Черное море. Колыбель цивилизации и варварства - Нил Ашерсон 3 стр.


Плавание “Арго” – легенда бронзового века. Когда Ясон пересек Черное море, направил свой корабль вверх по реке Фазис в Колхиду (часть современной Грузии) и пришвартовался к прибрежным деревьям, он хотел добыть волшебное сокровище – золотое руно Колхиды. Но золото – удел героев. Вдоль всего Черного моря прибрежные землечерпалки поднимают с морского дня большие камни с отверстиями: якоря микенских кораблей. На них путешествовали в бронзовом веке реальные искатели приключений, которые везли с собой из Эгейского моря товары – предметы роскоши, например расписную керамику и богато отделанные мечи. Но главная их цель была в том, чтобы привезти домой еду, и увозили они, по всей видимости, в основном вяленую и соленую рыбу из дельт Днепра и Дуная. Когда микенские царства пали и на смену им пришли маленькие, голодные города-государства, ютившиеся на греческих и ионийских мысах, корабли вернулись в Черное море за той же нуждой, которая становилась все отчаяннее, по мере того как население городов-государств росло, а их скудные пахотные земли истощались из‑за чрезмерной эксплуатации. К VII в. до н. э. ионийские греки основали прибрежные колонии вокруг всего Черного моря, и основным занятием этих поселений были заготовка, консервирование и экспорт рыбы.

Удовлетворение этой простой потребности неожиданно привело к одному из определяющих моментов в истории человечества. Значение его состояло не только в том, что оседлый, грамотный народ встретился с пастухами-кочевниками – это случалось и раньше, и впоследствии. Он был важен потому, что грамотный народ, размышляя об этой встрече, вынес из первого в памяти Европы “колониального” столкновения ряд сомнений и споров, которые мы ведем по сей день.

Один из таких споров касается “цивилизации” и “варварства”. Второй посвящен культурной идентичности, ее отличительным признакам и границам. Третий, глубоко самокритичный дискурс подразумевает, что высокое техническое и социальное развитие влечет за собой не только выгоду, но и потерю – отклонение сознательного и рационального поведения от такого, которое можно назвать естественным и спонтанным.

Все эти три темы, поднятые столкновением культур в Черном море, обсуждались в классическом мире. Они отошли на задний план после распада Западной Римской империи в VI–VII веках, но в ранний период Нового времени снова возникли в европейском сознании, становясь постоянно все более актуальными из‑за столкновений с обеими Америками, Африкой и Азией, а еще позднее – из‑за набирающей силу идеологии национализма. Однако на самом Черном море подобные проблемы не столько обсуждались, сколько переживались. Вокруг сушильных сит и коптилен для рыбы сложились типичные модели этнического и социального смешения, которые полностью не исчезли до сих пор.

Во вступлении к своей знаменитой книге “Эллинство и иранство на юге России” русский историк Михаил Ростовцев писал: “Я сделал своей отправной точкой тот регион, который мы называем Южной Россией: в этой обширной области страны пересекались различные влияния – восточные и южные влияния, приходившие с Кавказа и Черного моря, греческие влияния, распространявшиеся морскими путями, и западные влияния, которые спускались по течению великого Дуная, – и вследствие этого там время от времени образовывались смешанные цивилизации, очень самобытные и очень интересные”.

Однако эти “очень самобытные и очень интересные сообщества” возникали не только у северного побережья Черного моря и не только в классический период. Город Бизантий (будущий Константинополь и в конце концов Стамбул) представлял собой подобное образование на протяжении Средних веков и далее, вплоть до падения Оcманской империи в XX веке. Такова же была в Средневековье империя Великих Комнинов в Трапезунде (на южном побережье Черного моря), такова же была в XIX веке Констанца у дельты Дуная и такова же была Одесса, основанная на украинском побережье только в 1794 году. В меньшем масштабе это относится и к таким городам, как Сухуми, Поти и Батуми, которые возникли как греческие колонии в той части побережья, которое некогда было Колхидой и где до конца советского периода уживались вместе люди разных вероисповеданий, ремесел и происхождения, говорившие на множестве разных языков.

Самобытность этих мест заключалась в том, что власть в них не была централизованной, а была растворена в разных сообществах, как кислород в верхних, теплых слоях морской воды. Титул верховного правителя мог принадлежать человеку, ведущему свой род от степных кочевников-пастухов, тюркских, иранских или монгольских. Местное управление и экономика могли быть оставлены на усмотрение греческих, еврейских, итальянских или армянских купцов. Солдатами (армии обычно бывали наемными) могли быть скифы или сарматы, кавказцы или готы, викинги или англосаксы, французы, немцы. У ремесленников (а ими часто бывали местные жители, перенявшие у греков их язык и обычаи) были свои права. Бесправными были только рабы, которых держали и которыми торговали в большинстве этих мест на протяжении большей части их истории.

Город Судак на крымском побережье был сперва греческой, затем византийской и наконец генуэзской колонией. Теперь там сохранились только стены и башни средневековой итальянской крепости – высоко на пологой стороне берегового утеса у западной оконечности мыса Меганом. Там мне показали раскопанную среди византийских фундаментов каменную гробницу, в которой находилось тело хазарского аристократа.

Хазары были тюркоязычными кочевниками-пастухами, которые пришли из Средней Азии в VIII и IX веках и основали свою “империю” на северном побережье Черного моря, включая и полуостров Крым. Хотя святой Кирилл предлагал им обратиться в христианство, хазарам больше пришлась по душе одна из форм иудаизма. Так и получилось, что этот конкретный воин, родом из шаманской Азии, предпочел для себя погребение по иудейскому обряду в городе, которым правили греческие христиане. Был в этих похоронах и особый штрих, не имевший отношения ни к христианству, ни к иудаизму: они завершались человеческим жертвоприношением, и жертву, обезглавленную ударом топора, бросали в могилу бок о бок с ее хазарским хозяином.

Народы, живущие в тесном общении сотню или тысячу лет, не всегда нравятся друг другу: на самом деле, они могут все это время друг друга ненавидеть. А как конкретные люди “другие” – не чужаки, а соседи, часто и друзья. Изучая жизнь на Черном море, я с грустью убедился в том, что подспудное недоверие между разными культурами неизбывно. Нужда, а иногда и страх связывают такие сообщества воедино, но изнутри такое объединение так и остается набором разнородных человеческих групп, а вовсе не представляет собой образцовую модель “мультиэтнического общества” нашей мечты. Верно и то, что коллективная жестокость – погромы, “этнические чистки” во имя фантазии о национальном единстве, геноцид – обычно приходила в черноморские поселения откуда‑то извне, как чуждое влияние. Но уж когда она приходит, мнимое вековое единство может рассеяться за дни и часы. Достаточно одного вдоха, чтобы впитать яд, поднимающийся из глубин.

Эти земли принадлежат всем народам, которые их населяют, и в то же время не принадлежат никому из них. На черноморском побережье, как на конечной морене ледника, отложения человеческих миграций накапливались более четырех тысяч лет. Сам берег, выветренный и тихий, говорит о терпении камня, песка и воды, которые повидали много человеческой суеты и переживут ее. Этот голос слышали многие писатели – среди прочих Пушкин и Мицкевич, Лермонтов и Толстой, Анна Ахматова и Осип Мандельштам, – умевшие прислушаться к тихому звучанию и огромному безмолвию Черного моря и соизмерить себя с геологической протяженностью времени. Они на мгновение вышли за пределы собственной жизни, полной опасностей, и приобщились, по словам Константина Паустовского, “к мудрости и простоте”.

Эта книга о Черном море начинается с Крыма. Для этого у меня есть как уважительные причины, так и причины личного свойства. Крымский полуостров был чем‑то вроде подмостков, своеобразной авансценой событий, важных для всего Черноморского региона и населявших его народов. Греки сделали Крым центром своей торговой империи, тысячелетием позже так же поступили итальянцы; здесь в XIX веке разразилась Крымская война, а в XX совершались иные из самых чудовищных преступлений Гитлера и Сталина. Ялтинская конференция, которая прошла на южном конце полуострова в 1945 году, стала кодовым названием раздела Европы во время холодной войны.

Но я начинаю с Крыма еще и потому, что по чистой случайности именно там я впервые увидел Черное море. Ну и, наконец, если любому ребенку показать карту Черного моря, он первым делом инстинктивно ткнет пальцем в эту подвеску, в этот забавный коричневый ярлык, который так грубо налеплен на ровный голубой овал.

От Крыма эта книга отправится во многих направлениях. Это не путеводитель, и я не совершаю в ней кругосветное плавание; например, Турции, Болгарии и Румынии уделено меньше внимания, чем они того заслуживают. Но тот интеллектуальный след, по которому я шел, вел прочь от этих стран – на противоположный край Европы, на север и восток. От Крыма исследование варварства привело меня в Ольвию возле устья Днепра, а оттуда, перепрыгивая через Крым, обратно, к руинам Танаиса и Таны, в дельту реки Дон. Вскоре этот след уперся в загадки национализма и идентичности со всеми их бесстыдными играми теней и зеркальных отражений и со всей их невероятной созидательной силой.

Однако затем след разделился. Одна тропинка повела к казацкому населению Южной России и Украины, в Одессу и в Польшу, другая свернула, и я оказался в Северо-Восточной Турции, где когда‑то жили понтийские греки и по сей день живет крошечная народность лазов. Приведя меня в Керчь для изучения Боспорского царства классических времен, маршрут снова разветвился на два исследования: одно посвящено подлинным историческим сарматам, которые правили в этом регионе на протяжении нескольких веков до и после Рождества Христова, другое – вымышленным, сказочным сарматам, которых национальное воображение поляков назначило отцами-основателями Польши. Однако завершил я свое путешествие в месте отнюдь не воображаемом: в самом молодом из всех черноморских государств – крошечной Абхазии, которая отделилась от Грузии только в 1992 году. Там я попытался соотнести реальность или нереальность абхазской независимости со всем тем, что усвоил по пути к этому моменту.

И пролог, и эпилог этого путешествия разворачиваются на Босфоре. Между ними лежит Черное море – не только тема, но и главный герой этой книги. У Черного моря есть собственный характер, который не передают прилагательные вроде “непредсказуемое” или фразы вроде “приветливо к чужакам”, поскольку характер этот складывается не из отдельных черт или эпитетов, а из взаимодействия разных обстоятельств, он вообще не поддается точному описанию. В числе этих обстоятельств, вкупе составляющих самобытность Черного моря, – рыба и вода, ветры и трава, скалы и леса, перелетные птицы и человеческая миграция. Это не просто место, а определенная модель взаимоотношений, которая не могла бы сложиться нигде больше: именно поэтому черноморская история – это прежде всего история Черного моря.

Глава первая

Смерть современных форм гражданственности скорее должна радовать, нежели тяготить душу. Но страшно то, что отходящий мир оставляет не наследника, а беременную вдову. Между смертию одного и рождением другого утечет много воды, пройдет длинная ночь хаоса и запустения.

Александр Герцен. С того берега

На Черном море мой отец видел ее начало, и там же, на Черном море, семьдесят лет спустя я видел начало ее конца.

Русская революция одержала окончательную победу над своими врагами в Новороссийске, в марте 1922 года, когда британские линкоры вышли в море, увозя на своих палубах разбитую белую армию генерала Деникина. На одном из них был мой отец – мичман, мальчик восемнадцати лет, который и тогда, и всю последующую жизнь понимал значение того, чему он стал свидетелем.

Постепенно революция исчерпала себя, так же, как это произошло в прежние века с английской и французской революциями, и к лету 1991 года она была уже дряхлой и немощной. Многие считают, что к тому времени революция была давно уже мертва, что она погибла, когда Ленин привел партию большевиков на смену прямой власти рабочих или когда Сталин начал свое экономическое ускорение с террора в 1928 году. Но мне кажется, что и в то время, когда Михаил Горбачев сидел в Кремле и мечтал о чистом, передовом ленинизме, который мог бы преобразовать Советский Союз в социалистическую демократию, на пепелище еще тлели последние угольки. Летом 1991 года эти угольки внезапно и окончательно разворошили, и огонь угас. Русская революция – не как проект, а как феномен, образ, начерченный на бумаге времени, – была завершена.

О конце ее мне просигналил огонек в крымской темноте, огонек, значения которого в тот момент я не понял, а осознал лишь в последовавшие за тем дни и месяцы. Он блеснул передо мной всего на несколько секунд, не дольше. Я увидел его через окно автобуса, возвращаясь по горному шоссе из Севастополя в Ялту после долгого дня, проведенного на греческих руинах Херсонеса. Из всех пассажиров я один бодрствовал. Вокруг меня спали итальянские, французские, каталонские и американские ученые, слегка покачиваясь на сиденьях, когда автобус начал карабкаться вверх по туннелю, который насквозь прорезает горную гряду над мысом Сарыч. Луна скрылась. Черное море было невидимо, но белая стена гор по‑прежнему блестела в вышине слева от нас. Где‑то под нами лежал маленький санаторий Форос, где Михаил Сергеевич Горбачев со своей семьей проводил летний отпуск на государственной даче, которую держали исключительно для нужд Генерального секретаря ЦК КПСС.

У съезда на Форос беспорядочно мелькали огни. На перекрестке ждала машина скорой помощи – голубая мигалка на крыше была включена и фары горели. Однако поблизости не было видно никакой аварии – ни разбитых машин, ни пострадавших. Проносясь мимо, я на секунду увидел стоявших в ожидании людей. Когда темнота снова сгустилась, я некоторое время гадал, что произошло. Стояла ночь на 19 августа 1991 года.

То, что я видел, было сигнальным огнем заговорщиков, искрой, которую несли сквозь ночь люди, считавшие, что они оживляют революцию и спасают Советский Союз. Вместо этого они запалили огонь, который уничтожил все, что они почитали. Пятью месяцами позже Коммунистическая партия Советского Союза – “партия Ленина” – была упразднена, Союз Советских Социалистических Республик распался, и даже царская континентальная империя, лежавшая в основе Советского Союза, съежилась до размеров России и сохранила всего несколько километров побережья – маленькие окна на Балтийское и Черное море. Поначалу, после того как заговорщики арестовали Горбачева в Форосе, казалось, что пламя заговора горит высоко и ярко, а перепуганная страна хранила молчание. Но затем какая‑то горстка мужчин и женщин собралась на улицах Москвы и Ленинграда и с голыми руками пошла против танков. Они обратили пламя обратно на заговорщиков, и в конце концов оно пожрало не только путчистов, но и все обветшавшие дворцы, тюрьмы и крепости революции, стоявшие за ними.

На следующее утро в Ялте весь гостиничный персонал, водитель автобуса и украинский переводчик нас избегали. Телевизор в вестибюле гостиницы, еще вчера исправный, теперь не работал.

Мы в замешательстве погрузились в автобус, чтобы съездить в Бахчисарай, древнюю столицу крымских татар, и по дороге, через несколько километров, наши гиды сообщили нам новость. Господин Горбачев внезапно заболел. Его полномочия взял на себя новообразованный Государственный комитет по чрезвычайному положению, в который вошли вице-президент Геннадий Янаев, председатель КГБ Владимир Крючков и министр обороны генерал Дмитрий Язов. Было выпущено официальное обращение, в котором подчеркивались определенные ошибки и искажения, допущенные в ходе перестройки. Гиды считали, что чрезвычайное положение действительно наступило – если не на Украине (которой принадлежал Крым), то по крайней мере в РСФСР.

Тогда‑то я и вспомнил машину скорой помощи, дежурившую на перекрестке в Форосе, и стоявших возле нее людей. Болезнь? Никто из нас в это не верил. Но каждый человек в автобусе и каждый, кого мы позже встречали в тот день, верил в силу произошедшего и почтительно склонялся перед этой силой, независимо от того, какие чувства испытывал по этому поводу сам. Период свободы – эта робкая попытка открытости и демократии под названием “гласность” – закончился. Никто в Крыму – ни чиновники в административном центре Симферополе, ни толпы отпускников в Ялте, отправлявшиеся в свое ежеутреннее паломничество на галечные пляжи, – не предполагал, что государственный переворот может обратиться вспять или встретить сопротивление. Крымские газеты печатали только бессвязные прокламации ГКЧП, без комментариев. В автобусе радио рядом с водителем тоже не работало.

Назад Дальше