Футуризм. На пути к новому символизму - Тастевен Генрих 2 стр.


Во время моего пребывания в Париже, на выборах Короля Поэтов, Поля Фора[17], я имел случай ознакомиться с главнейшими устремлениями французского искусства после символизма. И прежде всего меня поразило то же явление, что и в русском искусстве: отсутствие всякого объединяющего лозунга или школы. От бесконечно сменяющихся маленьких школ, от всех этих новых группировок и манифестов получается впечатление движения ощупью. Символизм был последней крупной художественной школой, обладавшей цельным мировоззрением, теперь нет школы, которая могла бы объединить часто очень близкие и родственные устремления отдельных художников школ и культурных течений современности. Но если при таком моментальном снимке наше художественное сегодня кажется тождественным в России и на Западе, то культурный фон нового искусства у нас и на Западе диаметрально противоположен. На Западе за внешним распадом чувствуется какая-то напряженная работа, которая сделается понятнее, если мы примем во внимание морально-культурный перелом в мировоззрении французской интеллигенции. Недавно появившаяся книга Агатона[18] «Les Jeunes gens d’aujourd’hui»[19] является весьма знаменательным документом для характеристики этого процесса моральной самокритики, проявляющегося главным образом, у выступающего теперь на сцену молодого поколения французской интеллигенции. Книга Агатона представляет попытку разобраться в моральной работе, происходившей в последние годы в молодом поколении, и набросать нарождающийся тип нового интеллигента. Кроме многочисленных отзывов молодых критиков и художников, принадлежащих к поколению, родившемуся после 1875 года, кроме данных многочисленных анкет, автор основывается на впечатлениях, полученных им от личных бесед с представителями современной молодежи, как в университете, так и в средней школе, и потому книга представляет большой интерес, как документ. Правда, книгой нужно пользоваться осторожно, ибо автор во многом находится под влиянием клерикально-католической среды, в которой он вращается. Но тем не менее отдельные данные этой книги очень ценны.

Книга Агатона во многом представляет разительное сходство с русскими «Вехами», этой книгой, где русская интеллигенция как бы свершала над собой нравственное харакири и сжигала то, чему поклонялась. Но настроения, которыми проникнуты обе книги, совершенно различны.

«Вехи» написаны под влиянием крушения движения 1905 г. и связанных с ним надежд, которое многим казалось крахом социальной миссии интеллигенции; их тон пессимистичный, минорный.

Книга Агатона, наоборот, проникнута оптимизмом и верой в миссию той молодой Франции, от лица которой она говорит. Отношение детей к отцам здесь, правда, строго обличительное, но все же существенно отличается от озлобленных и часто пристрастных нападок «Вех». Кроме этого различия, вытекающего из различия социальной обстановки, есть существенная разница и в самом направлении работы переоценки. Обе книги, правда, сходятся во многих пунктах, в своих нападках на позитивизм и антирелигиозность интеллигенции, которая, по мнению авторов «Вех», вырыла пропасть между нею и народом. Но тогда как авторы «Вех» нападают на интеллигенцию за ее недостаточный индивидуализм, за ее морализм, за гипертрофию в ней социального инстинкта (эгоизм, говорит Гершензон, великая сила, именно она делает западную буржуазию могучим оружием Божьего дела на земле), авторы французских «Вех» нападают на французскую интеллигенцию за ее чрезмерный индивидуализм. Если «Вехи» защищают культуру от гнета утилитарно-морального критерия от постоянного примата «правды-справедливости над правдой-истиной», то книга Агатона восстает против чрезмерного преклонения перед культурой, против культурного фетишизма. И это обстоятельство чрезвычайно важно, здесь сказывается различие морального уклада интеллигенция, различие, объясняемое прежде всего историческими условиями, а в конечном счете, может быть, более глубокими чертами национальной психологии.

Над французской интеллигенцией не тяготел, как над русской, двойной гнет: внешний, в виде политических условий, и внутренний, в виде идеи долга перед народом, гнет, который наложил отпечаток на все развитие русской культуры и на литературу в особенности. Освобождение крестьян и превращение их в мелких собственников, провозглашенное Революцией, и известная атмосфера политической свободы, все это создало твердую почву для развития индивидуализма на Западе. Благодаря этому литература и живопись рано перестали быть проводниками социальных, и политических тенденций, как это было в России, где почти до самого последнего времени вопрос, «что делать?» первенствовал над чисто художественным критерием. Запад не знает тех постоянных разрушений эстетики во имя утилитарно-морального критерия, с которым мы постоянно встречаемся в русской литературе, и на котором сходятся Писарев и Лев Толстой.

Французской литературе всегда был присущ некоторый эстетический позитивизм, начиная с классицизма и его формулы «Lе moi est toujours haïssabie»[20] до реализма и флоберовскаго «l’ homme n’est rien, l’oeuvre est tout»[21], до парнасского бесстрастия и культа застывшей красоты, завершением которого является эстетство. Но эта латинская классическая тенденция была всегда чужда русскому искусству, и русское декадентство, как религия красоты, начавшее проникать в Россию с 90-х годов, такой же тепличный продукт, как и русский классицизм. Поэтому-то русские эстеты, так часто напоминают москвичей в Чайльдовом плаще. Эстетство – это крайнее выражение принципа автономности искусства – чуждо лучшим традициям русской литературы, где от Гоголя, видевшего в искусстве исповедь души художника, до Достоевского, верившего, что «Красота спасет мир», господствует стремление преодолеть раскол между жизнью и творчеством.

Как я уже отметил, этот примат эстетического критерия над моральным, практическим объясняется тем, что тема народничества, как идеи долга писателя перед народом вообще чужда французской литературе, между тем, как она красной нитью проходит по всей русской словесности, проникая даже в русский реализм от гоголевской «Шинели» до того, что французы называют «religion de la souffrance humaine»[22] у Достоевского. Ничего подобного мы не найдем у французских реалистов. Какая презрительная и высокомерная усмешка чувствуется у Флобера, когда он описывает тип мелкого мещанина в «Буваре и Пекюше». Замечу кстати, что мы, к сожалению, до сих пор не имеем в печати 2-го тома этой книги, который, как известно, был почти подготовлен к печати Флобером. По уверению лиц, читавших в рукописи эту часть, она представляет злейшую сатиру на то, что Флобер называл «l’esprit bourgeois»[23]. Флобер как бы задался целью создать несокрушимый монумент буржуазной пошлости, собрав все характерное в этом отношении из книг и из уст своих современников. Ни Золя, ни Мопассан не отступают от флоберовской традиции, а если у Доде[24] и встречается отступление от этой объективной позы, то дальше несколько буржуазного сентиментализма это не идет.

Эта маленькая параллель между путями русской и французской литературы мне кажется необходимой, чтобы определить значения «эстетизма» или декадентства на Западе и в России. Если в России примат морали приводил к разрушению эстетики, то эстетство, антитеза этой крайности, представляет разрушение жизни во имя красоты.

Для среднего немудрого человека единственной реальностью является жизнь с ее различными нормами (этическими и социальными), а красота – возвышающий обман, для эстетов, наоборот, единственной реальностью стала Красота, а жизнь превратилась в унижающий обман. И на этом утверждении личности в Красоте, на этой нечеловеческой попытке создать искусственный рай сходятся великие индивидуалисты XIX века: Бодлер, Оскар Уайльд и Гюисманс, превратившие свою жизнь в эстетический эксперимент. И в этом стремлении разрушить оковы эмпирической реальности, перейти за грани своего «я» они доходят до саморазрушения, до уничтожения грани между грезой и действительностью. Для декадентов весь мир превратился в какую-то «грезу о грезе», в какой-то кошмар, где раскрашенные скелеты пляшут под предводительством безносой баядерки Смерти:

«Antinoüs fétris, dandys à face glabre,
Cadavres vernissés, lovelaces chenus,
Le branle universel de la danse macabre,
Vous entraîne en des lieux qui ne sont pas connus»[25].

Таков трагический путь великих индивидуалистов, путь Ницше, распятого Диониса, мечтавшего преодолеть человека, путь Оскара Уайльда, пытавшегося из своей жизни сделать изысканный сонет или утонченный парадокс и, как Дориан Грей, павшего жертвой призрачной мечты. За свой раскол между жизнью и красотой они заплатили безумием и трагическим надрывом, но вместе с тем они указали нам новый путь.

В образе сверхчеловека Ницше преодолел свое раннее эстетство. Создав свой трагически суровый образ Заратустры, он понял, что это не просто художественный образ, а символ, который надлежит воплотить в своем Я. Мы поняли, что прежде, чем сделать жизнь красотой, мы должны красоту сделать жизнью, т. е. пересоздать себя.

Но если таков был тернистый путь великих индивидуалистов, то современный эстетизм и индивидуализм является уничтожением трагизма.

Быть индивидуалистом после Ницше и эстетом после О. Уайльда очень легко, но не значит ли это пародировать их заветы. И если в свое время эстеты должны были затвориться в башню из слоновой кости, то теперь каждый маленький эстет непременно хочет создать свою маленькую башню, чтобы с высоты, хотя бы и очень незначительной, смотреть на воображаемую массу и любоваться собственным одиночеством.

Итак, если на Западе декадентство было лишь крайним развитием исконной тенденции, то в России оно было наоборот, разрывом с традициями «Великой Кривой». Поэтому-то декадентская школа была так бедна идейным и эмоциональным содержанием, ограничиваясь лишь перепевами Бодлера, Ницше, Верхарна или стилизациями различных исторических сюжетов. Понимаемое как примат формы над содержанием декадентство вызвало обеднение искусства.

Все, что я сказал, до некоторой степени относится и к творчеству признанного главы декадентского Парнаса, нашего poète impeccable[26], Валерия Брюсова. Нисколько не отрицая великих заслуг Брюсова в области обновления стиха и метрики, мы не можем не признать, что в своих главных темах, какими являются тема одиночества, демонизм страсти и современность, Брюсов зависит от французских декадентов и Верхарна.

Теперь, когда в декадентстве закончился период дерзаний, когда оно обнаруживает явное тяготение к пушкинианству и классицизму, все эти черты выступают еще резче. Декаденство, как цельная эстетическая школа, перестало существовать с 1905 года, когда под напором общественной волны разрушились башни из слоновой кости. Это была эпоха, когда Бальмонт воспевал сознательного пролетария, а Валерий Брюсов объявлял, что «поэт всегда с людьми, когда шумит гроза». Но как раз с тех пор, как декадентство умерло, как школа, оно получило влияние на широкие слои общества.

Создалось какое-то популярное декадентство, которое мы, очевидно, еще долго будем встречать в союзе с различными художественными течениями современности. Так мы встретим его в союзе с импрессионизмом у Арцыбашева, в пародиях на «А rebours»[27] у Кузмина; все последние или предпоследние слова в искусстве в той или другой степени испытают его влияние.

Во Франции и на Западе мы наблюдаем совершенно обратный процесс – крушение эстетства. Традиционный тип интеллигента с его скептицизмом, моральным диалетантизмом и эстетством, с его боязнью действия и ответственности, как его нарисовал Поль Бурже в своем наиболее талантливом романе «Le disciple»[28] или Гюисманс в лице Дезесента встречает единодушное осуждение у молодежи. Ярко выразил это талантливый критик Дюфренуа в статье, озаглавленной «Nous n’avons plus le goût du vice»[29], где резко осуждается имморализм и эстетизм предыдущего поколения. Для молодого поколения Искусство уже не является последней ценностью, великим фетишем; они ставят вопрос о ценности самого искусства.

Определив, таким образом, морально-культурный фон, на котором совершается развитие нового искусства в России и на Западе, мы можем перейти к тем течениям в искусстве, которые известны под названием футуризма.

Эстетика футуризма

Говоря о футуризме, следует строго различать футуризм, как эстетическую школу и футуризм, как общее культурное и моральное устремление нашей эпохи. Начало футуризма, как теории и школы, обыкновенно приурочивают к 1909 году, когда группа итальянских художников и поэтов, во главе с Маринетти употребили этот термин в своем манифесте, напечатанном в «Figaro». Но возникновение термина никогда не нужно отождествлять с эстетическими и идейными представлениями, которые он фиксирует, последние возникают гораздо ранее и часто остаются в форме скрытых тенденций, покуда какой-нибудь термин не выразит их и не даст им проявиться в форме школы или художественного течения. Так, термин «кубизм» лишь формулировал ту реакцию против импрессионизма, которая появилась гораздо ранее возникновения термина и была определенно высказана Роденом.

В известном смысле можно сказать, что идеи футуризма носятся в воздухе, и что вся наша эпоха под знаком футуризма. Это огромное движение возрождения культурных ценностей, создания нового идеализма и нового приятия мира, идущего на смену разложившемуся позитивизму и теории прогресса, которые уже не соответствуют новым социально-психологическим возможностям нашей современности и великолепному расцвету технико-экономической энергии. Если идея декаданса, упадочности, пессимизма тяготела над целой эпохой, то можно сказать, что для нашей современности так же типичен футуризм. Декадентство, теперь пережитое нами и идейно и эстетически, сыграв свою культурно-социальную роль, перешло туда, где хранятся застывшие и безжизненные мумии, в учебники словесности или истории литературы. В «Синей Птице» Метерлинка, Тильтиль и Митиль открывают в царстве ночи дверцу, где хранятся осыпавшиеся звезды. Таким хранилищем мертвых застывших понятий являются учебники словесности. Футуризм, как реальная психосоциальная сила есть знамение целой эпохи, он – новое мироощущение, которое проявляется не только в искусстве, но и в философии, и в науке. Как будто какая-то пелена спала с наших глаз, и мы впервые увидели новую красоту нашей эпохи.

Можно сказать, что Ницше и символисты были также охвачены этой идеей европейского возрождения, мечтали не только о переоценке, но и о восстановлении ценностей; однако их отвращение к демократизму, к шуму масс, помешало им почувствовать всю новую красоту нашей современности, от которой они бежали в века загадочно былые. Ницше не мог освободиться от взгляда на нашу эпоху демократизма, как на время декаданса, от которого он искал спасения в восстановлении платоновского общественного идеала. Идеализм и крайний индивидуализм – вот две тенденции, которые помешали символизму ближе подойти к нашей современности. И лишь в творчестве Верхарна совершается это сближение символизма с нашей действительностью. Но, чтобы прийти к этому приятию нашей эпохи, поэт совершил огромный путь, который начинается с крайнего пессимизма «Черных Факелов» и заканчивается мудрым приятьем мира.

Футуризм вышел из того великого опьянения современностью, которыми проникнуты «Буйные силы» и «Лики Жизни», но тогда как у Верхарна этот хмель претворяется в просветленную гармонию, в сознательное приятие глубочайших тенденций нашей эпохи, футуристы отдаются этому хмелю, они упиваются шумом современной культуры.

В своей теории футуристы заявляют что они хотят быть выразителями лихорадочной ускоренности нашей жизни. Но как и в чем видят футуристы новый ритм, новую красоту нашей эпохи? Этот вопрос невольно задаешь себе, когда читаешь те импрессионистские передачи шумов, которые являются излюбленным занятием футуристов.

Назад Дальше