Что касается более широких проблем рабочего класса в этот период, то среди по-настоящему новаторских работ здесь следует назвать монографию Т. В. Бойко. Посвящена она как раз проблеме адаптации рабочих к гражданскому обществу посредством приобщения к современной культуре. Интерес представляет также источниковая база работы. Она написана на материалах буржуазной и монархической печати тех лет[30]. Это позволяет посмотреть на рабочий класс глазами так называемого «общественного мнения» тех лет. И этой авторской находки нельзя не оценить. Благодаря такому подходу, как в зеркале, видна физиономия самой интеллигенции. Узкая, крайне претенциозная среда, с пренебрежением относящаяся к народным устоям. Культура народа воспринимается ею как примитив. Развиваются лишь те её элементы, что могут быть вписаны в открытое общество. А сама просветительская деятельность «образованных сословий» подчас чем-то сродни устройству в Северной Америке резерваций и этнографических музеев для индейцев. Словом, монография Бойко может дать пищу для очень далеко идущих размышлений. В целом с исследовательницей можно согласиться в том, что печать сыграла и положительную роль, которая выразилась в том, что в отсутствие других форм выражения общественного мнения она была чуть ли не единственной трибуной, полем для диалога и противостояния самых разнообразных сил по самым разнообразным вопросам. Только вот что понимать под «общественным мнением» применительно к рубежу веков? Позицию образованных классов? Что-то другое, более широкое? Единого мнения пока нет…[31]
В будущем заслуживает внимания сам феномен приобщения масс к рационалистической культуре. По своей природе эта культура распадается на составляющие её элементы. В то же время традиционное мышление цельно, органично. Переход от одного типа восприятия к другому ещё должным образом не описан даже психологией, не то что историей. И в то же время, применительно к русским рабочим, историки располагают некоторым материалом для анализа. Эти материалы дают возможность утверждать, что в культурно-просветительских обществах, возникших после 1905–1907 гг. сосредотачивались наиболее радикальные элементы. Они решительно отвергали либеральное просветительство филантропствующей интеллигенции. Но почему?
Этот феномен разобран в одной из работ А. С. Балакирева. Он, в частности, обратил внимание, что именно в этих кружках зародилась пролетарская поэзия с её космизмом и библейско-апокалиптической лексикой. Руководители подобных кружков из социалистов единодушно отмечали жгучий интерес их участников к глобальным проблемам – происхождению мира, жизни, человека, бессмертию души. Этот интерес существенно превышал, казалось бы, естественную склонность аудитории к социально-экономическим проблемам. И для того чтобы найти контакт с аудиторией, пропагандист, вопреки своим первоначальным планам, вынужден был этот интерес удовлетворять. Очевидно и космизм рабочей поэзии, и интерес рабочих активистов к мировоззренческим вопросам были преломлением цельной народной культуры. Тем самым тяга рабочих к рационалистическим установкам шла через совсем иной смысловой ряд, чем тот, что навязывался им элитой. Культурная работа верхов, тем самым, могла вести к отупению масс, покорной их части, либо к ещё большему радикализму активного элемента. Сам же радикализм происходил из того, что условия нового времени разрушили прежнюю интегральную картину мира, и требовалось создать новую модель, восстанавливающую утерянное единство, но уже на новом уровне. По сути, у Балакирева речь идёт о конфликте двух типов социальных утопий, направленных в будущее. Одной придерживалась интеллигенция, совсем другой – рабочий класс[32].
Близко к этой стоит и ещё одна проблема. Речь идёт о работе на рубеже веков части видных юристов правоведов над реформой трудового законодательства. Здесь перед нами опять образчик отношения интеллигенции, причём её передовой части, к народным устоям. Среди деятелей той эпохи, много сделавшим для облегчения положения рабочих, можно назвать И. X. Озерова, Л. С. Таля, И. С. Войтинского[33] и других. Признавая их заслуги, нельзя не отметить, что образцом для написания своих работ они брали не народные институты демократии, а аналогичные учреждения запада. Когда возникла потребность поднять проблемы рабочего законодательства в печати, то В. П. Литвинов-Фалинский, видный государственный деятель, в прошлом преподаватель и фабричный инспектор также избрал опыт Германии[34]. Вместе с тем в России были свои формы труда и отношения к нему[35]. Можно ли было их игнорировать при выработке отечественной концепции трудового права?
Среди институционных изменений в центре внимания оказываются те из них, которые также связаны с ростом в стране элементов гражданского общества. Словом, история собственно органов власти рассматривается под углом зрения рождения в России парламентаризма и становлением представительных органов. Здесь заслуживает внимание и монография В. А. Дёмина. В ней все процессы трансформации власти после революции 1905–1907 гг. рассмотрены в контексте развития русского парламентаризма. В монографии отстаивается важный вывод о том, что результатом подвижек в системе органов управления стал переход России к форме правления, которую с большим основанием можно назвать конституционной[36]. На других позициях стоит О. И. Чистяков. Его взгляды можно назвать традиционными. Он согласен с теми историками, которые считают, что конституционный строй был декларирован, но его реального существования гарантировано не было[37]. Созвучно этому и мнение Г. А.Герасименко. Он, в частности, полагает, что в целом система управления сохранялась в неизменном виде десятилетиями. К началу XX века она закостенела так, что реформированию практически не поддавалась. Её можно было смести только революционным путём[38].
После публичных выступлений А. И. Солженицына[39] резко обостряется интерес к земской тематике. Наиболее серьёзная разработка её содержится в ряде работ Г. А. Герасименко. В них автор приходит к нескольким важным выводам. Прежде всего, земство он воспринимает как специфически российскую форму самоуправления. Тем не менее земства не смогли в должной мере ответить требованиям эпохи. В конечном счете, это и стало причиной их кризиса[40]. Очевидно, близкие выводы можно сделать и применительно к городскому самоуправлению. Речь о нём идёт ряде работ Н. А. Емельянова. Особый интерес из них имеет монография, в которой автор с позиций локальной истории даёт обзор самоуправления на примере Тульской губернии. Взгляд на самоуправление не из Петрограда, а из губернского центра позволил не только оживить исследование, но и увидеть многое из того, что прежде домысливалось чисто теоретически. Прежде всего, это касается технологий принятия решений на местах. В реальности он несколько отличался от норм, прописанных в законах. Всё это и привносило ту пестроту, которую в прошлом отмечали историки применительно к обустройству местной власти в России[41].
В целом можно говорить, что процесс модернизации влиял на российское государство двояко. С одной стороны, оно уступало нажиму, идущему со стороны растущих элементов гражданского общества. Но в целом реакция на нововведения правящих кругов была отрицательной. Вывод этот не нов. Однако в новейшей историографии он был подтверждён даже на таком материале, который, казалось бы, не даёт ни малейшей пищи для подобного рода обобщений. В этом ключе интересно упомянуть монографию И. Можейко и Г. Мельника. В качестве предмета исследования они берут должностные знаки, существовавшие в царской России. Оценки их, в общем-то, традиционны, но тем не менее звучат несколько неожиданно.
Авторы, в частности, пишут о том, что должностные знаки в России возникали не по мере появления тех или иных должностей. Они – символы бюрократического государства и знаменуют собой определенный этап имперской эволюции. Потому не следует смешивать факт существования тех или иных дельных должностных знаков в России в прошлом с возникновением к концу XIX века всеобъемлющей системы знаков. Она является признаком достижения Россией пика эволюции как бюрократической империи. По мнению авторов, целью реформ 60–80-х гг. прошлого века, как и «всех российских перестроек», была надежда догнать европейский мир, но «своим путем». То есть созданием идеального бюрократического государства, в котором реформы – крестьянская, судебная и городская – должны не столько открыть дорогу к промышленному развитию, сколько создать стройную пирамиду власти.
Результат не замедлил сказаться. До реформы знаки принадлежности к системе власти положены были, как правило, лишь чиновникам и офицерам. Теперь же ими должны были быть охвачены практически все граждане империи, привлеченные для участия в ее функционировании, т. е. любой служивый отныне должен был выступать «при знаке». И главное – отныне знаками оказались облагодетельствованы миллионы крестьян – вся верхушка деревни, от волостного старосты или сторожа. Город, быстро становящийся решающим фактором в пока еще крестьянской стране, также обзавелся сотнями тысяч «знаковладельцев». Все получающие жалованье от города или государства были обязаны исправлять должность при знаке. Ни одна страна мира такого не знала[42].
В заключение обратим внимание ещё на одно оригинальное исследование. В нём речь идёт о психосоциальном портере сословий императорской России. В то же время работа написана на стыке культурологии и цивилизационного подхода. Имеются в ней главы и о служилых сословиях. Хотя хронологические книги обозначены широко, речь в основном идёт о XIX веке. Затрагивается и начало модернизации. Психологический подход позволяет найти ещё один аспект в доказательство самобытности России. Быт и нравы русских сословий позволяют говорить о русской цивилизации как не тождественной ни Западу, ни Востоку[43].
Очерк 2. Революция 1917 г. и русская государственность
Похоже, в истории российской государственности именно период революции 1917 года привлекает наиболее пристальное внимание современных историков. Именно 1917 году посвящено большинство работ последних лет. Есть уже и обобщающие труды. Правда, в основном они охватывают эволюцию Советского режима[44], но есть среди них и рассказывающие о развитии государства и политической системы от февраля к октябрю[45]. События Русской революции освещаются и в большинстве публикуемых ныне источников[46]. И всё же вопросов по этому периоду истории российского государства всё ещё существенно больше, чем ответов.
В первую очередь потребуется разобраться в очень широкой и многофакторной проблеме восприятия революционного государства массами. Намётки её решения можно найти даже в историографии прежних лет. Наиболее известный пример – отношение к династии. Раньше о нём говорилось в отрицательном ключе через призму влияния на образ монархии поразившей её распутинщины. Теперь к этому добавился болезненно преувеличенный интерес к расстрелу Романовых и восприятию этого акта народом. Ограниченность существующих к этой проблематике подходов очевидна. По сути, распутинщина и расстрел венценосного семейства подаётся глазами верхних слоёв общества[47]. Да, именно они заявляли о своей позиции наиболее громогласно. Но как относились к самодержавию в последние годы его существования социальные низы? Этот вопрос никогда серьёзно не анализировался. К примеру, знали ли хотя бы о самом существовании Распутина крестьяне какой-нибудь деревушки вблизи Тулы, Полтавы или Ижевска? А слышали ли потом о казни бывшего самодержца? Никто не решится дать однозначный ответ на этот вопрос.
Да и можно ли вообще отождествлять позицию интеллигенции с позицией народа? Это также требует своего анализа. Здесь уместно сослаться на мнение видного представителя московской исторической школы и общественного деятеля рубежа веков П. Г. Виноградова. По его словам, народ и небольшая кучка его образованных лидеров «противопоставлены друг другу как две враждующие армии». Историк придавал этому чёткое социокультурное значение. «Они говорят на одном и том же языке, но придают различный смысл словам, – подчёркивал Виноградов, – и потому лишены средств общения»[48]. Впрочем, тот же подход виден и в замечании Ленина о существовании «двух культур» – термин почти по Виноградову! Однако эти важные выводы были больше плодом интуиции и не опирались на серьёзные статистические и социологические выкладки.
Ещё более запущенной ситуация выглядит применительно к психосоциальному портрету Февраля и Октября. Первые работы по этим сюжетам только лишь появились[49]. Хотя в них содержится немало нового, закрыть возникшую на этом направлении в историческом знании брешь они пока не смогли. Во-первых, с чего начинать анализ? К примеру, В. П. Булдаков полагает, что, прежде всего, в этой связи возникает вопрос: действовали ли в год революции универсальные законы массовой психологии или преобладала российская специфика?[50]
Но можно ли одно противопоставлять другому? Не вернее ли допустить, что речь идёт о разных уровнях одного и того же феномена? Во всяком случае, не наполнив так называемый «универсальный» механизм поведения «человека толпы» конкретно-историческим содержанием, мы получим новую абстракцию. И она грозит стать ещё опасней всех прежних. Представляется, что прежде чем решать, национальной ли спецификой или чем-то ещё определялась социальная психология того времени, нужно ответить на три фундаментальных вопроса. Во-первых, что означало для русского человека крушение такой привычной для него формы власти, как монархия? Во-вторых, почему столь большие массы пошли за социалистическим идеалом, с которым они прежде даже не были знакомы? И, наконец, почему те же массы, что на протяжении месяцев крушили и упраздняли всяческие элементы подчинения, так легко приняли новую диктатуру?
Вопросы эти ещё ждут ответа. Но если он так и не будет найден, удивляться не стоит. Российское общество было слишком неоднородным, чтобы реакция на столь глобальные катаклизмы, каковым была революция 1917 года, у всех была совершенно однообразной. Уже имеющиеся на этот счёт исследования показали, например, что свержение монархии отнюдь не было таким праздником для всех, как это принято было считать раньше. Да, Великие князья и бывшие полицейские нацепляли на себя красные банты. Но это была их попытка мимикрировать под толпу. Но высшие слои вновь «не так» поняли свой народ. И красный бант на груди Великих князей стал символом предательства, а не революционного очищения.
Не случайно многие письма, приходившие в Петроградский Совет, были проникнуты стихийным монархизмом. Причём монархизм этот был в письмах лишь тоской по прежней законности и порядку. Но на этом основании нет смысла делать далеко идущие реставраторские выводы. Вероятно, против монархии было большинство народа. Почему именно так? И все же, каковы пропорции в соотношении тех, кто был за и против? Убедительных исследований по этим вопросам всё ещё нет. В этом смысле следует согласиться с методологически важным мнением безымянного автора одного из писем 1917 года. Он предупреждал вождей революции, что прежняя власть держалась не только на штыках, она поддерживалась вековыми традициями всей русской истории, у революционного государства такого запаса прочности не было[51].