Но настоящий кризис нашего времени, моего поколения, не в том, что нам плохо или что нам станет хуже в дальнейшем.
Нет, настоящий кризис в том, что мы не можем придумать ничего лучшего.
Программа
В этой книге я не пытаюсь предсказать грядущее.
Я стремлюсь подобрать ключи к будущему. Распахнуть окна нашего разума. Конечно, любая утопия больше рассказывает о времени, когда она была написана, чем о предстоящей реальности. Утопическая Страна изобилия раскрывает, какой была жизнь в Средние века: мрачной. Или, вернее, она была мрачной почти у всех почти везде почти всегда. В конце концов, в каждой культуре есть свой вариант Страны изобилия{20}.
Простые мечты рождают простые утопии. Голодный грезит о роскошном банкете. Замерзший – о жарком огне. Перед лицом надвигающейся немощи мечтают о вечной юности. Все эти мечты отражены в утопиях, возникших тогда, когда жизнь была тяжелой, жестокой и короткой. «Тамошняя земля не породила ничего ужасного, там нет болезней, – фантазировал греческий поэт Телеклид в V в. до н. э., – и если что-нибудь нужно, то оно просто появляется. Каждый ручеек течет вином… Рыба сама приходит к вам домой, жарится и ложится на стол»{21}.
Но прежде чем двигаться дальше, давайте сначала проведем грань между двумя формами утопической мысли{22}. Первая – это наиболее известная утопия-программа. Такие великие мыслители, как Карл Поппер и Ханна Арендт, и даже целое течение философии, постмодернизм, критиковали утопию такого рода. Они по большей части преуспели; последнее слово в оценке запрограммированного рая по-прежнему остается за ними.
Утопия-программа представляет собой не абстрактные идеи, а неизменные правила, не терпящие отклонений. Хороший пример – «Город солнца» (1602) итальянского поэта Томмазо Кампанеллы. В стране, описанной в этой утопии или, скорее, антиутопии, личная собственность строго запрещена, каждый обязан любить каждого, а драки караются смертью. Частная жизнь, включая произведение потомства, контролируется государством. Например, умным людям можно спать только с глупыми, а толстым – с худыми. Все силы направлены на выковку золотой середины. Более того, за каждым человеком следит обширная сеть осведомителей. Нарушителей побивают камнями, но прежде их убеждают признать свою порочность и согласиться на собственную казнь.
Оглядываясь назад, всякий читатель книги Кампанеллы увидит в ней холодящие кровь намеки на фашизм, сталинизм и геноцид.
Задавая правильные вопросы
Однако помимо утопии-программы, которую можно сравнить с фотографией высокого разрешения, есть и другой вид утопии, почти всеми забытый: утопия, лишь приблизительно намечающая контуры. Она предлагает не готовые решения, а вехи на пути. Не пытаясь втиснуть нас в какие-либо рамки, такая утопия вдохновляет на перемены. И она понимает, что, как говорил Вольтер, лучшее – враг хорошего. По словам одного американского философа, «любому серьезному утопическому мыслителю станет неуютно от самой мысли о программе»{23}.
Книга британского философа Томаса Мора (от названия которой и произошло слово «утопия») была именно такой – не программой, которую следовало неукоснительно реализовывать, а, скорее, обличением алчной аристократии, требующей для себя все больше роскоши, в то время как обычные люди жили в крайней нищете.
Мор понимал, что принимать утопию слишком всерьез может быть опасно. «Нужно уметь страстно верить, но в то же время видеть абсурдность собственных взглядов и смеяться над ними», – замечает философ и ведущий эксперт по утопиям Лаймен Тауэр Сарджент. Подобно юмору и сатире, утопии распахивают окна разума, и это крайне важно. Постепенно старея, люди и общество привыкают к существованию в условиях, когда свобода может стать тюрьмой, а истина – ложью. Наше нынешнее кредо – или, хуже, вера в то, что верить больше не во что, – не позволяет нам разглядеть несправедливость и недальновидность, по-прежнему окружающие нас каждый день.
Приведу несколько примеров: почему с 1980-х мы работаем все больше, хотя зажиточны как никогда прежде? Почему миллионы людей все еще живут в бедности тогда, когда нашего богатства более чем достаточно, чтобы покончить с нуждой раз и навсегда? И почему более 60 % нашего дохода зависят от того, в какой стране нам довелось родиться?{24}
Утопии не дают готовых ответов и, уж тем более, решений. Но в них задаются правильные вопросы.
Разрушение великого нарратива
Сегодня, к сожалению, для того чтобы начать мечтать, нам сначала нужно очнуться. Как гласит расхожая фраза, мечта может обернуться кошмаром. Утопии – рассадник раздоров, жестокости и даже геноцида. Они в конце концов становятся антиутопиями; на самом деле утопия и есть антиутопия. «Прогресс человечества – миф» – еще одно клише. И все же мы сумели построить средневековый рай.
Действительно, история полна ужасающих форм утопизма, таких как фашизм, коммунизм, нацизм. Кроме того, почти каждая религия породила секты фанатиков. Но если один религиозный радикал подстрекает к жестокости, следует ли нам автоматически отвергать религию? Зачем же отказываться от утопизма? Стоит ли вовсе переставать мечтать о лучшем мире?
Конечно же нет. Но именно это и происходит. Оптимизм и пессимизм стали синонимами соответственно потребительской уверенности и ее отсутствия. Радикальные идеи о другом мире в буквальном смысле почти немыслимы. Ожидания относительно того, чего мы как общество можем достигнуть, подверглись кошмарной эрозии, обнажив холодную, жесткую правду о том, что без утопии нам остается технократия. Политика превратилась в управление задачами. Избиратели кочуют из одного политического лагеря в другой не из-за существенных различий между партиями, а потому, что партии стали почти неотличимы и единственный вопрос, по которому правые расходятся с левыми, касается необходимости повышения или снижения налогов на 1–2 %{25}.
Мы встречаем это в журналистике, изображающей политику как игру, ставка в которой – карьера, а не идеалы. Это видно в академической среде, где все слишком заняты сочинением собственных трудов, чтобы читать, и слишком озабочены их изданием, чтобы дебатировать. На самом деле университеты в XXI в. больше всего похожи на заводы – как и наши больницы, школы и телевидение. Все ради достижения целей. Качество медленно, но верно становится менее значимым, чем количество, в процессе роста экономики, доли аудитории и числа публикаций.
И движущая сила всего этого – так называемый либерализм, совершенно выхолощенная идеология. Теперь важно «просто быть собой» и «действовать согласно своим интересам». Может, свобода и высший идеал, но наша свобода стала пустой. Наш страх перед морализаторством сделал мораль темой, запретной в общественном обсуждении. В конце концов, публичное поле должно быть «нейтральным», – и при этом никогда оно не было таким патерналистским. На каждом углу нас ожидают приманки – и, заглотив наживку, мы начинаем выпивать, кутить, брать в долг, покупать, маяться, напрягаться и обманываться. Что бы мы ни говорили себе о свободе слова, наши идеалы подозрительно близки к ценностям, продвигаемым именно теми компаниями, которые могут оплатить рекламу в прайм-тайм{26}. Обладай какая-либо политическая партия или религиозная секта хотя бы малой долей влияния, оказываемого на нас и наших детей рекламной индустрией, мы бы уже давно схватились за оружие. Но это рынок, и поэтому мы остаемся «нейтральными»{27}.
Сегодня единственное, что остается государству, – латать дыры. Если кто-то ведет себя не так, как надлежит послушному, спокойному гражданину, существуют силы, которые с радостью вправят ему мозги. Какими способами они это сделают? С помощью контроля, наблюдения и репрессий.
Тем временем социальное государство все меньше сосредоточивается на причинах нашего беспокойства и все больше – на его симптомах. Мы отправляемся к врачу, когда больны, к психотерапевту – когда нам грустно, к диетологу – когда слишком много весим, в тюрьму – когда осуждены, к консультанту по поиску работы – когда лишились места. Все эти услуги стоят больших денег, но мало что дают. В США, где медицинское обслуживание – самое дорогое в мире, ожидаемая продолжительность жизни для многих на самом деле снижается.
Тем временем рынок и коммерсанты наслаждаются полной вседозволенностью. Пищевая промышленность пичкает нас дешевой дрянью с избытком соли, сахара и жира, живо отправляя нас к врачам и диетологам. Технологические прорывы уничтожают все больше рабочих мест, отправляя нас на поиски работы. Индустрия рекламы призывает нас тратить деньги, которых у нас нет, на ненужный нам хлам, для того, чтобы впечатлить людей, которых мы терпеть не можем{28}. Поплакать по поводу всех этих неприятностей можно на плече у психотерапевта.
В такой антиутопии мы сегодня и живем.
Избалованное поколение
Но следует еще раз подчеркнуть: не то чтобы нам плохо жилось. Вовсе нет. Нынче, если дети от чего и страдают, так это от чрезмерной изнеженности. Согласно результатам подробного исследования Джин Твендж – психолога из Университета штата Калифорния в Сан-Диего, которая изучает настроения молодежи в прошлом и настоящем, – с 1980-х гг. наблюдается резкое повышение самооценки юного поколения. Оно считает себя более умным, ответственным и как никогда привлекательным.
«Каждому ребенку этого поколения говорили: "Ты можешь быть кем хочешь. Ты особенный"», – поясняет Твендж{29}. Нас растили, непрестанно подкармливая наш нарциссизм, но все больше среди нас таких, кто, выйдя в большой взрослый мир неограниченных возможностей, ломается и сгорает. Оказывается, что мир холоден и груб, в нем приходится конкурировать и не хватает рабочих мест. Это не Диснейленд, где можно загадать желание на падающую звезду и тогда все твои мечты сбудутся; это крысиные бега, и здесь некого винить, кроме себя самого, если ты не пройдешь отбор.
Неудивительно и то, что за нарциссизмом скрывается океан неуверенности. Твендж также обнаружила, что за последние несколько десятилетий мы стали больше бояться. На основании результатов 269 исследований, проведенных с 1952 по 1993 г., она заключила, что в Северной Америке ребенок начала 1990-х был в среднем тревожнее, чем пациенты психиатров в начале 1950-х{30}. Согласно данным Всемирной организации здравоохранения, депрессия – сегодня самый серьезный недуг среди подростков и станет причиной недомоганий номер один в мире к 2030 г.{31}
Это замкнутый круг. Никогда прежде столько молодых не посещало психиатра. Никогда прежде столько людей не сгорало на работе. И мы щелкаем антидепрессанты в небывалых количествах. Снова и снова мы возлагаем на личность вину за всеобщие проблемы вроде безработицы, неудовлетворенности и подавленности. Если успех – это выбор, то и ошибка – тоже выбор. Потерял работу? Нужно было лучше работать. Заболел? Следовало вести более здоровый образ жизни. Несчастен? Съешь таблетку.
В 1950-х гг. лишь 12 % молодых взрослых соглашались с утверждением: «Я – очень особенная личность». Сегодня с этим согласны 80 %{32}, тогда как на самом деле мы становимся все более одинаковыми. Все мы читаем одни и те же бестселлеры, смотрим одни и те же блокбастеры, носим одни и те же кроссовки. Там, где наши деды еще удерживали позиции, заповеданные семьей, церковью и обычаями, нас теснят СМИ, маркетинг и патерналистское государство. И хотя между нами все больше сходства, мы уже давно миновали эру больших коллективов. Число церковных приходов и профсоюзов снизилось, и традиционное деление на правых и левых уже мало что значит. Нас заботит только «решение задач», как будто проведение политики можно доверить консультантам по менеджменту.
Конечно, есть и те, кто старается возродить прежнюю веру в прогресс. Разве удивительно то, что культурным архетипом моего поколения является Nerd[2], чьи программы и устройства символизируют надежду на экономический рост? «Лучшие умы моего поколения думают над тем, как добиться, чтобы люди кликали по рекламе»{33}, – посетовал недавно бывший успешный математик, ныне работающий на Facebook.
Но следует избегать неверного понимания: хотя именно капитализм открыл врата Страны изобилия, одного капитализма для ее сохранения недостаточно. Прогресс и экономическое процветание стали синонимами, но в XXI в. нам придется найти другие способы повышать качество жизни. И пускай молодежь Запада в большинстве своем выросла во времена аполитичной технократии, нам все равно придется вернуться к политике для того, чтобы отыскать новую утопию.
В этом смысле меня воодушевляет наша неудовлетворенность, так как неудовлетворенность – далеко не безразличие. Повсеместная ностальгия, тоска по такому прошлому, каким оно на самом деле никогда не было, говорит о том, что у нас все еще есть идеалы, даже если мы и похоронили их заживо.
Истинный прогресс начинается с того, что не по плечу любой экономике знаний: представления о том, что значит «жить хорошо». Мы должны прислушаться к таким великим мыслителям, как Джон Стюарт Милль, Бертран Рассел и Джон Мейнард Кейнс, призывавшим «ценить цель выше средств и предпочитать благо пользе»{34}. Нам следует устремить наши мысли в будущее. Перестать расточать недовольство, участвуя в социологических опросах и реагируя на поток дурных новостей в СМИ. Подумать об альтернативах и сформировать новые сообщества. Подняться над веяниями времени и осознать объединяющий нас идеализм.
Может быть, тогда мы сможем вновь взглянуть не только на себя самих, но и на мир вокруг нас. Мы увидим, что старый добрый прогресс по-прежнему идет своим путем. Мы увидим, что мы живем в чудесную эру, время отступления голода и войны, роста благосостояния и продолжительности жизни. Но мы увидим и то, сколько нам – богатейшим 10, 5, 1 % – еще предстоит сделать.
Возвращение Утопии
Время вернуться к размышлениям об утопии.
Нам нужна новая путеводная звезда, новая карта мира, на которой вновь изображен далекий неисследованный материк – Утопия. Под этим я не имею в виду четкие установки, которыми утопические фанатики пичкают нас вместе со своими теократиями или пятилетними планами и которые лишь превращают людей в рабов пламенных мечтаний. Подумайте вот о чем: слово utopia означает «хорошее место» и «небывалое место». Что нам нужно, так это новые горизонты, способные разжечь искру воображения, причем именно «горизонты» во множественном числе: в конце концов, конфликтующие утопии – это живая кровь демократии.
Как всегда, наша утопия начнется с малого. Основу того, что мы сегодня называем цивилизацией, давным-давно заложили мечтатели, каждый из которых выбирал свой собственный путь. Испанский монах Бартоломе де Лас Касас (1484–1566) выступал за равноправие колонистов и коренных жителей Латинской Америки и попытался основать колонию, где было бы удобно и тем и другим. Владелец фабрики Роберт Оуэн (1771–1858) пытался улучшить положение британских рабочих и открыл успешную хлопчатобумажную фабрику, на которой рабочим платили справедливую заработную плату и были запрещены телесные наказания. А философ Джон Стюарт Милль (1806–1873) даже полагал женщин и мужчин равными. (Возможно, это было как-то связано с тем фактом, что его жена принимала участие в создании половины его трудов.)