И я поехал обратно, осматривая по пути части кубанцев. Лошади у них в таком состоянии, что можно было лишь мечтать о том, чтобы повести их на поводу. Им следовало идти в тыл в первую очередь, так как отход кавалерии облегчал нам отход фуража. Приехал в Урмию. Здесь мне сказали, что началась уже демобилизация, по приказанию Пржевальского (начальника штаба фронта) отпустили солдат до тридцати лет.
А между тем, как ни странно, некоторые отпущенные в отпуск все же возвращались, говоря, что в России плохо, очень плохо.
Приехал из Киева от Казачьей рады высокий, как жердь, казак с маленькой головой, стриженной под машинку. Он был комиссаром казачьих войск.
Россия начинала разлагаться на первоначальные множители. Мы казака приняли враждебно. Но он не смущался, ходил сидеть к нам, пил чай вприкуску и что-то обмозговывал по-своему.
Я думаю, что его миссией было ускорить отход кубанцев.
Кубанцы торопились домой. Я помню день отъезда одной части, стоявшей в городе. Пригласили музыкантов, достали кувшин вина и танцевали вприсядку часа два, не переставая.
Потом сели с трудом на лошадей и поехали уже, как трезвые.
На противоположной стороне стояли и смотрели ласково персы.
А впрочем, в дильманском погроме приняли участие и черноморцы.
Уже охрану штаба несли ассирийцы. К этому времени в корпусах Кавказской армии остались одни штабы.
В армейском комитете появились большевики – Бабуришвили, какой-то еще зубной врач и матрос Салтыков.
Флотилия была ненадежная в отношении работы, а она была необходима для отхода.
В ней завелись интриги. Один офицер, Хатчиков, привлек на свою сторону команду, предложив объединить все суда в одну флотилию, то есть присоединить к военным судам суда железной дороги и Земского союза, а потом остаться в Персии и возить частные грузы.
Покамест же он предложил начать возить кишмиш и сухие фрукты с берега на берег одновременно с казенными грузами.
А ведь шла эвакуация, значит, дело сводилось просто к захвату судов.
Конечно, история эта безмерно обогатила бы Хатчикова, так как золото в Персии есть.
В связи с этим намерением Хатчикову удалось добиться избрания себя на должность командира флотилии, хотя в нашей армии выборного начала еще не было.
Мы вели с этой затеей ожесточенную борьбу, назначали свои комиссии; но комитет флотилии заявлял о неподсудности его нашему сухопутному влиянию.
Мы обжаловали дело в Центрокаспий, который и отозвал Салтыкова и Хатчикова.
По сведениям, которые я получил от комиссар-балта Пенкайтиса, Хатчиков впоследствии принимал участие в передаче нашего Каспийского флота англичанам. Таким образом, его торгово-промышленные наклонности нашли свое применение.
А войска уходили. Предполагалось перенести штаб на другой берег озера и уже на линию железной дороги, но этого нельзя было сделать, чтобы не увеличить тяготения войск к отходу в тыл.
В связи с уходом опять обострился вопрос о размене валюты. Уходящие забайкальцы арестовали нового председателя армейского комитета, выбранного на армейском съезде, товарища Татиева, очень честного и набожно верующего в мировую революцию человека.
Они требовали, чтобы им разменяли валюту по курсу 9 шай – рубль. Бросились к губернатору, и он, угрожая купцам палками, добился такого размена. Татиев был освобожден.
На нашем фронте вопрос о перемирии не был очень остер. С противником соприкосновения мы почти не имели. Зима размела нас и турок с гор в долины. Только кое-где держались сторожевые охранения.
Состояние турецкой армии было плохое, питалась она одной жареной пшеницей и о наступлении не думала. Петроградское правительство уже заключило перемирие с турками.
Необходимо было оформить состояние, о чем мы получили приказ от краевого Совета.
Мы отправили к туркам аэроплан, который сбросил прокламации с предложением начать переговоры. Кроме того, отправили радиотелеграмму. Совещаться, в общем, нужно было больше всего о демаркационной линии.
Турки ответили нам радио на немецком языке с предложением приехать для переговоров в Мосул.
Отправились полковник Эрн, Таск и Салтыков, которого арком готов был отправить куда угодно, только подальше.
Я не любил Салтыкова с его самоуверенностью и щегольством.
Остался с Татиевым управлять армией. У меня было ощущение, которое я знал раньше по французской борьбе. Борешься с человеком во много раз сильнее себя. Еще сжимаешь ему руки, сопротивляешься, но сердце уже сдало. Сопротивляешься, но не дышишь.
А нужно было изображать тормоз.
Татиеву было легче. Получив случайно проскочившую к нам телеграмму, как была принята весть о мирном предложении России в Берлине, уже забытую теперь телеграмму о слезах на улицах с радости, он говорил мне тихим голосом с грузинским акцентом: «Вы увидите, наша революция спасет мир».
Я пишу сейчас в 12 часов ночи 9 августа.
Венгрия пала. Банкомет сгребает со стола нашу ставку.
У меня болит голова, весь день я хочу спать, у меня острое малокровие, если я сейчас быстро встану со стула, голова закружится, и я упаду.
Я могу писать только ночью. Я знаю, что это значит. Это масло сгорело, и к ночи, когда не работают задерживающие центры, горит фитиль…
Жил я так.
Проснешься утром в маленькой белой комнате. Мороз – это выдуло тепло через окно со стеклами, вставленными без замазки. Но солнце светит. Топят маленькую железную печку дровами из тополя, становится тепло, уютно, и пахнет смолой.
Это лучший момент дня.
Встаешь и получаешь кучу телеграмм, все об одном: о развале, требующем немедленного отхода и не дающем уйти.
Уже сбегают отдельные команды в Джульфу и стараются нахрапом проскочить в Россию.
Образуется пробка. Поезда, идущие к нам с провизией, захватываются; груз скидывается; вагоны гонятся обратно.
Сбежала Дильманская рабочая рота.
Проклял рельсы, по которым она поедет, и задержал ее.
Ведем разные переговоры со здешним персидским обществом.
Характерный случай хитроватой простоватости персидского человека:
Когда наши ехали в Мосул для переговоров, то персидский губернатор предлагал вместо этого устроить переговоры в Урмии и довольно нерешительно, но серьезно говорил, что со своей стороны Персия требует Багдада как когда-то ей принадлежащего города. К сожалению, Багдада дать мы ему не могли. Айсоры же были уверены, что Таска в Мосуле или убьют, или отправят в Константинополь заложником.
Пока же мы ждали Таска и ходили к персам в гости.
Однажды позвали меня к здешнему демократу Аршану-Дамаюну. Мы шли дворами долго. Слуга с фонарем, кланяясь, сопровождал нас. Вдоль стен последнего прохода стояли слуги в грубых башмаках и в бедной полувоенной персидской форме и бросали нам под ноги цветы.
Мы вошли в комнаты.
Ослепительный, уже отвычный для нас свет многих ламп с двойными фитилями (в Персии почти не видно горелок типа «луна») резал глаза. На стенах пестрели ковры.
Гости во фраках, с поразительно белым бельем, в маленьких черных персидских шапочках сидели и разговаривали с офицерами французской миссии в тугих серых мундирах из хорошего, чистого сукна.
Висела люстра со свечами, хрустальная люстра, а под ней садовые стеклянные, изнутри посеребренные шары.
Еще не стиранные белые скатерти из коленкора хрустели и показывали свои штемпеля и неснятые этикеты.
Мы, то есть комитетчики – все солдаты – и я, пришли грязные, трепанные, усталые, а главное – виноватые.
Начался обед. За стеклами зурнил громадный туземный оркестр «Тоску по родине».
На столе стоял хороший фарфор и хрусталь. В Персии много хорошего фарфора.
Коньяк Шустова или Сараджева, жидкое кислое молоко и без конца – кушаний.
Говорили речи… Сладко жмурился губернатор, говоря: «Чох, чох якши». Переводчик, армянин-дашнак, милый и почти сумасшедший (гордящийся тем, что он был в той группе, которая когда-то заняла с бомбами Оттоманский банк как залог автономии Армении и была выманена оттуда вместе со своими чемоданчиками и бомбами только обманным поручительством Франции), – переводчик давал вольный перевод речей, вставляя в них аршинами все свои мысли и надежды и захлебываясь от восторга.
Сосед переводил мне программу партии, которая называла себя социал-демократами.
Ее первым пунктом было – «крепостное право не отменяется». Я проверил перевод у одного товарища, оказалось, что это так.
Дальше шли пункты о борьбе с нищенством.
Я встал с поднятой в руке рюмкой. Я, глядя на рукав своего обтрепавшегося френча, начал говорить, прерывая речь длинными паузами, в которых журчал переводчик.
Говорил сперва о том, что нам ничего не надо от Персии, кроме ее счастья, и о том, что мы, вместе со своими погромами, все же больше всех уважаем страну.
В конце рассердился и пожелал Персии социальную революцию.
Музыка зурнила «Тоску по родине».
Другой вечер я провел у Ага-Петроса на званом обеде по случаю присылки Мар-Шимуну ордена Святого Владимира на шею.
Пройти в дом Петроса нужно было через длинные проходы, каждый проход замыкался глиняным зданием, в котором дорога доходила до двери и поворачивалась.
Такой дом не возьмешь внезапно.
На последнем дворе – стадо уток и гусей. Это можно найти в доме почти каждого перса.
Металлическое гаганье птиц сперва часто будило меня ночью.
Сада во дворе Петроса не было.
На верху стены сидел, сжавшись от холода – была ночь, – павлин. Тяжелый, пышный даже при луне хвост резко выделялся на беленой глине.
Приглашены были исключительно ассирийцы.
Слуги в цветных носках ходили без шума.
Ветер парусил коленкор окон.
Приехал Вадбольский. Вообще же он жил затворником и никуда не выходил.
Вадбольский провел церемонию возложения ордена «трепетными руками» с небрежной почтительностью.
По-своему он хорошо знал Восток, и его здесь уважали.
Взволнованный патриарх с румяным лицом блистал глазами, голова его странно седая, седина совершенно серебряная, а ему только 26 лет.
Впоследствии его обманом заманил к себе курд Синко и убил.
В зале стояли винтовки в козлах.
У дружинников отбирали оружие, когда они приходили домой.
Все были озабочены.
Я оттого так много пишу об айсорах, что считал возможным создать из них силу.
Вернее, я не видел других возможностей создать силу.
Кроме того, нужно было спасать людей, связавших свою судьбу с Россией.
Интересно, как создаются легенды.
Петрос или какой-то православный священник-айсор, тот, кажется, который на одном приеме у губернатора все время с манерой странствующего монашка говорил, что не нужно сердиться на айсорских «беднячков», сказал мне:
«Вы знаете, к Вадбольскому приходили наши женщины и сказали ему: „Наших мужей мы вам отдаем; но велите убить нас, только не оставляйте на убой персам“».
Конечно, к Вадбольскому никто с такими словами не приходил; но их все думали и слышали сказанными.
Армяне и айсоры предлагали нам следующее. Они просили, чтобы мы оставили два полка в качестве ядра, вокруг которого можно было бы формировать национальные дружины. Взять два полка было неоткуда.
А оружие и инструкторов дать было можно.
Оружия у нас были запасы, инструкторами оставались многие офицеры и унтер-офицеры, не ждущие от России для себя ничего хорошего.
Я был сторонником поспешного, панически поспешного формирования.
Русские войска оружие отдавали очень неохотно, но я знал способ.
Нужно было только давать отпуск всей команде, например команде ружейного парка, она уезжала, и оружие можно было брать.
Кстати, об оружии. Среди солдат твердо сложилось убеждение, что есть приказ уходить с ружьями. Говорили, что в Россию не пропускают солдат без винтовок.
Краевой же Совет на мои повторные запросы о разрешении отпускать солдат с оружием отвечал приказанием разоружить демобилизованных. А как их разоружить?
Я предлагал, считаясь с тем, что винтовки все равно будут увезены, разрешить этот увоз, но вписать каждому солдату в его документы, что при нем находится винтовка номер такой-то и столько-то патронов, которые он обязан зарегистрировать в своем волостном Совете.
Это я хотел сделать для того, чтобы ослабить продажу винтовок.
Винтовка, да еще русская, на Востоке – драгоценность. Вначале за винтовку давали 2000–3000 руб., за патрон на базаре платили 3 руб., на станции Камерлю за такой же патрон давали бутылку коньяка.
Для сравнения с этими ценами привожу цену на женщин, увезенных из Персии и с Кавказа нашими солдатами.
Женщина в Феодосии, например, стоила при покупке ее навсегда 15 руб. употребленная и 40 руб. неупотребленная.
Так уже как не продать винтовку!
Пушки продавали. Но кого, впрочем, сейчас этим удивишь?
Мне регистрировать увоз винтовок не дали, а велели ему противиться.
Во всяком случае, оружие для национальных дружин достать было можно.
Армянские части формировал товарищ Степаньянц, бывший председатель армейского комитета, а потом офицер для поручений при комиссаре.
Степаньянц при знакомстве с ним производил впечатление не очень развитого человека.
Родился он в России и, казалось, был мало связан с здешними армянами.
Но он вырос у меня на глазах, как только дело дошло до защиты своего народа. Я удивлялся, глядя на его решительность и авторитетность.
У армян есть то, что можно встретить, пожалуй, еще только у евреев, – национальная дисциплина.
Дашнаки располагались в доме Манусарьянца, как в своем собственном.
Хозяин держал повод коня Степаньянца.
Когда нужно было собрать армян-дезертиров, было вывешено следующее объявление: «Вам, дезертирам-армянам, приказываем явиться к такому-то числу; неявившиеся будут убиты к такому-то числу».
И конечно, ближайшие родственники убили бы неявившихся.
Из-за формирования происходили трения между Мар-Шимуном и Петросом.
Но в результате они примирились на том, что Петрос стал начальником штаба Мар-Шимуна.
Петрос волновался. «Это не война, стоять Урмия, когда Гердык нет!» А из Гердыка уже ушли войска. Он послал в Гердык десяток своих людей.
Люди уходили, запасы бросались, бросалось оружие, сахар – громадное количество сахара.
Мы возвращали Курдистану все награбленное.
Я хотел подарить наши склады из тех, которые нельзя было вывезти, формируемым войскам.
Они вывезли бы их как-нибудь. И имущество все же осталось бы в руках наших друзей.
Кстати, из-за формирования я в конце концов разошелся с вернувшимся Таском.
Он говорил, что формирование, да еще производимое так поспешно, приведет к авантюрам в стиле принца Вид. Я очень огорчился, так как не видел других путей.
Таск имел ориентацию на Россию, на отвод нашей армии, по возможности целой, домой. Моя ориентация была местная.
Если бы при мне был хоть один близкий человек, если бы я не стремился к тому же обратно к библиотекам, я никуда бы не поехал и стал бы отсиживаться на Востоке.
А на Востоке была еще черта, которая меня с ним примиряла: здесь не было антисемитизма.
В армии уже говорили, что Шкловский – жид, как об этом сообщил мне, с видом товарища по профессии, офицер из евреев, только что выпущенный из военного училища, с которым я встретился у казначея.
А в Персии евреи не под ударом, впрочем, так же, как и в Турции.
Говорят они здесь, кажется, на языке, происшедшем из арамейского, в то время как евреи русского Кавказа говорят на каком-то татарском наречии.
Когда англичане взяли Иерусалим, ко мне пришла депутация от ассирийцев, принесла 10 фунтов сахару и орамарского кишмиша и сказала так.
Да, еще два слова прежде. На столе стоял чай, потому что пришедших гостей нужно как-нибудь угостить.
«Наш народ и твой народ будут снова жить вместе, рядом. Правда, мы разрушили храм Соломона тогда-то, но после мы же восстановили его».
Так они говорили, считая себя потомками ассирийцев, а меня евреем.
В сущности говоря, они ошибались – я не совсем еврей, а они не потомки ассирийцев.
По крови они евреи-арамейцы.
Но в разговоре было характерно ощущение непрерывности традиции – отличительная черта здешних народов.