Собрание сочинений. Т. 1 Революция - Шкловский Виктор Борисович 19 стр.


Фамилия раненого была Горбань[30].

Он был прежде эсером, жил на каторге, его там много били, но убить не успели. После революции он вернулся в Херсон, где раньше был кузнецом.

Во время оккупации убил кого-то, стоявшего за немцев, схватив его на улице и унеся к своим (кто были ему свои в то время, не знаю) на расстрел.

Немцы арестовали его и везли на пароходе; он вырвался от них и уплыл, хотя его и ранили. Во время какого-то восстания его ранили в ногу; врача не было; когда достали, было поздно. Ампутировали, потом еще раз, потом еще раз.

Горбенко качал головой, когда смотрел на следы последней операции.

Одноногим Горбань принимал участие в защите Херсона от немцев.

Я тороплюсь к этой защите…

О ней рассказывали мне в лазарете почти все.

Но нужно сказать, как попал Горбань раненым в лазарет.

Он был большевиком, преданным и наивным, работал по землеустройству. Поехал по деревням с агрономом. Поссорились в байдарке (тележке). Я думаю, что у Горбаня был не легкий нрав. Агроном выстрелил в него в упор, но прострелил только челюсть и язык, да обжег щеку, потом выбросил раненого из байдарки и выстрелил еще два раза, попал в мошонку и грудь… Уехал.

Раненый лежал на дороге, мимо ехали крестьяне с возами по собственному делу, не подбирали.

Быть может, даже не из вражды, а так – «в хозяйстве не пригодится».

Лежал весь день на солнце…

Потом подобрала милиция.

Привезли в лазарет.

Мы (я и сосед) поправились как профессионалы быстро.

Горбань уже ругался.

Я вставал, хотя пальцы еще гноились, и тело было покрыто опухолями вокруг не вынутых осколков.

Приходили люди, рассказывали. Вспоминали. И вот краткая повесть о защите города Херсона от немцев безначальным войском в году 1917-м.

После того как солдаты ушли с войны, они вернулись по домам.

Вернулись и в Херсон.

Работы не было. Городская дума придумала что-то вроде «Национальных мастерских».

Срывать валы за городом.

Солдаты срывали плохо. Ссорились…

Угрожали захватом города.

Предводительствовали ими какие-то люди, про которых почтенные горожане говорили, что это были каторжники.

Кажется, это никем не оспаривалось. Один из каторжников был из беглых румынских попов. Дума была недовольна работой демобилизованных…

Решили просить немцев занять город. Немцы пришли и заняли город, но их пришло мало, и демобилизованные их прогнали, а потом пошли бить думу. И избили бы на смерть, но в думе кто-то догадался, достал ключи и вынес их на блюде к нападающим как «ключи города».

Нападающие растерялись.

Они про это что-то слышали, не знали, как ответить на этот «организованный шаг».

Никого не убили и взяли ключи.

Каторжники ездили по городу в количестве трех и преимущественно по тротуарам. Но о них скоро забыли.

Немцы обложили город.

Город стал защищаться.

Защищали и солдаты, и почти все горожане, даже те, может быть, которые сочувствовали в свое время думцам, вызвавшим немцев против каторжников. Сделали окопы и защищались.

Херсон стоит в степи. Не подойти украдкой к Херсону.

Ночью не было почти никого в окопах. Разве какой мальчишка стреляет. А если неприятель наступал, то пускали по улицам автомобили (кто их посылал, не знаю), а на автомобилях были люди с трубами.

А услышав трубы, жители бежали на окопы и защищали город.

Дрались так две недели.

Горбань, уже одноногий (впрочем, я путаю все; рассказ этот, который я слышал, относится к более позднему времени, например к эпохе Скоропадского), командовал отрядом конницы, а чтобы он сам не выпал из седла, его привязывали к лошади, о сбоку к седлу прикручивали палку, чтобы было ему за что держаться.

Держался Херсон две недели.

К концу защиты подошли из-за Днепра на возах крестьяне, думали помочь… Посмотрели, уехали, – «не положительно у вас все устроено, а нам нельзя так, с нас есть что взять, мы хозяева», и ушли за Днепр.

Наступали на Херсон сперва австрийцы, сдавались как умели.

Потом подошли немцы – дивизия.

Нажали… Еще раз нажали и взяли город.

Фронтовики заперлись в крепости… и крепость взяли…

Стало в городе спокойно.

Никто не ездил по тротуарам.

А если кто держал винтовку в доме, и найдут ту винтовку, то дом сжигали.

А вокруг города были повстанцы.

Вот и вся защита Херсона, как рассказали мне ее многие люди, солдаты и доктора, сестра милосердия и студенты… И сам Горбань, когда язык его поправился, даже раньше: ему очень хотелось со мной говорить.

И мне он нравился, знал я, что он резал поезда с беженцами и жену ругал, когда поправился.

И про себя говорил (мы долго еще с ним пробыли, и эвакуировали нас из города в город вместе).

Так он говорил… «И я кулачок… я с братом и отцом хутор имею, все хозяйство сам завел, сад у меня какой, хлеба у меня сколько, приезжай ко мне, приезжай, профессор, как кормить буду». Профессором он меня сделал от восторга.

Извиняюсь, что фамилия доктора – Горбенко похожа на фамилию раненого – Горбань, но ничего сделать не могу, так и было.

Что поют на фронте

Всего лучше описывать со стороны. Описывать жизнь, которой не жил. Когда приносишься к своим сапогам и приспособишь ремень к своей винтовке, то уже ничего не видишь, не чувствуешь.

Отсюда в искусстве обычен прием описывания вещей не с точки зрения обычного этих вещей владельца, а с точки зрения пришедшего со стороны. У Толстого этот прием окроплен обычно морализированием, но дается и вне его.

Так, например, написав первоначальный вариант одной вещи (кажется, «Рубки леса»), он вносит в записную книжку: «необходимо ввести волонтера» (Эйхенбаум)[31] – и вводится волонтер как мотивировка свежего видения.

Я не был таким волонтером на фронте (Врангелевском), войну я видел, и вес винтовки возвращал меня в цепь привычных ассоциаций.

Вот почему я не могу написать об искусстве на фронте так, как пишут о нем, и вообще об искусстве в народе, люди, никогда войны и народа не видавшие.

Мы стояли на Днепре, по халупам, встречались в заставах, в разведках, в бою и иногда вечером на поверке.

Часть (отдельный батальон) была дружная, крепкая, очень здоровая в боевом смысле.

Когда собирались – пели, пели с увлечением, очевидно, сам собой организовался хор.

Но новые птицы, новая армия пела старые песни.

Пели Ермака и специально солдатские песни, которые были бы бесстыдны, если бы слова в них не были обессмыслены.

Пели «Варяга», но уже по-новому, на мотив «Спаси, Господи, люди твоя», – очевидно, была потребность использовать знакомый мотив, прежние слова которого перестали быть нужными.

Потом левее по берегу, у кавалеристов на стоянке, ночью, перед переправой, я услыхал «И тучки понависли», но измененные; в припев было вставлено «трещал наш пулемет»; у буденовцев, уже раненым, в лазарете, услыхал я старую песню «Марш вперед, смерть нас ждет, черные гусары», песню не солдатскую, а так же, как «Алла верды», типичную для офицерского собрания; эта песня была изменена, пели «красные гусары» вместо черные.

Солдатский фольклор типа «Заветных сказок» Афанасьева тоже не изменился. Хотя в нем есть следы участия в армии малолетних.

Вот и все, что я видел от искусства на фронте.

Правда, в канцелярии писаря готовили какую-то пьесу из эпохи Парижской коммуны и, лежа на диванах, говорили что-то не натуральными голосами, но до канцелярии было далеко, далеко, как до петербургской редакции.

Революция не ввела в кругозор солдата-красноармейца почти ничего в области искусства, хотя в то же время она необычайно расширила его кругозор и изменила психику.

Прежний темный солдат получил представление о мире, понимает такую, например, вещь, как значение Донского бассейна для него, уроженца Нижегородской губернии, получил громадную жажду к знанию, а песни не изменились.

Песню может изменить певец, во имя песни: во имя революции можно умереть, но нельзя творить.

Кто хочет создать революционное искусство, – пусть создаст искусство.

Маленький фельетон. Плац

В память древонасаждения в Петербурге на Марсовом поле, 1 мая 1920 года.

В некотором царстве, в некотором государстве было Марсово поле.

В этой стране говорили: «Кошка, если ее долго ремнем драть, будет даже и огурцы лопать».

Так и решили устроить рай на земле в порядке принудительном.

Для рая же нужен сад.

И собрали весь народ к плацу.

Земля же на плацу была каменная, такая крепкая, что трава на ней не росла, несмотря на расстройство транспорта.

Насверлили в камне ямки, воткнули в ямки деревца и сказали: «Растите».

Смотреть же поставили Чрезвычайную комиссию.

Кошка, если ее долго драть, будет есть огурцы, но ее нельзя додрать до того, чтобы она научилась разбираться в таблицах логарифм[ов].

И ни правительство, ни правеж не помогут дереву расти на камне.

Деревья засохли.

Сохли и дохли, как в чуме, и засмердело поле.

Тогда объявили свободную торговлю.

И пошли продавать и поле, и все, что кругом поля.

Шел мимо всего этого один человек.

Шел, шел, а сзади пошла Чрезвычайная комиссия.

И ушел человек за границу и там напечатал и расклеил плакат:

НЕЗАЧЕМ БЫЛО И ОГОРОД ГОРОДИТЬ.

Мое же положение отчаянное, потому что, если даже эту историю петь на мотив «Интернационала, она все же не будет похожа на Всемирную революцию, а радоваться, глядя на все это, я не могу, так как под русской революцией есть и моя подпись.

Сказка о Синем шакале

В некотором царстве, в некотором государстве, около города «Во что бы то ни стало», а это, должно быть, в северной Индии, жил шакал.

Питался он очень плохо.

Как известно, шакалы питаются, по преимуществу, старыми сапогами.

Ходил раз этот шакал по дворам, искал себе пищи, ночь была такая темная, что даже луны не было видно. Оступился шакал и попал в горшок с синей краской индиго.

Видите, какой он стал теперь синий.

Испугался шакал и побежал. Бежал долго, пропотел синим потом, пошла у него синяя пена изо рта, а краска все-таки не слезла.

Добежал шакал до леса и спрятался там.

Утром первые проснулись обезьяны.

Они всегда просыпаются первыми и очень этим гордятся. Увидали они шакала и закричали: «Синий зверь, синий зверь».

Сбежались тигры, слоны, дикобразы, носороги и видят: действительно, сидит на зеленой траве синий зверь.

А синий цвет в Индии священный.

Шакал не растерялся.

Он научился многому, пока питался старыми сапогами.

«Великий дух неба, – сказал он, – помазал меня на царство соком небесных деревьев и отныне все, что ни делается в лесу, должно делаться по моему повелению».

Звери поклонились шакалу и сказали ему: «Слушаемся, ваше величество».

Хорошо жил синий шакал в лесу.

Слон бегал для него в лавку за спичками, а тигр стоял на карауле и отдавал ему честь лапой.

Только заметили шакалы в лесу, что их синий царь очень похож на своего брата шакала. И хвост, как у шакала и морда шакалья, только синий. Пробрались они ночью во дворец и сказали: «Послушай, Синий, ведь ты шакал. Раздели с нами власть, а мы согласны днем даже называть тебя „ваше императорское величество“».

Но синий шакал позвонил в звонок: прибежал слон, который был при нем камердинером, собрал всех шакалов в охапку и выбросил за дверь. Шакал решил оградить свой дворец от непрошеных гостей.

И так как в лесу не было проволоки для проволочных заграждений, то он велел носорогам день и ночь танцевать вокруг дворца. Я думаю, что вы понимаете, что между танцующими носорогами пройти также трудно, как между автомобилями. Шакалы не были довольны. Они разбежались по лесу, выли и кричали: «Синий царь – шакал. Самый обыкновенный шакал, но только синий». Но никто не верил им, кто поверит шакалу? Тогда они собрались ночью и самый старый из них, совершенно облезлый и мудрый до того, что у него выпали все зубы, сказал:

«Никто нам не верит, что царь – шакал. Но пойдем и окружим дворец и будем выть. И синий шакал завоет тоже. И все узнают, кто их царь».

Один, совсем молодой шакаленок, который еще еле-еле умел перебирать лапами, спросил:

«А почему завоет царь?»

Старый шакал ответил:

«Потому, что природа непобедима».

И они пошли.

Пошли всем шакальим народом, а их было много. Сели вокруг дворца и завыли.

Царь проснулся.

«Воют», – сказал он.

«Смешно было бы, если бы я, царь, не мог спать из-за этого».

Но спать он не мог.

«Воют, продолжал он, – смешно было бы, если бы я сел, как они, на задние лапы». И он так и сделал.

«Смешно было бы, если бы я закрыл глаза, вытянул голову кверху и завыл». Так сказал синий царь, и в горле его уже щекотало, и не успел он договорить, как уже выл, выл громче всех, потому что он не выл очень долго, а природа непобедима. Прибежал слон, который бегал для шакала за спичками, и тигр, который отдавал ему честь лапой. Прибежала вся кухонная звериная челядь и увидели, что сидит среди спальни и воет и ничего не видит шакал.

Бросились звери на шакала и разорвали его. А носорогов забыли предупредить. Они ничего не знали и танцевали вокруг пустого дворца еще двое суток.

Письма М. Горькому

(1917–1923)

1 <6 декабря 1917 года>

Живу в Урмии[32]. Видал разоренную Персию и людей, умирающих от голода на улице. На наших глазах. Видал погромы и пережил Голгофу бессилья. И моя чаша будет скоро полна. Чувствую себя здесь ужасно. Топчем людей, как траву. Шкурничество цветет махровыми розами. Одни просьбы о золотниках сахара, об отводе. Транспорта бастуют. Кровь медленно стынет в жилах армии. Революция по ошибке вместо того, чтобы убить войну, убила армию. Переживаю ее агонию. Заключаем перемирие. Движется демобилизация. Господи, сохрани. Если увидимся, расскажу. О России ничего не знаю.

Виктор Шкловский.

Персия. Урмия. 6 декабря.

2 <Конец июня – начало июля 1920 года>

Дорогой Алексей Максимович.

Живу я (Виктор Шкловский) в Херсоне. На противоположном берегу белые, завтра уйдут[33]. Я поступил добровольцем в Красную армию, ходил в разведку, а сейчас помначальника подрывной роты. Делаем ошибки за ошибками, но правы в международном масштабе. Очень соскучился по Вас и по Великому Петербургу. Приветствую всех туземцев. Желаю Соловью, и Купчихе, и Марии Игнатьевне[34] всяких желаний. Читаю Диккенса[35] и учусь бросать бомбы Лемана. К сентябрю буду в Питере. Потолстел, хотя здесь все и вздорожало из-за фронта. Но питерцу много не надо.

Изучаю комцивилизацию в уездном переломлении. По Вашему письму ехал как с самым лучшим мандатом[36]. Привет Марии Федоровне[37]. Что здесь ставят в театрах, у гостиннодворцев[38] каменного периода вкус был лучше. Скучаю, хочу домой.

Виктор Шкловский.

Жак[39] как?

Жена на меня сердится.

3 Д<ействующая> Кр<асная> армия

16 июля 1920 года.

Дорогой Алексей Максимович.

Пишу Вам с койки хирургического лазарета в Херсоне. Я был начальником подрывного отряда Херсонской группы войск Красной армии. Вчера в моих руках разорвалась ручная граната. У меня перебиты пальцы на правой ноге и 25–30 ран на теле (неглубоких). Спокоен. Через три-четыре недели буду в Питере. Привет всем. Завтра буду оперироваться.

Назад Дальше