мы делали Природу своей союзницей. В конечном счете, именно она обеспечивает успех наших операций. Она заращивает наши швы, она дает жизнь структурам, которые мы сместили, сдвинули, а иногда переставили; именно она ассимилирует инородный материал, вживленный для того, чтобы направить кровоток по-иному. Природа доброжелательна до тех пор, пока мы ее уважаем, пока мы не противостоим ее принципам.

Уважение это, иногда с оттенком тревоги, продиктовано обычным здравым смыслом. Но, может быть, для меня оно идет – я имею слабость в это верить – от моих крестьянских корней. Ведь во времена моего детства мы действительно ощущали Природу совсем близко. Так близко, что, казалось, она управляет нашей жизнью. И потому, кроме огромной благодарности, мы испытывали в ее адрес некий страх, что-то скорее религиозного порядка, так как знали, что в любой момент она может взбунтоваться и напомнить нам о нашей ничтожности.

Столь резкий поворот этой судьбы напомнил мне одно поразительное озарение из детства, которое произошло на уроке географии. Учитель, сознательно добавив театральности, объяснял нам, что в горной цепи Юра есть хребет, который делит небесные воды между притоками Рейна и Роны. Он расписывал нам драму этих капелек воды: грозовым вечером молния и ветер бросают их из стороны в сторону, и капельки падают по разные стороны горного хребта – одни стекают на север, другие – на юг. «Они были друг к другу так близко, а теперь так далеко!» – восклицал он, сверкая глазами. И тогда я представлял себе, как эти капельки, которым было суждено попасть в ледяную воду, под порывами ветра вдруг меняли свое направление и падали с другой стороны хребта, чтобы течь к более солнечному будущему.

Моя операция напомнила мне эти порывы ветра, которые в точно рассчитанный момент радикально меняют судьбу некоторых водяных капель. Нам, вызывающим ветер, самыми прекрасными порывами кажутся самые первые, опьяняющие нас восторгом, затем – те, что меняют совсем неправильный курс капелек, когда те уже низко (действовать надо срочно) и очень далеко ушли от вершины (сложный порок), а может быть, их еще и подгоняет встречный ветер – когда внешние силы сплотились против нас. Наше обычное дуновение на этот мелкий дождик позволяет направить много воды на склон жизни. Изредка капелька, которой было назначено попасть на этот склон, а мы хотели еще дальше увести ее от вершины хребта, чтобы она спокойно и радостно текла в свою долину, внезапно оказывается по другую сторону из-за турбулентности в наших воздушных потоках. Очень больно от таких порывов ветра – неверно направленных, недостаточно проконтролированных. Очень мучительно думать об этих капельках, жертвах нашей неловкости и наших ошибок. От них остается сожаление, а иногда и шрамы на всю жизнь.

Сейчас наш порыв ветра был нацелен на капельку, летевшую еще высоко в небе, на достаточном удалении от вершины хребта. Наше дыхание, вовремя направившее ее к нужному склону, конечно, потребовало серьезных усилий, но не борьбы до изнеможения. Благодаря ему капелька теперь храбро стремилась в другую долину.

В долину жизни.

Немного раньше…

Мне наплевать на весь мир,
Когда Фредерик мне напоминает
О наших романах в двадцать лет,
О наших горестях и нашем доме…
За столом все смеялись, спорили,
А мама подавала нам обед.
«Фредерик» Клод Левейе, 1932–2011.

Юра

1970-е годы

Дождь лил как из ведра. Я снял и убрал рубашку под навес – она, если что, будет сохнуть несколько часов, тогда как голову и торс можно вытереть одним движением полотенца. Штаны, носки и ботинки можно было выжимать.

Мяч вернулся ко мне. Легким толчком ноги я перевел его вправо, дал остановиться и, прищурившись, нацелился на угол поля, образованный несущей балкой кровли и горизонтальным рядом гвоздей в стене сарая на высоте двух метров. Это место по праву называется «девяткой», так как соответствует углу между стойкой и поперечной перекладиной футбольных ворот. Я хотел четким ударом попасть туда. Если соблюсти все параметры, то мяч по изогнутой траектории попадет прямо в «девятку», и это будет безупречный гол, который вратарь не сумеет отразить, так как он направлен в самый дальний от него угол.

Но мой брат Габриэль, стоявший в воротах, попросту отбил кулаками в сторону мой удар – мяч пропитался водой, и мне самую малость не хватило силы.

– Теперь моя очередь!

Я закончил серию ударов, и мы поменялись ролями. Габриэль решительным шагом направился за нашу штрафную линию. Он бил резко и гораздо меньше меня думал обо всяких фиоритурах, чтобы попасть в цель. Он отправил мне свой коронный удар – мощный, у самой стойки справа от меня. Ему удается повторять этот маневр с правильностью метроному. Зато, когда в официальном матче надо бить пенальти, именно он выполняет удар с хладнокровием человека, который не задается вопросами и ни секунды не сомневается в успехе. И его мяч неизменно оказывается в сетке ворот сбоку. Но не успел он ударить по мячу, как…

– Нет, ну у вас с головой все в порядке? Вы не видите, что на улице творится? Чертовы хляби небесные! Пора корм задавать, а вы тут развлекаетесь. Да шевелитесь вы, боже правый, опять к молочнику опоздаем.

Громогласное явление отца нас отнюдь не вдохновило, мы не любили, когда приходилось прерывать наши дуэли. Ворча, мы отправили мяч под навес и ушли в хлев кормить скотину. Мой брат Бернар, не такой фанатичный поклонник футбола, не стал бросать вызов ливню из-за какого-то там мяча и отправился готовить ведра для дойки. Он ждал, пока мы покормим коров, чтобы начать доить.

На нашей ферме было три коровника: два для молочных коров и один, построенный позже, для телят. Еще было два отдельных места-бокса для лошадей, пока отец не купил трактор. Это был «Хюрлиманн». Когда я был мальчишкой, этот зеленый трактор, сияющий новизной – во всяком случае, таким я его запомнил – восхищал меня. Он был крепкий, сильный, он мог все и издавал адский грохот. Он был моим божеством: я даже думал, что у него есть сознание. Я страдал вместе с ним, когда ему было трудно тянуть перегруженную телегу. Я гордился вместе с ним, когда, скатываясь по склону, он ревел на всю округу о своей мощи и вовсю тарахтел, а стрелка тахометра ложилась вправо. Иногда мне даже случалось разговаривать с ним. Отец мой, напротив, быстро стал менее ласков с моим любимцем, так как считал, что он слишком часто ломается – действительно, отцу регулярно приходилось копаться в его внутренностях – до такой степени, что, к моему большому огорчению, он стал его называть не иначе как «Хюрлихлам».

Мне было лет семь, когда я начал его водить. В поле родитель сажал меня на сиденье, включал скорость, выключал сцепление и давал мне руль. Сам он запрыгивал в телегу, прицепленную к сеновязалке, и складывал друг на друга снопы – тогда они были в форме кирпичей – которые выдавала ему машина. Я ехал рядом с валками, которые она с жадностью заглатывала, до конца луга. Там, если разворот требовал сложного маневра, я предупреждал отца гудком, потому что мои ноги были коротковаты и с трудом доставали до педалей. Он мгновенно скатывался со сложенных снопов, догонял двигающийся трактор, залезал в него и направлял на следующую полосу. Он был в прекрасной спортивной форме, с орлиным зрением, которое долго казалось мне каким-то шестым чувством. Прищурившись, он одним взглядом окидывал отдаленные окрестности и часто обнаруживал неуловимые детали или изменения природного равновесия. Тогда он внезапно заявлял: «Завтра будет дождь» – или: «Форель будет хорошо клевать, можно порыбачить». Его подпольная деятельность по борьбе с размещением военной базы в нашем регионе, а также – в разумных пределах – занятия браконьерством и контрабандой в конце концов обострили его природные склонности.

Большими охапками мы разложили в кормушки траву, которую отец привез с луга. Сверху – по порции измельченных зерен, и можно открывать ясли. Коровы просовывают головы между открытых деревянных пластин и подходят к еде. Ясли закрываются вокруг коровьих голов, ограничивая их движения. Теперь, когда животные зафиксированы, можно начинать дойку и уборку стойла.

Через несколько лет наш «Хюрлихлам», который слишком часто разлаживался и оказывался «на операционном столе», был заменен на другой трактор: «Форд-5000», синего цвета. Мне было лет десять, и для меня его появление было настоящей трагедией – именно из-за его цвета. Он же синий! В моем представлении о мире и сверхсильных машинах трактор не мог быть синим, желтым или белым, это же цветочные оттенки. Ему надлежало быть красным, зеленым или черным. Мои протесты и даже слезы не поколебали решимости отца, который хладнокровно расписался под переменой цвета.

Назад Дальше